Глава 13
25 июня 2019, 17:55Я ПОЗНАЮ ИСТИНУНичего нет хуже, товарищи, чем малодушие и неуверенность в себе. Они-то ипривели меня к тому, что я стал задумываться - уж не надо ли, в самом деле,сестру-невесту превратить в мать?"Не может же, в самом деле, - рассуждал я сам с собою, - чтобы он говорил такзря? Ведь он понимает в этих делах!"И, взяв в руки перо, я стал что-то писать на листе. Сознаюсь откровенно:получилась какая-то белиберда. Самое главное было в том, что я возненавиделнепрошеную мать Антонину настолько, что, как только она появлялась на бумаге,стискивал зубы. Ну, конечно, ничего и выйти не могло. Героев своих надо любить;если этого не будет, не советую никому браться за перо - вы получите крупнейшиенеприятности, так и знайте."Так и знайте!" - прохрипел я и, изодрав лист в клочья, дал себе слово в театрне ходить. Мучительно трудно было это исполнить. Мне же все-таки хотелось знать,чем это кончится. "Нет, пусть они меня позовут", - думал я.Однако прошел день, прошел другой, три дня, неделя - не зовут. "Видно, прав былнегодяй Ликоспастов, - думал я, - не пойдет у них пьеса. Вот тебе и афиша и"Сети Фенизы"! Ах, как мне не везет!"Свет не без добрых людей, скажу я, подражая Ликоспастову. Как-то постучали комне в комнату, и вошел Бомбардов.Я обрадовался ему до того, что у менязачасались глаза.- Всего этого следовало ожидать, - говорил Бомбардов, сидя на подоконнике ипостукивая ногой в паровое отопление, - так и вышло. Ведь я же вас предупредил?- Но подумайте, подумайте, Петр Петрович! - восклицал я. - Как же не читатьвыстрел? Как же его не читать?!- Ну, вот и прочитали! Пожалуйста, - сказал жестко Бомбардов.- Я не расстанусь со своим героем, - сказал я злобно.- А вы бы и не расстались...- Позвольте!И я, захлебываясь, рассказал Бомбардову про все: и про мать, и про Петю, которыйдолжен был завладеть дорогими монологами героя, и про кинжал, выводивший меня вособенности из себя.- Как вам нравятся такие проекты? - запальчиво спросил я.- Бред, - почему-то оглянувшись, ответил Бомбардов.- Ну, так!..- Вот и нужно было не спорить, - тихо сказал Бомбардов, - а отвечать так: оченьвам благодарен, Иван Васильевич, за ваши указания, я непременно постараюсь ихисполнить. Нельзя возражать, понимаете вы или нет? На Сивцев Вражке невозражают.- То есть как это?! Никто и никогда не возражает?- Никто и никогда, - отстукивая каждое слово, ответил Бомбардов, - не возражал,не возражает и возражать не будет.- Что бы он ни говорил?- Что бы ни говорил.- А если он скажет, что мой герой должен уехать в Пензу? Или что эта матьАнтонина должна повеситься? Или что она поет контральтовым голосом? Или что этапечка черного цвета? Что я должен ответить на это?- Что печка эта черного цвета.- Какая же она получится на сцене?- Белая, с черным пятном.- Что-то чудовищное, неслыханное!..- Ничего, живем, - ответил Бомбардов.- Позвольте! Неужели же Аристарх Платонович не может ничего ему сказать?- Аристарх Платонович не может ему ничего сказать, так как Аристарх Платоновичне разговаривает с Иваном Васильевичем с тысяча восемьсот восемьдесят пятогогода.- Как это может быть?- Они поссорились в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году и с тех пор невстречаются, не говорят друг с другом даже по телефону.- У меня кружится голова! Как же стоит театр?- Стоит, как видите, и прекрасно стоит. Они разграничили сферы. Если, скажем,Иван Васильевич заинтересовался вашей пьесой, то к ней уж не подойдет АристархПлатонович, и наоборот. Стало быть, нет той почвы, на которой они могли быстолкнуться. Это очень мудрая система.- Господи! И, как назло, Аристарх Платонович в Индии. Если бы он был здесь, я бык нему обратился...- Гм, - сказал Бомбардов и поглядел в окно.- Ведь нельзя же иметь дело с человеком, который никого не слушает!- Нет, он слушает. Он слушает трех лиц: Гавриила Степановича, тетушку НастасьюИвановну и Августу Авдеевну. Вот три лица на земном шаре, которые могут иметьвлияние на Ивана Васильевича. Если же кто-либо другой, кроме указанных лиц,вздумает повлиять на Ивана Васильевича, он добьется только того, что ИванВасильевич поступит наоборот.- Но почему?!- Он никому не доверяет.- Но это же страшно!- У всякого большого человека есть свои фантазии, - примирительно сказалБомбардов.- Хорошо. Я понял и считаю положение безнадежным. Раз для того, чтобы пьеса мояпошла на сцене, ее необходимо искорежить так, что в ней пропадает всякий смысл,то и не нужно, чтобы она шла! Я не хочу, чтобы публика, увидев, как человекдвадцатого века, имеющий в руках револьвер, закалывается кинжалом, тыкала бы вменя пальцами!- Она бы не тыкала, потому что не было бы никакого кинжала. Ваш геройзастрелился бы, как и всякий нормальный человек. Я притих.- Если бы вы вели себя тихо, - продолжал Бомбардов, - слушались бы советов,согласились бы и с кинжалами, и с Антониной, то не было бы ни того, ни другого.На все существуют свои пути и приемы.- Какие же это приемы?- Их знает Миша Панин, - гробовым голосом ответил Бомбардов.- А теперь, значит, все погибло? - тоскуя, спросил я.- Трудновато, трудновато, - печально ответил Бомбардов.Прошла еще неделя, из театра не было никаких известий. Рана моя стала постепеннозатягиваться, и единственно, что было нестерпимо, это посещение "Вестникапароходства" и необходимость сочинять очерки.Но вдруг... О, это проклятое слово! Уходя навсегда, я уношу в себе неодолимый,малодушный страх перед этим словом. Я боюсь его так же, как слова "сюрприз", какслов "вас к телефону", "вам телеграмма" или "вас просят в кабинет". Я слишкомхорошо знаю, что следует за этими словами.Итак, вдруг и совершенно внезапно появился в моих дверях Демьян Кузьмич,расшаркался и вручил мне приглашение пожаловать завтра в четыре часа дня втеатр.Завтра не было дождя. Завтра был день с крепким осенним заморозком. Стучакаблуками по асфальту, волнуясь, я шел в театр.Первое, что бросилось мне в глаза, это извозчичья лошадь, раскормленная, какносорог, и сухой старичок на козлах. И неизвестно почему, я понял мгновенно, чтоэто Дрыкин. От этого я взволновался еще больше. Внутри театра меня поразилонекоторое возбуждение, которое сказывалось во всем. У Фили в конторе никого небыло, а все его посетители, то есть, вернее, наиболее упрямые из них, томилисьво дворе, ежась от холода и изредка поглядывая в окно. Некоторые дажепостукивали в окошко, но безрезультатно. Я постучал в дверь, она приоткрылась,мелькнул в щели глаз Баквалина, я услышал голос Фили:- Немедленно впустить!И меня впустили. Томящиеся на дворе сделали попытку проникнуть за мною следом,но дверь закрылась. Грохнувшись с лесенки, я был поднят Баквалиным и попал вконтору. Филя не сидел на своем месте, а находился в первой комнате. На Филе былновый галстук, как и сейчас помню - с крапинками; Филя был выбрит как-тонеобыкновенно чисто.Он приветствовал меня как-то особенно торжественно, но с оттенком некоторойгрусти. Что-то в театре совершалось, и что-то, я чувствовал, как чувствует,вероятно, бык, которого ведут на заклание, важное, в чем я, вообразите, играюглавную роль.Это почувствовалось даже в короткой фразе Фили, которую он направил тихо, ноповелительно Баквалину:- Пальто примите!Поразили меня курьеры и капельдинеры. Ни один из них не сидел на месте, а всеони находились в состоянии беспокойного движения, непосвященному человекусовершенно непонятного. Так, Демьян Кузьмич рысцой пробежал мимо меня, обгоняяменя, и поднялся в бельэтаж бесшумно. Лишь только он скрылся из глаз, как избельэтажа выбежал и вниз сбежал Кусков, тоже рысью и тоже пропал. В сумеречномнижнем фойе протрусил Клюквин и неизвестно зачем задернул занавеску на одном изокон, а остальные оставил открытыми и бесследно исчез. Баквалин пронесся мимо побеззвучному солдатскому сукну и исчез в чайном буфете, а из чайного буфетавыбежал Пакин и скрылся в зрительном зале.- Наверх, пожалуйста, со мною, - говорил мне Филя, вежливо провожая меня.Мы шли наверх. Еще кто-то пролетел беззвучно мимо и поднялся в ярус. Мне сталоказаться, что вокруг меня бегают тени умерших.Когда мы безмолвно подходили уже к дверям предбанника, я увидел ДемьянаКузьмича, стоящего у дверей. Какая-то фигурка в пиджачке устремилась было кдвери, но Демьян Кузьмич тихонько взвизгнул и распялся на двери крестом, ифигурка шарахнулась, и ее размыло где-то в сумерках на лестнице.- Пропустить! - шепнул Филя и исчез.Демьян Кузьмич навалился на дверь, она пропустила меня и... еще дверь, яоказался в предбаннике, где сумерек не было. У Торопецкой на конторке горелалампа. Торопецкая не писала, а сидела, глядя в газету. Мне она кивнула головою.А у дверей, ведущих в кабинет дирекции, стояла Менажраки в зеленом джемпере, сбриллиантовым крестиком на шее и с большой связкой блестящих ключей на кожаномлакированном поясе.Она сказала "сюда", и я попал в ярко освещенную комнату.Первое, что заметилось, - драгоценная мебель карельской березы с золотымиукрашениями, такой же гигантский письменный стол и черный Островский в углу. Подпотолком пылала люстра, на стенах пылали кенкеты. Тут мне померещилось, что израм портретной галереи вышли портреты и надвинулись на меня. Я узнал ИванаВасильевича, сидящего на диване перед круглым столиком, на котором стояловаренье в вазочке. Узнал Княжевича, узнал по портретам еще нескольких лиц, в томчисле необыкновенной представительности даму в алой блузе, в коричневом,усеянном, как звездами, пуговицами жакете, поверх которого был накинут соболиймех. Маленькая шляпка лихо сидела на седеющих волосах дамы, глаза ее сверкалипод черными бровями и сверкали пальцы, на которых были тяжелые бриллиантовыекольца.Были, впрочем, в комнате и лица, не вошедшие в галерею. У спинки дивана стоялтот самый врач, что спасал во время припадка Милочку Пряхину, и также держалтеперь в руках рюмку, а у дверей стоял с тем же выражением горя на лицебуфетчик.Большой круглый стол в стороне был покрыт невиданной по белизне скатертью. Огнииграли на хрустале и форфоре, огни мрачно отражались в нарзанных бутылках,мелькнуло что-то красное, кажется, кетовая икра. Большое общество, раскинувшисьв креслах, шевельнулось при моем входе, и в ответ мне были отвешены поклоны.- А! Лео!.. - начал было Иван Васильевич.- Сергей Леонтьевич, - быстро вставил Княжевич.- Да... Сергей Леонтьевич, милости просим! Присаживайтесь, покорнейше прошу! - ИИван Васильевич крепко пожал мне руку. - Не прикажете ли закусить чего-нибудь?Может быть, угодно пообедать или позавтракать? Прошу без церемоний! Мы подождем.Ермолай Иванович у нас кудесник, стоит только сказать ему и... Ермолай Иванович,у нас найдется что-нибудь пообедать?Кудесник Ермолай Иванович в ответ на это поступил так: закатил глаза под лоб,потом вернул их на место и послал мне молящий взгляд.- Или, может быть, какие-нибудь напитки? - продолжал угощать меня ИванВасильевич. - Нарзану? Ситро? Клюквенного морсу? Ермолай Иванович! - суровосказал Иван Васильевич. - У нас достаточные запасы клюквы? Прошу вас строжайшепроследить за этим.Ермолай Иванович в ответ улыбнулся застенчиво и повесил голову.- Ермолай Иванович, впрочем... гм... гм... маг. В самое отчаянное время он весьтеатр поголовно осетриной спас от голоду! Иначе все бы погибли до единогочеловека. Актеры его обожают!Ермолай Иванович не возгордился описанным подвигом, и, напротив, какая-томрачная тень легла на его лицо.Ясным, твердым, звучным голосом я сообщил, что и завтракал и обедал, и отказалсяв категорической форме и от нарзана и клюквы.- Тогда, может быть, пирожное? Ермолай Иванович известен на весь мир своимипирожными!..Но я еще более звучным и сильным голосом (впоследствии Бомбардов, со словприсутствующих, изображал меня, говоря: "Ну и голос, говорят, у вас был!" - "Ачто?" - "Хриплый, злобный, тонкий". Отказался и от пирожных.- Кстати, о пирожных, - вдруг заговорил бархатным басом необыкновенно изящноодетый и причесанный блондин, сидящий рядом с Иваном Васильевичем, - помнится,как-то мы собрались у Пручевина. И приезжает сюрпризом великий князь МаксимилианПетрович... Мы обхохотались... Вы Пручевина ведь знаете, Иван Васильевич? Я вампотом расскажу этот комический случай.- Я знаю Пручевина, - ответил Иван Васильевич, - величайший жулик. Он роднуюсестру донага раздел... Ну-с.Тут дверь впустила еще одного человека, не входящего в галерею, - именно МишуПанина. "Да, он застрелил..." - подумал я, глядя на лицо Миши.- А! Почтеннейший Михаил Алексеевич! - вскричал Иван Васильевич, простирая рукивошедшему. - Милости просим! Пожалуйте в кресло. Позвольте вас познакомить, -отнесся Иван Васильевич ко мне, - это наш драгоценный Михаил Алексеевич,исполняющий у нас важнейшие функции. А это...- Сергей Леонтьевич! - весело вставил Княжевич.- Именно он!Не говоря ничего о том, что мы уже знакомы, и не отказываясь от этогознакомства, мы с Мишей просто пожали руки друг другу.- Ну-с, приступим! - объявил Иван Васильевич, и все глаза уставились на меня,отчего меня передернуло. - Кто желает высказаться? Ипполит Павлович!Тут необыкновенно представительный и с большим вкусом одетый человек с кудрямивороного крыла вдел в глаз монокль и устремил на меня свой взор. Потом налилсебе нарзану, выпил стакан, вытер рот шелковым платком, поколебался - выпить лиеще, выпил второй стакан и тогда заговорил.У него был чудесный, мягкий, наигранный голос, убедительный и прямо доходящий досердца.- Ваш роман, Ле... Сергей Леонтьевич? Не правда ли? Ваш роман очень, оченьхорош... В нем... э... как бы выразиться, - тут оратор покосился на большойстол, где стояли нарзанные бутылки, и тотчас Ермолай Иванович просеменил к немуи подал ему свежую бутылку, - исполнен психологической глубины, необыкновенноверно очерчены персонажи... Э... Что же касается описания природы, то в них выдостигли, я бы сказал, почти тургеневской высоты! - Тут нарзан вскипел встакане, и оратор выпил третий стакан и одним движением брови выбросил монокльиз глаза.- Эти, - продолжал он, - описания южной природы... э... звездные ночи,украинские... потом шумящий Днепр... э... как выразился Гоголь... э... ЧуденДнепр, как вы помните... а запахи акации... Все это сделано у вас мастерски...Я оглянулся на Мишу Панина - тот съежился затравленно в кресле, и глаза его былистрашны.- В особенности... э... впечатляет это описание рощи... сребристых тополейлисты... вы помните?- У меня до сих пор в глазах эти картины ночи на Днепре, когда мы ездили впоездку! - сказала контральто дама в соболях.- Кстати о поездке, - отозвался бас рядом с Иваном Васильевичем и посмеялся: -препикантный случай вышел тогда с генерал-губернатором Дукасовым. Вы помнитеего, Иван Васильевич?- Помню. Страшнейший обжора! - отозвался Иван Васильевич. - Но продолжайте.- Ничего, кроме комплиментов... э... э... по адресу вашего романа сказатьнельзя, но... вы меня простите... сцена имеет свои законы!Иван Васильевич ел варенье, с удовольствием слушая речь Ипполита Павловича.- Вам не удалось в вашей пьесе передать весь аромат вашего юга, этих знойныхночей. Роли оказались психологически недочерченными, что в особенности сказалосьна роли Бахтина... - Тут оратор почему-то очень обиделся, даже попыхтел губами:- П... п... и я... э... не знаю, - оратор похлопал ребрышком монокля потетрадке, и я узнал в ней мою пьесу, - ее играть нельзя... простите, - уж совсемобиженно закончил он, - простите!Тут мы встретились взорами. И в моем говоривший прочитал, я полагаю, злобу иизумление.Дело в том, что в романе моем не было ни акаций, ни сребристых тополей, нишумящего Днепра, ни... словом, ничего этого не было."Он не читал! Он не читал моего романа, - гудело у меня в голове, - а между темпозволяет себе говорить о нем? Он плетет что-то про украинские ночи... Зачем онименя сюда позвали?!"- Кто еще желает высказаться? - бодро спросил, оглядывая всех, Иван Васильевич.Наступило натянутое молчание. Высказываться никто не пожелал. Только из угладонесся голос:- Эхо-хо... Я повернул голову и увидел в углу полного пожилого человека в темнойблузе. Его лицо мне смутно припомнилось на портрете... Глаза его глядели мягко,лицо вообще выражало скуку, давнюю скуку. Когда я глянул, он отвел глаза.- Вы хотите сказать, Федор Владимирович? - отнесся к нему Иван Васильевич.- Нет, - ответил тот.Молчание приобрело странный характер.- А может быть, вам что-нибудь угодно?.. - обратился ко мне Иван Васильевич.Вовсе не звучным, вовсе не бодрым, повсе не ясным, я и сам это понимаю, голосомя сказал так:- Насколько я понял, пьеса моя не подошла, и я прошу вернуть мне ее.Эти слова вызвали почему-то волнение. Кресла задвигались, ко мне наклонилсяиз-за спины кто-то и сказал:- Нет, зачем же так говорить? Виноват!Иван Васильевич посмотрел на варенье, а потом изумленно на окружающих.- Гм... гм... - И он забарабанил пальцами, - мы дружественно говорим, что игратьвашу пьесу - это значит причинить вам ужасный вред! Ужасающий вред. Вособенности если за нее примется Фома Стриж. Вы сами жизни будете не рады и наспроклянете...После паузы я сказал:- В таком случае я прошу вернуть ее мне.И тут я отчетливо прочел в глазах Иван Васильевича злобу.- У нас договорчик, - вдруг раздался голос откуда-то, и тут из-за спины врачапоказалось лицо Гавриила Степановича.- Но ведь ваш театр ее не хочет играть, зачем же вам она?Тут ко мне придвинулось лицо с очень живыми глазами в пенсне, высокий тенороксказал:- Неужели же вы ее понесете в театр Шлиппе? Ну, что они там наиграют? Ну, будутходить по сцене бойкие офицерики. Кому это нужно?- На основании существующих законоположений и разъяснений ее нельзя давать втеатр Шлиппе, у нас договорчик! - сказал Гавриил Степанович и вышел из-за спиныврача."Что происходит здесь? Чего они хотят?" - подумал я и страшное удушье вдругощутил в первый раз в жизни.- Простите, - глухо сказал я, - я не понимаю. Вы играть ее не хотите, а междутем говорите, что в другой театр я ее отдать не могу. Как же быть?Слова эти произвели удивительное действие. Дама в соболях обменяласьоскорбленным взором с басом на диване. Но страшнее всех было лицо ИванаВасильевича. Улыбка слетела с него, в упор на меня смотрели злые огненные глаза.
- Мы хотим спасти вас от страшного вреда! - сказал Иван Васильевич. - Отвернейшей опасности, караулящей вас за углом.Опять наступило молчание и стало настолько томительным, что вынести его большеуж было невозможно.Поковыряв немного обивку на кресле пальцем, я встал и раскланялся. Мне ответилипоклоном все, кроме Ивана Васильевича, глядевшего на меня с изумлением. Боком ядобрался до двери, споткнулся, вышел, поклонился Торопецкой, которая однимглазом глядела в "Известия", а другим на меня, Августе Менажраки, принявшей этотпоклон сурово, и вышел. Театр тонул в сумерках. В чайном буфете появились белые пятна - столикинакрывали к спектаклю.Дверь в зрительный зал была открыта, я задержался на несколько мгновений иглянул. Сцена была раскрыта вся, вплоть до кирпичной дальней стены. Сверхуспускалась зеленая беседка, увитая плющом, сбоку в громадные открытые воротарабочие, как муравьи, вносили на сцену толстые белые колонны.Через минуту меня уже не было в театре.Ввиду того, что у Бомбардова не было телефона, я послал ему в тот же вечертелеграмму такого содержания:"Приходите поминки. Без вас сойду с ума, не понимаю".Эту телеграмму у меня не хотели принимать и приняли лишь после того, как япригрозил пожаловаться в "Вестник пароходства".Вечером на другой день мы сидели с Бомбардовым за накрытым столом. Упоминаемаямною раньше жена мастера внесла блины.Бомбардову понравилась моя мысль устроить поминки, понравилась и комната,приведенная в полный порядок.- Я теперь успокоился, - сказал я после того, как мой гость утолил первый голод,- и желаю только одного - знать, что это было? Меня просто терзает любопытство.Таких удивительных вещей я еще никогда не видал. Бомбардов в ответ похвалилблины, оглядел комнату и сказал:- Вам бы нужно жениться, Сергей Леонтьевич. Жениться на какой-нибудьсимпатичной, нежной женщине или девице.- Этот разговор уже описан Гоголем, - ответил я, - не будем же повторяться.Скажите мне, что это было?Бомбардов пожал плечами.- Ничего особенного не было, было совещание Ивана Васильевича со старейшинамитеатра.- Так-с. Кто эта дама в соболях?- Маргарита Петровна Таврическая, артистка нашего театра, входящая в группустарейших или основоположников. Известна тем, что покойный Островский в тысячавосемьсот восьмидесятом году, поглядев на игру Маргариты Петровны - онадебютировала, - сказал: "Очень хорошо".Далее я узнал у моего собеседника, что в комнате были исключительноосновоположники, которые были созваны экстреннейшим образом на заседание поповоду моей пьесы, и что Дрыкина известили накануне, и что он долго чистил коняи мыл пролетку карболкой.Спросивши о рассказчике про великого князя Максимилиана Петровича и обжоругенерал-губернатора, узнал, что это самый молодой из всех основоположников.Нужно сказать, что ответы Бомбардова отличались явной сдержанностью иосторожностью. Заметив это, я постарался нажать своими вопросами так, чтобыдобиться все-таки от моего гостя не одних формальных и сухих ответов, вроде"родился тогда-то, имя и отчество такое-то", а все-таки кое-каких характеристик.Меня до глубины души интересовали люди, собравшиеся тогда в комнате дирекции. Изих характеристик должно было сплестись, как я полагал, объяснение их поведенияна этом загадочном заседании.- Так этот Горностаев (рассказчик про генерал-губернатора) актер хороший? -спросил я, наливая вина Бомбардову.- Угу-у, - ответил Бомбардов.- Нет, "угу-у" - это мало. Ну вот, например, насчет Маргариты Петровны известно,что Островский сказал "очень хорошо". Вот уж и какая-то зазубринка! А то что ж"угу-у". Может, Горностаев чем-нибудь себя прославил?Бомбардов кинул исподтишка на меня настороженный взгляд, помямлил как-то...- Что бы вам по этому поводу сказать? Гм, гм... - И, осушив свой стакан, сказал:- Да вот недавно совершенно Горностаев поразил всех тем, что с ним чудопроизошло... - И тут начал поливать блин маслом и так долго поливал, что явоскликнул:- Ради бога, не тяните!- Прекрасное вино напареули, - все-таки вклеил Бомбардов, испытывая моетерпение, и продолжал так: - Было это дельце четыре года тому назад.Раннеювесною, и, как сейчас помню, был тогда Герасим Николаевич как-то особенно весели возбужден. Не к добру, видно, веселился человек! Планы какие-то строил,порывался куда-то, даже помолодел. А он, надо вам сказать, театр любит страстно.Помню, все говорил тогда: "Эх, отстал я несколько, раньше я, бывало, следил затеатральной жизнью Запада, каждый год ездил, бывало, за границу, ну, инатурально, был в курсе всего, что делается в театре в Германии, во Франции! Дачто Франция, даже, вообразите, в Америку с целью изучения театральных достиженийзаглядывал". - "Так вы, - говорят ему, - подайте заявление да и съездите".Усмехнулся мягкой такой улыбкой. "Ни в коем случае, отвечает, не такое теперьвремя, чтобы заявления подавать! Неужели я допущу, чтобы из-за меня государствотратило ценную валюту? Лучше пусть инженер какой-нибудь съездит илихозяйственник!"Крепкий, настоящий человек! Нуте-с... (Бомбардов поглядел сквозь вино на светлампочки, еще раз похвалил вино) нуте-с, проходит месяц, настала уже и настоящаявесна. Тут и разыгралась беда. Приходит раз Герасим Николаевич к АвгустеАвдеевне в кабинет. Молчит. Та посмотрела на него, видит, что на нем лица нет,бледен как салфетка, в глазах траур. "Что с вами, Герасим Николаевич?" -"Ничего, отвечает, не обращайте внимания". Подошел к окну, побарабанил пальцамипо стеклу, стал насвистывать что-то очень печальное и знакомое до ужаса.Вслушалась, оказалось - траурный марш Шопена. Не выдержала, сердце у нее почеловечеству заныло, пристала: "Что такое? В чем дело?"Повернулся к ней, криво усмехнулся и говорит: "Поклянитесь, что никому нескажете!" Та, натурально, немедленно поклялась. "Я сейчас был у доктора, и оннашел, что у меня саркома легкого". Повернулся и вышел.- Да, это штука... - тихо сказал я, и на душе у меня стало скверно.- Что говорить! - подтвердил Бомбардов. - Ну-с, Августа Авдеевна немедленно подклятвой это Гавриилу Степановичу, тот Ипполиту Павловичу, тот жене, женаЕвлампии Петровне; короче говоря, через два часа даже подмастерья в портновскомцехе знали, что Герасима Николаевича художественная деятельность кончилась и чтовенок хоть сейчас можно заказывать. Актеры в чайном буфете через три часа ужетолковали, кому передадут роли Герасима Николаевича.Августа Авдеевна тем временем за трубку и к Ивану Васильевичу. Ровно через тридня звонит Августа Авдеевна к Герасиму Николаевичу и говорит: "Сейчас приеду квам". И, точно, приезжает. Герасим Николаевич лежит на диване в китайскомхалате, как смерть сама бледен, но горд и спокоен.Августа Авдеевна - женщина деловая и прямо на стол красную книжку и чек - бряк!Герасим Николаевич вздрогнул и сказал:- Вы недобрые люди. Ведь я не хотел этого! Какой смысл умирать на чужбине?Августа Авдеевна стойкая женщина и настоящий секретарь! Слова умирающего онапропустила мимо ушей и крикнула:- Фаддей!А Фаддей верный, преданный слуга Герасима Николаевича.И тотчас Фаддей появился.- Поезд идет через два часа. Плед Герасиму Николаевичу! Белье. Чемодан.Нессесер. Машина будет через сорок минут.Обреченный только вздохнул, махнул рукой.Есть где-то, не то в Швейцарии на границе, не то не в Швейцарии, словом, вАльпах... - Бомбардов потер лоб, - словом, неважно. На высоте трех тысяч метровнад уровнем моря высокогорная лечебница мировой знаменитости профессора Кли.Ездят туда только в отчаянных случаях. Или пан, или пропал. Хуже не будет, а,бывает, случались чудеса. На открытой веранде, в виду снеговых вершин, кладетКли таких безнадежных, делает им какие-то впрыскивания саркоматина, заставляетдышать кислородом, и, случалось, Кли на год удавалось оттянуть смерть. Через пятьдесят минут провезли Герасима Николаевича мимо театра по его желанию,и Демьян Кузьмич рассказывал потом, что видел, как тот поднял руку и благословилтеатр, а потом машина ушла на Белорусско-Балтийский вокзал.Тут лето наскочило, и пронесся слух, что Герасим Николаевич скончался. Ну,посудачили, посочувствовали... Однако лето... Актеры уж были на отлете, у нихпоездка начиналась... Так что уж очень большой скорби как-то не было... Ждали,что вот привезут тело Герасима Николаевича... Актеры тем временем разъехались,сезон кончился. А надо вам сказать, что наш Плисов...- Это тот симпатичный с усами? - спросил я. - Который в галерее?- Именно он, - подтвердил Бомбардов и продолжал: - Так вот он получилкомандировку в Париж для изучения театральной машинерии. Немедленно, натурально,получил документы и отчалил. Плисов, надо вам сказать, работяга потрясающий и всвой поворотный круг буквально влюблен. Завидовали ему чрезвычайно. Каждомулестно в Париж съездить... "Вот счастливец!" - все говорили. Счастливец он илинесчастливец, но взял документики и покатил в Париж, как раз в то время, какпришло известие о кончине Герасима Николаевича. Плисов личность особенная иухитрился, пробыв в Париже, не увидеть даже Эйфелевой башни. Энтузиаст. Всевремя просидел в трюмах под сценами, все изучил, что надобно, купил фонари, всечестно исполнил. Наконец нужно уж ему и уезжать. Тут решил пройтись по Парижу,хоть глянуть-то на него перед возвращением на родину. Ходил, ходил, ездил вавтобусах, объясняясь по преимуществу мычанием, и, наконец, проголодался, какзверь, заехал куда-то, черт его знает куда. "Дай, думает, зайду в ресторанчик,перекушу". Видит - огни. Чувствует, что где-то в центре, все, по-видимому,недорого. Входит. Действительно, ресторанчик средней руки. Смотрит - и какстоял, так и застыл.Видит: за столиком, в смокинге, в петлице бутоньерка, сидит покойный ГерасимНиколаевич, и с ним какие-то две француженки, причем последние прямо от хохотудавятся. А перед ними на столе в вазе со льдом бутылка шампанского и кой-что изфруктов.Плисов прямо покачнулся у притолоки. "Не может быть! - думает, - мне показалось.Не может Герасим Николаевич быть здесь и хохотать. Он может быть только в одномместе, на Ново-Девичьем!"Стоит, вытаращив глаза на этого, жутко похожего на покойника, а тот поднимается,причем лицо его выразило сперва какую-то как бы тревогу, Плисову дажепоказалось, что он как бы недоволен его появлением, но потом выяснилось, чтоГерасим Николаевич просто изумился. И тут же шепнул Герасим Николаевич, а этобыл именно он, что-то своим француженкам, и те исчезли внезапно.Очнулся Плисов лишь тогда, когда Герасим Николаевич облобызал его. И тут же всеразъяснилось. Плисов только вскрикивал: "Да ну!" - слушая Герасима Николаевича.Ну и действительно, чудеса.Привезли Герасима Николаевича в Альпы эти самые в таком виде, что Кли покачалголовой и сказал только: "Гм..." Ну, положили Герасима Николаевича на этуверанду. Впрыснули этот препарат. Кислородную подушку. Вначале больному сталохуже, и хуже настолько, что, как потом признались Герасиму Николаевичу, у Клинасчет завтрашнего дня появились самые неприятные предположения. Ибо сердцесдало. Однако завтрашний день прошел благополучно. Повторили впрыскивание.Послезавтрашний день еще лучше.
А дальше - прямо не верится. Герасим Николаевичсел на кушетке, а потом говорит: "Дай-ко я пройдусь". Не только у ассистентов,но у самого Кли глаза стали круглые. Коротко говоря, через день еще ГерасимНиколаевич ходил по веранде, лицо порозовело, появился аппетит... температура36,8, пульс нормальный, болей нету и следа.Герасим Николаевич рассказывал, что на него ходили смотреть из окрестныхселений. Врачи приезжали из городов, Кли доклад делал, кричал, что такие случаибывают раз в тысячу лет. Хотели портрет Герасима Николаевича поместить вмедицинских журналах, но он наотрез отказался - "не люблю шумихи!".Кли же тем временем говорит Герасиму Николаевичу, что делать ему больше в Альпахнечего и что он посылает Герасима Николаевича в Париж ждя того, чтобы он тамотдохнул от пережитых потрясений. Ну вот Герасим Николаевич и оказался в Париже.А француженки, - объяснил Герасим Николаевич, - это двое молодых местныхпарижских начинающих врачей, которые собирались о нем писать статью. Вот-с какиедела.- Да, это поразительно! - заметил я. - Я все-таки не понимаю, как же это онвыкрутился!- В этом-то и есть чудо, - ответил Бомбардов, - оказывается, что под влияниемпервого же впрыскивания саркома Герасима Николаевича начала рассасываться ирассосалась! Я всплеснул руками.- Скажите! - вскричал я. - Ведь этого никогда не бывает!- Раз в тысячу лет бывает, - отозвался Бомбардов и продолжал: - Но погодите, этоне все. Осенью приехал Герасим Николаевич в новом костюме, поправившийся,загоревший - его парижские врачи, после Парижа, еще на океан послали. В чайномбуфете прямо гроздьями наши висели на Герасиме Николаевиче, слушая его рассказыпро океан, Париж, альпийских врачей и прочее такое. Ну, пошел сезон как обычно,Герасим Николаевич играл, и пристойно играл, и тянулось так до марта... А вмарте вдруг приходит Герасим Николаевич на репетицию "Леди Макбет" с палочкой."Что такое?" - "Ничего, колет почему-то в пояснице". Ну, колет и колет, и колет.Поколет - перестанет. Однако же не перестает. Дальше - больше... синим светом -не помогает... Бессонница, спать на спине не может. Начал худеть на глазах.Пантопон. Не помогает! Ну, к дотору, конечно. И вообразите...Бомбардов сделал умело паузу и такие глаза, что холод прошел у меня по спине.- И вообразите... доктор посмотрел его, помял, помигал... Герасим Николаевичговорит ему: "Доктор, не тяните, я не баба, видел виды... говорите - она?" Она!!- рявкнул хрипло Бомбардов и залпом выпил стакан. - Саркома возобновилась!Бросилась в правую почку, начала пожирать Герасима Николаевича! Натурально -сенсация. Репетиции к черту, Герасима Николаевича - домой. Ну, на сей раз ужбыло легче. Теперь уж есть надежда. Опять в три дня паспорт, билет, в Альпы, кКли. Тот встретил Герасима Николаевича, как родного. Еще бы! Рекламу сделаласаркома Герасима Николаевича профессору мировую! Опять на веранду, опятьвпрыскивание - и та же история! Через сутки боль утихла, через двое ГерасимНиколаевич ходит по веранде, а через три просится у Кли - нельзя ли ему в тенниспоиграть! Что в лечебнице творится, уму непостижимо. Больные едут к Клиэшелонами! Рядом второй, как рассказывал Герасим Николаевич, корпус началипристраивать. Кли, на что сдержанный иностранец, расцеловался с ГерасимомНиколаевичем троекратно и послал его, как и полагается, отдыхать, только на сейраз в Ниццу, потом в Париж, а потом в Сицилию.И опять приехал осенью Герасим Николаевич - мы как раз вернулись из поездки вДонбасс - свежий, бодрый, здоровый, только костюм другой, в прошлую осень былшоколадный, а теперь серый в мелкую клетку. Дня три рассказывал о Сицилии и отом, как буржуа в рулетку играют в Монте-Карло. Говорит, что отвратительноезрелище. Опять сезон, и опять к весне та же история, но только в другом месте.Рецидив, но только под левым коленом. Опять Кли, потом на Мадейру, потом взаключение - Париж.Но теперь уж волнений по поводу вспышек саркомы почти не было. Всем сталопонятно, что Кли нашел способ спасения. Оказалось, что с каждым годом подвлиянием впрыскиваний устойчивость саркомы понижается, и Кли надеется и дажеуверен в том, что еще три-четыре сезона, и организм Герасима Николаевича станетсам справляться с попытками саркомы дать где-нибудь вспышку. И, действительно, впозапрошлом году она сказалась только легкими болями в гайморовой полости итотчас у Кли пропала. Но теперь уж за Герасимом Николаевичем строжайшее инеослабное наблюдение, и есть боли или нет, но уж в апреле его отправляют.- Чудо! - сказал я, вздохнув почему-то.Меж тем пир наш шел горой, как говорится. Затуманились головы от напереули,пошла беседа и живее и, главное, откровеннее. "Ты очень интересный,наблюдательный, злой человек, - думал я о Бомбардове, - и нравишься мнечрезвычайно, но ты хитер и скрытен, и таким сделала тебя твоя жизнь в театре..."
- Не будьте таким! - вдруг попросил я моего гостя. - Скажите мне, ведь сознаюсьвам - мне тяжело... Неужели моя пьеса так плоха?- Ваша пьеса, - сказал Бомбардов, - хорошая пьеса. И точка.- Почему же, почему же произошло все это странное и страшное для меня вкабинете? Пьеса не понравилась им?- Нет, - сказал Бомбардов твердым голосом, - наоборот. Все произошло именнопотому, что она им понравилась. И понравилась чрезвычайно.- Но Ипполит Павлович...- Больше всего она понравилась именно Ипполиту Павловичу, - тихо, но веско,раздельно проговорил Бомбардов, и я уловил, так показалось мне, у него в глазахсочувствие.- С ума можно сойти... - прошептал я.- Нет, не надо сходить... Просто вы не знаете, что такое театр. Бывают сложныемашины на свете, но театр сложнее всего...- Говорите! Говорите! - вскричал я и взялся за голову.- Пьеса понравилась до того, что вызвала даже панику, - начал говоритьБомбардов, - отчего все и стряслось. Лишь только с нею познакомились, астарейшины узнали про нее, тотчас наметили даже распределение ролей. На Бахтинаназначили Ипполита Павловича. Петрова задумали дать Валентину Конрадовичу.- Какому... Вал... это, который...- Ну да... он.- Но позвольте! - даже не закричал, а заорал я. - Ведь...- Ну да, ну да... - проговорил, очевидно, понимавший меня с полуслова Бомбардов,- Ипполиту Павловичу - шестьдесят один год, Валентину Конрадовичу - шестьдесятдва года... Самому старшему вашему герою Бахтину сколько лет?- Двадцать восемь!- Вот, вот. Нуте-с, как только старейшинам разослали экземпляры пьесы, то ипередать вам нельзя, что произошло. Не бывало у нас этого в театре за всепятьдесят лет его существования. Они просто все обиделись.- На кого? На распределителя ролей?- Нет. На автора.Мне оставалось только выпучить глаза, что я и сделал, а Бомбардов продолжал:- На автора. В самом деле - группа старейшин рассуждала так: мы ищем, жаждемролей, мы, основоположники, рады были бы показать все наше мастерство всовременной пьесе и... здравствуйте пожалуйста! Приходит серый костюм и приноситпьесу, в которой действуют мальчишки! Значит, играть мы ее не можем?! Это чтоже, он в шутку ее принес?! Самому младшему из основоположников пятьдесят семьлет - Герасиму Николаевичу.- Я вовсе не претендую, чтобы мою пьесу играли основоположники! - заорал я. -Пусть ее играют молодые!- Ишь ты как ловко! - воскликнул Бомбардов и сделал сатанинское лицо. - Пусть,стало быть, Аргунин, Галин, Елагин, Благосветлов, Стренковский выходят,кланяются - браво! Бис! Ура! Смотрите, люди добрые, как мы замечательно играем!А основоположники, значит, будут сидеть и растерянно улыбаться - значит, мол, мыне нужны уже? Значит, нас уж, может, в богадельню? Хи, хи, хи! Ловко! Ловко!- Все понятно! - стараясь кричать тоже сатанинским голосом, закричал я. - Всепонятно!- Что ж тут не понять! - отрезал Бомбардов. - Ведь Иван Васильевич сказал жевам, что нужно невесту переделать в мать, тогда играла бы Маргарита Павловна илиНастасья Ивановна...- Настасья Ивановна?!- Вы не театральный человек, - с оскорбительной улыбкой отозвался Бомбардов, ноза что оскорблял, не объяснил.- Одно только скажите, - пылко заговорил я, - кого они хотели назначить на рольАнны?- Натурально, Людмилу Сильвестровну Пряхину.Тут почему-то бешенство овладело мною.- Что-о? Что такое?! Людмилу Сильвестровну?! - Я вскочил из-за стола. - Да высмеетесь!- А что такое? - с веселым любопытством спросил Бомбардов.- Сколько ей лет?- А вот этого, извините, никто не знает.- Анне девятнадцать лет! Девятнадцать! Понимаете? Но это даже не самое главное.А главное то, что она не может играть!- Анну-то?- Не Анну, а вообще ничего не может!- Позвольте!- Нет, позвольте! Актриса, которая хотела изобразить плач угнетенного иобиженного человека и изобразила его так, что кот спятил и изодрал занавеску,играть ничего не может.- Кот - болван, - наслаждаясь моим бешенством, отозвался Бомбардов, - у негоожирение сердца, миокардит и неврастения. Ведь он же целыми днями сидит напостели, людей не видит, ну, натурально, испугался.- Кот - неврастеник, я согласен! - кричал я. - Но у него правильное чутье, и онпрекрасно понимает сцену. Он услыхал фальшь! Понимаете, омерзительную фальшь. Онбыл шокирован! Вообще, что означала вся эта петрушка?- Накладка вышла, - пояснил Бомбардов.- Что значит это слово?- Накладкой на нашем языке называется всякая путаница, которая происходит насцене. Актер вдруг в тексте ошибается, или занавес не вовремя закроют, или...- Понял, понял...- В данном случае наложили двое - и Августа Авдеевна и Настасья Ивановна.Первая, пуская вас к Ивану Васильевичу, не предупредила Настасью Ивановну о том,что вы будете. А вторая, перед тем как пускать Людмилу Сильвестровну на выход,не проверила, есть ли кто у Ивана Васильевича. Хотя, конечно, Августа Авдеевнаменьше виновата - Настасья Ивановна за грибами ездила в магазин...- Понятно, понятно, - говорил я, стараясь выдавить из себя мефистофельский смех,- все решительно понятно! Так вот, не может ваша Людмила Сильвестровна играть.- Позвольте! Москвичи утверждают, что она играла прекрасно в свое время...- Врут ваши москвичи! - вскричал я. - Она изображает плач и горе, а глаза у неезлятся! Она подтанцовывает и кричит "бабье лето!", а глаза у нее беспокойные!Она смеется, а у слушателя мурашки в спине, как будто ему нарзану за рубашкуналили! Она не актриса!- Однако! Она тридцать лет изучает знаменитую теорию Ивана Васильевича овоплощении...- Не знаю этой теории! По-моему, теория ей не помогла!- Вы, может быть, скажете, что и Иван Васильевич не актер?- А, нет! Нет! Лишь только он показал, как Бахтин закололся, я ахнул: у негоглаза мертвые сделались! Он упал на диван, и я увидел зарезавшегося. Сколькоможно судить по этой краткой сцене, а судить можно, как можно великого певцаузнать по одной фразе, спетой им, он величайшее явление на сцене! Я толькорешительно не могу понять, что он говорит по содержанию пьесы.- Все мудро говорит!- Кинжал!!- Поймите, что лишь только вы сели и открыли тетрадь, он уже перестал слушатьвас. Да, да. Он соображал о том, как распределить роли, как сделать так, чтобыразместить основоположников, как сделать так, чтобы они могли разыграть вашупьесу без ущерба для себя... А вы выстрелы там какие-то читаете. Я служу в нашемтеатре десять лет, и мне говорили, что единственный раз выстрелили в нашемтеатре в тысяча девятьсот первом году, и то крайне неудачно. В пьесе этого...вот забыл... известный автор... ну, неважно... словом, двое нервных героевругались между собой из-за наследства, ругались, ругались, пока один не хлопнулв другого из револьвера, и то мимо... Ну, пока шли простые репетиции, помощникизображал выстрел, хлопая в ладоши, а на генеральной выстрелил в кулисепо-всамделишному. Ну, Настасье Ивановне и сделалось дурно - она ни разу в жизнине слыхала выстрела, а Людмила Сильвестровна закатила истерику. И с тех порвыстрелы прекратились. В пьесе сделали изменение, герой не стрелял, азамахивался лейкой и кричал "убью тебя, негодяя!" и топал ногами, отчего, помнению Ивана Васильевича, пьеса только выиграла. Автор бешено обиделся на театри три года не разговаривал с директорами, но Иван Васильевич остался тверд...По мере того, как текла хмельная ночь, порывы мои ослабевали, и я уже не шумновозражал Бомбардову, а больше задавал вопросы. Во рту горел огонь после соленойкрасной икры и семги, мы утоляли жажду чаем. Комната, как молоком, наполниласьдымом, из открытой форточки била струя морозного воздуха, но она не освежала, атолько холодила.- Вы скажите мне, скажите, - просил я глухим, слабым голосом, - зачем же в такомслучае, если пьеса никак не расходится у них, они не хотят, чтобы я отдал ее вдругой театр? Зачем она им? Зачем?- Хорошенькое дело! Как зачем? Очень интересно нашему театру, чтобы рядомпоставили новую пьесу, да которая, по-видимому, может иметь успех! С какойстати! Да ведь вы же написали в договоре, что не отдадите пьесу в другой театр?Тут у меня перед глазами запрыгали бесчисленные огненно-зеленые надписи "авторне имеет права" и какое-то слово "буде"... и хитрые фигурки параграфов,вспомнился кожаный кабинет, показалось, что запахло духами.- Будь он проклят! - прохрипел я.- Кто?!- Будь он проклят! Гавриил Степанович!- Орел! - воскликнул Бомбардов, сверкая воспаленными глазами.- И ведь какой тихий и все о душе говорит!..- Заблуждение, бред, чепуха, отсутствие наблюдательности! - вскрикивалБомбардов, глаза его пылали, пылала папироса, дым валил у него из ноздрей. -Орел, кондор. Он на скале сидит, видит на сорок километров кругом. И лишьпокажется точка, шевельнется, он взвивается и вдруг камнем падает вниз! Жалобныйкрик, хрипение... и вот уж он взвился в поднебесье, и жертва у него!- Вы поэт, черт вас возьми! - хрипел я.- А вы, - тонко улыбнувшись, шепнул Бомбардов, - злой человек! Эх, СергейЛеонтьевич, предсказываю вам, трудно вам придется...Слова его кольнули меня. Я считал, что я совсем не злой человек, но тут жевспомнились и слова Ликоспастова о волчьей улыбке...- Значит, - зевая, говорил я, - значит, пьеса моя не пойдет? Значит, всепропало?Бомбардов пристально поглядел на меня и сказал с неожиданной для него теплотой вголосе:- Готовьтесь претерпеть все. Не стану вас обманывать.Она не пойдет. Разве чточудо...Приближался осенний, скверный, туманный рассвет за окном. Но, несмотря на то,что были противные объедки, в блюдечках груды окурков, я, среди всего этогобезобразия, еще раз поднятый какой-то последней, по-видимому, волной, началпроизносить монолог о золотом коне.Я хотел изобразить моему слушателю, как сверкают искорки на золотом крупе коня,как дышит холодом и своим запахом сцена, как ходит смех по залу... Но главноебыло не в этом. Раздавив в азарте блюдечко, я страстно старался убедитьБомбардова в том, что я, лишь только увидел коня, как сразу понял и сцену, и всеее мельчайшие тайны. Что, значит, давным-давно, еще, быть может, в детстве, аможет быть, и не родившись, я уже мечтал, я смутно тосковал о ней. И вот пришел!
- Я новый, - кричал я, - я новый! Я неизбежный, я пришел!Тут какие-то колеса поворачивались в горящем мозгу, и выскакивала ЛюдмилаСильвестровна, взвывала, махала кружевным платком.- Не может она играть! - в злобном исступлении хрипел я. -Но позвольте!.. Нельзя же.- Попрошу не противоречить мне, - сурово говорил я, - вы притерпелись, я женовый, мой взгляд остр и свеж! Я вижу сквозь нее.- Однако!- И никакая те... теория ничего не поможет! А вот там маленький, курносый,чиновничка играет, руки у него белые, голос сиплый, но теория ему не нужна, иэтот, играющий убийцу в черных перчатках... не нужна ему теория!- Аргунин... - глухо донеслось до меня из-за завесы дыма.- Не бывает никаких теорий! - окончательно впадая в самонадеянность, вскрикиваля и даже зубами скрежетал и тут совершенно неожиданно увидел, что на серомпиджаке у меня большое масляное пятно с прилипшим кусочком луку. Я растеряннооглянулся. Не было ночи и в помине. Бомбардов потушил лампу, и в синеве сталивыступать все предметы во всем своем уродстве.Ночь была съедена, ночь ушла.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!