Река жизни
19 января 2017, 17:411
Хозяйская комната в номерах "Сербия". Желтые обои; два окна с тюлевымигрязными занавесками; между ними раскосое овальное зеркало, наклонившисьпод углом в 45 градусов, отражает в себе крашеный пол и ножки кресел; наподоконниках пыльные, бородавчатые кактусы; под потолком клетка сканарейкой. Комната перегорожена красными ситцевыми ширмами. Меньшая,левая часть - это спальня хозяйки и ее детей, правая же тесно заставленавсякой случайной разнофасонной мебелью, просиженной, раскоряченной ихромоногой. По углам комнаты свален беспорядочно всяческий, покрытыйпаутиной хлам: астролябия в рыжем кожаном чехле и при ней тренога с цепью,несколько старых чемоданов и сундуков, бесструнная гитара, охотничьисапоги, швейная машина, музыкальный ящик "Монопан", фотографическийаппарат, штук пять ламп, груды книг, веревки, узлы белья и многое другое.Все эти вещи были в разное время задержаны хозяйкой за неплатеж илипокинуты сбежавшими жильцами. От них в комнате негде повернуться. "Сербия" - гостиница третьего разбора. Постоянные жильцы в нейредкость, и те - проститутки. Преобладают случайные пассажиры,приплывающие в город по Днепру: мелкие арендаторы, евреи-комиссионеры,дальние мещане, богомольцы, а также сельские попы, которые наезжают вгород с доносами или возвращаются домой после доноса. Занимаются такженомера в "Сербии" парочками из города на ночь и на время. Весна. Четвертый час дня. Занавески на открытых окнах тихо колеблются.В комнате пахнет керосиновым чадом и тушеной капустой. Это хозяйкаразогревает на машинке бигос по-польски из капусты, свиного сала и колбасыс громадным количеством перца и лаврового листа. Она вдова лет тридцатишести - сорока, видная, крепкая, проворная женщина. Волосы, которые оназавивает на лбу в мелкие кудерьки, тронуты сильной сединой, но лицо у неесвежее, чувственный большой рот красен, а темные, совсем молодые глазавлажны и игриво-хитры. Имя-отчество ее Анна Фридриховна - она полунемка,полуполька из Остзейского края, но близкие знакомые называют ее простоФридрихом, и это больше идет к ее решительному характеру. Она гневлива,крикунья и страшная сквернословка; дерется иногда со своими швейцарами и сподгулявшими жильцами; может выпить наряду с мужчинами и до безумия любиттанцы; переходы от ругани к смеху у нее мгновенны. К законам она чувствуетмало уважения, принимает гостей без паспортов, а неисправного жильцасобственноручно "выкидает на улицу", как она сама выражается, то есть вотсутствие жильца отпирает его номер и выносит его вещи в коридор или налестницу, а то и в свою комнату. Полиция с ней дружна из-за еегостеприимства, живого характера и в особенности из-за той веселой,легкой, бесцеремонной и бескорыстной податливости, с которой она отвечаетна каждое мимолетное мужское чувство. У нее четверо детей. Двое старших, Ромка и Алечка, еще не пришли изгимназии, а младшие - семилетний Адька и пятилетний Эдька, здоровыемальчуганы со щеками, пестрыми от грязи, от лишаев, от размазанных слез иот раннего весеннего загара, - торчат около матери. Они оба держатсяруками за край стола и попрошайничают. Они всегда голодны, потому что ихмать насчет стола беспечна: едят кое-как, в разные часы, посылая вмелочную лавочку за всякой всячиной: Вытянув губы трубой, нахмурив брови, глядя исподлобья, Адька гудитугрюмым басом: - Ишь ты кака-ая, не даешь попробовать... - Да-ай попло-обуву-уть, - тянет за ним в нос Эдька и чешет босойножкой икру другой ноги. За столом у окна сидит поручик запаса армии Валерьян Иванович Чижевич.Перед ним домовая книга, в которую он вписывает паспорты постояльцев. Нопосле вчерашнего работа идет у пего плохо, буквы рябят и расползаются,дрожащие пальцы не ладят с пером, а в ушах гудит, как осенью в телефонномстолбе. Временами ему кажется, что голова у него начинает пухнуть,пухнуть, и тогда стол с книгой, с чернильницей и с поручиковой рукойуходят страшно далеко и становятся совсем маленькими, потом, наоборот,книга приближается к самым его глазам, чернильница растет и двоится, аголова уменьшается до смешных и странных размеров. Наружность поручика Чижевича говорит о бывшей красоте и утраченномблагородстве: черные волосы ежиком, но на затылке просвечивает лысина,борода острижена по-модному, острым клинышком, лицо худое, грязное,бледное, истасканное, и на нем как будто написана вся история поручиковыхявных слабостей и тайных болезней. Положение его в номерах "Сербия" сложное: он ходит к мировым судьям поделам Анны Фридриховны, репетирует ее детей в учит их светским манерам,ведет квартирную книгу, пишет счета постояльцам, читает по утрам вслухгазету и говорит о политике. Ночует он обыкновенно в одном из пустующихномеров, а в случае наплыва гостей - и в коридоре на древнем диване, укоторого пружины вылезли наружу вместе с мочалкой. В последнем случаепоручик аккуратно развешивает над диваном, на гвоздиках, все своеимущество: пальто, шапку, лоснящийся от старости, белый по швам, ночистенький сюртучок, бумажный воротник "Монополь" и офицерскую фуражку ссиним околышем, а записную книжку и платок с чужой меткой кладет подподушку. Вдова держит своего поручика в черном теле. "Женись - тогда я тебе всезаведу, - обещает она, - полную кипировку, и что нужно из белья, и ботинкис калошами приличные. Все у тебя будет, и даже по праздникам будешь носитьчасы моего покойника с цепью". Но поручик покамест все еще раздумывает. Ондорожит свободой и слишком высоко ценит свое бывшее офицерскоедостоинство. Однако кое-что старенькое из белья покойника он донашивает.
2
Время от времени в хозяйском номере происходят бури. То, бывает,поручик при помощи своего воспитанника Ромки продаст букинисту кипу чужихкниг, то перехватит, пользуясь отсутствием хозяйки, суточную плату заномер, то заведет втайне игривые отношения с горничной. Как раз наканунепоручик злоупотребил кредитом Анны Фридриховны в трактире напротив; этовсплыло наружу, и вот вспыхнула ссора с руганью и с дракой в коридоре.Двери всех номеров раскрылись, и из них выглянули с любопытством мужские иженские головы. Анна Фридриховна кричала так, что ее было слышно на улице: - Вон отсюда, разбойник, вон, босявка! Я все кровные труды на тебяпотратила! Ты моих детей кровную копейку заедаешь!.. - Нашу копейку заедаешь! - орал гимназист Ромка, кривляясь заматеринской юбкой. - Заеда-аешь! - вторили ему в отдалении Адька с Эдькой. Швейцар Арсений молча, с каменным видом, сопя, напирал грудью напоручика. А из номера девятого какой-то мужественный обладательвеликолепной раздвоенной черной бороды, высунувшись из дверей до половиныв нижнем белье и почему-то с круглой шляпой на голове, советовалрешительным тоном: - Арсень! Дай ему между глаз. Таким образом поручик был вытеснен на лестницу. Но так как на эту желестницу отворялось широкое окно из коридора, то Анна Фридриховна ещепродолжала кричать вслед поручику, свесившись вниз: - Каналья, шарлатанщик, разбишака, босявка киевская! - Босявка! Босявка! - надсаживались в коридоре мальчишки. - И чтобы ноги твоей больше здесь не было. И вещи свои паршивые забирайс собой! Вот они, вот тебе, вот! В поручика полетели сверху позабытые им впопыхах вещи: палка, бумажныйворотничок и записная книжка. На последней ступеньке поручик остановился,поднял голову и погрозил кулаком. Лицо у него было бледно, под левымглазом краснела ссадина. - Под-дождите, сволочи, я все докажу кому следует. Ага! Сводничают!Грабят жильцов!.. - А ты иди, иди, пока цел, - говорил сурово Арсений, наваливаясь сзадии тесня поручика плечом. - Прочь, хам! Не имеешь права касаться офицера! - воскликнул гордопоручик. - Я все знаю! Вы здесь без паспорта пускаете! Укрываете! Краденоеукрываете... Пристано... Но тут Арсений ловко обхватил поручика сзади, дверь со звоном и сдребезгом хлопнула, два человека, свившись клубком, выкатились на улицу, иуже оттуда донеслось гневное: - ...держательствуете! Сегодня утром, как это всегда бывало и раньше, поручик Чижевич явился сповинной, принеся с собою букет наломанной в чужом саду сирени. Лицо унего утомлено, вокруг ввалившихся глаз тусклая синева, виски желты, одеждане чищена, в голове пух. Примирение идет туго. Анна Фридриховна ещенедостаточно насладилась униженным видом своего любовника и его покаяннымисловами. Кроме того, она немного ревнует Валерьяна к тем трем ночам,которые он провел неизвестно где. - Нюничка, а куда же... - начинает поручик необыкновенно кротким инежным, даже слегка дрожащим фальцетом. - Что та-ко-е? Кто это вам здесь за Нюничка! - презрительно обрываетего хозяйка. - Всякий гицель, и тоже - Нюничка! - Нет, видишь ли, я только хотел спросить тебя, куда выписать ПрасковьюУвертышеву, тридцати четырех лет? Тут нет пометки. - Ну и выписывай на толчок. И себя туда же можешь выписать. Однакомпания. Или в ночлежку. "Стерва!" - думает поручик, но только глубоко в покорно вздыхает: - Какая ты сегодня нервная, Нюничка! - Нервная... Какая бы я там ни была, а я знаю про себя, что я женщиначестная и трудящая... Прочь, вы, байструки! - кричит она на детей, и вдруг- шлеп! шлеп! - два метких удара ложкой влетают по лбу Адьке и Эдьке.Мальчики хнычут. - Проклятое мое дело, и судьба моя проклятая... - ворчит сердитохозяйка. - Как я за покойным мужем жила, я никакого горя себе не видела. Атеперь, что ни швейцар - так пьяница, а горничные все воровки. Цыц, вы,проклятики!.. Вот и эта Проська, двух дней не прожила, а уж из номерадвенадцатого у девушки чулки стащила. А то еще бывают некоторые другие,которые только по трактирам ходят за чужие деньги, а дела никакого неделают... Поручик очень хорошо знает, на кого намекает Анна Фридриховна, нососредоточенно молчит. Запах бигоса вселяет в него кое-какие далекиенадежды. В это время дверь отворяется, и входит, не снимая с головыфуражки с тремя золотыми позументами, швейцар Арсений. У него наружностьскопца и альбиноса и все нечистое лицо в буграх. Он служит у АнныФридриховны, по крайней мере, в сороковой раз, и служит до первого запоя,пока хозяйка собственноручно не прибьет его и не прогонит, отняв сначала унего символ власти - фуражку с позументами. Тогда Арсений наденет белуюкавказскую папаху на голову и темно-синее пенсне на нос, будет куражитьсяв трактире напротив, пока весь не пропьется, а под конец загула будетгорько плакать перед равнодушным половым о своей безнадежной любви кФридриху и будет угрожать смертью поручику Чижевичу. Протрезвившись, онявится в "Сербию" и упадет хозяйке в ноги. И она опять примет его, потомучто новый швейцар, заменивший Арсения, уже успел за этот короткий срокобворовать ее, напиться, и наскандалить, и даже попасть в участок. - Ты что? С парохода? - спрашивает Анна Фридриховна. - Да. Привел шесть богомольцев. Насилу отнял у Якова и; "Коммерческой".Он уже их вел, а я подошел к одному и говорю на ухо: "Мне, говорю, всеравно, идите хочь куда хотите, а как вы люди в здешних местах неизвестныеи мне вас ужасно жалко, то я вам скажу, чтобы вы лучше за этим человекомне ходили, потому что у них в гостинице на прошлой неделе богомольцуодному подсыпали порошку и обокрали". Так и увел их. Яков потом мнекулаком издальки грозился. Кричит: "Ты постой у меня, Арсений, я тебе ещеспоймаю, ты моих рук не убежишь!" Но только я ему и сам, если придется... - Ладно! - прерывает его хозяйка. - Большое мне дело до твоего Якова.По скольку сговорились? - По тридцать копеек. Ей-богу, барыня, как ни уговаривал, больше недают. - У, дурень ты, ничего не умеешь. Отведи им номер второй. - Всех в один? - Дурак: нет, каждому по два номера. Конечно, в один. Принести имматрацев, из старых, три матраца принести. А на диван - скажи, чтобы несмели ложиться. Всегда от этих богомольцев клопы. Ступай! По уходе его поручик замечает вполголоса нежным и заботливым тоном: - Я удивляюсь, Нюточка, как это ты позволяешь ему входить в комнату вшапке. Это же все-таки неуважение к тебе, как к даме и как к хозяйке. Ипотом - посуди мое положение: я офицер в запасе, а он все-таки... нижнийчин. Неудобно как-то. Но Анна Фридриховна набрасывается на него с новым ожесточением: - Нет, уж ты, пожалуйста, не суйся, куда тебя не спрашивают. О-фи-цер!Таких офицерей много у Терещенки в приюте ночует. Арсений человектрудящий, он свой кусок зарабатывает... не то что... Прочь, вы, лайдаки!Куда с руками лезете! - Да-а... не дае-ешь! - гудит Адька. - Не да-е-ос!.. Между тем бигос готов. Анна Фридриховна гремит посудой на столе.Поручик в это время старательно припал головой к домовой книге. Он весьушел в дело. - Что ж, садись, что ли, - отрывисто приглашает хозяйка. - Нет, спасибо, Нюточка. Кушай сама. Мне что-то не очень хочется, -говорит Чижевич, не оборачиваясь, сдавленным голосом и громко глотаетслюну. - А ты иди, когда говорят. Тоже, скажите, задается. Ну, иди!.. - Сейчас, сию минуту, Нюничка. Вот только последний листок дописать. Поудостоверению, выданному из Бильдинского волостного правления...губернии... за номером 2039... Готово. - Поручик встает и потирает руки. -Люблю я поработать. - Хм! Тоже работа! - презрительно фыркает хозяйка. - Садись. - Нюничка, и если бы... одну... маленькую... - Обойдется и без. Но так как мир почти уже водворен, то Анна Фридриховна достает из шкафамаленький пузатый граненый графинчик, из которого пил еще отец покойного.Адька размазывает капусту по тарелке и дразнит брата тем, что у негобольше. Эдька обижается и ревет: - Адьке больсе полози-ила. Да-а! Хлоп! - Звонкий удар ложкой поражает Эдьку в лоб. И тотчас же, как ни вчем не бывало, Анна Фридриховна продолжает разговор: - Рассказывай! Тоже мастер врать. Наверно, валялся у какой-нибудь. - Нюничка! - восклицает поручик укоризненно и, оставив есть, прижимаетруки - в одной из них вилка с куском колбасы - к груди. - Чтобы я? О, какты меня мало знаешь. Я скорее дам голову на отсечение, чем позволю себеподобное. Когда я тот раз от тебя ушел, то так мне горько было, такобидно! Иду я по улице и, можешь себе представить, заливаюсь слезами.Господи, думаю, и я позволил себе нанести ей оскорбление. Ко-му-у! Ей!Единственной женщине, которую я люблю так свято, так безумно... - Хорошо поешь, - вставляет польщенная, хотя все еще немногонедоверчивая хозяйка. - Да! Ты не веришь мне! - возражает поручик с тихим, но глубокимтрагизмом. - Ну что ж, я заслужил это. А я каждую ночь приходил под твоиокна и в душе творил молитву за тебя. - Поручик быстро опрокидывает рюмку,закусывает и продолжает с набитым ртом и со слезящимися глазами: - И я вседумал: что, если бы случился вдруг пожар или напали разбойники? Я бы тогдадоказал тебе. Я бы с радостью отдал за тебя жизнь... Увы, она и такнедолга, - вздыхает он. - Дни мои сочтены... В это время хозяйка роется в кошельке. - Скажите пожалуйста! - возражает она с кокетливой насмешкой. - Адька,вот тебе деньги, сбегай к Василь Василичу за бутылкой пива. Только скажи,чтобы свежего. Живо! Завтрак уже окончен, бигос съеден и пиво выпито, когда появляетсяразвращенный гимназист приготовительного класса Ромка, весь в мелу и вчернилах. Еще в дверях он оттопыривает губы и делает сердитые глаза. Потомшвыряет ранец на пол и начинает завывать: - Да-а... без меня все поели. Я голодный, как со-ба-а-ака... - А у меня еще есть, а я тебе не дам, - дразнит его Адька, показываяиздали тарелку. - Да-а-а... Это сви-инство, - тянет Ромка. - Мама, вели А-адьке... - Молчать! - вскрикивает пронзительно Анна Фридриховна. - Ты бы еще доночи шлялся. Вот тебе пятачок. Купи колбасы, и довольно с тебя. - Да-а, пятачок! Сами с Валерьяном Иванычем бигос едят, а меня учитьсязаставляют. Я, как соба-а-а... - Вон! - кричит Анна Фридриховна страшным голосом, и Ромка поспешноисчезает. Однако он успевает схватить с полу ранец: в голове у негомгновенно родилась мысль - пойти продать свои учебники на толкучке. Вдверях он сталкивается со старшей сестрой Алечкой и, пользуясь случаем,щиплет ее больно за руку. Алечка входит, громко жалуясь: - Мама, вели Ромке, чтобы он не щипался. Она хорошенькая тринадцатилетняя девочка, начинающая раноформироваться. Она желто-смуглая брюнетка, с прелестными, но не детскимитемными глазами. Губы у нее красные, полные и блестящие, и над верхнейгубкой, слегка зачерненной легким пушком, две милые родинки. Она общаялюбимица в номерах. Мужчины дарят ей конфеты, часто зазывают к себе,целуют и говорят бесстыдные вещи. Она все знает, что может знать взрослаядевушка, но никогда в этих случаях не краснеет, а только опускает внизсвои черные длинные ресницы, бросающие синие тени на янтарные щеки, иулыбается странной, скромной, нежной и в то же время сладострастной -какой-то ожидающей улыбкой. Ее лучшая приятельница - девица Женя,квартирующая в номере двенадцатом, тихая, аккуратная в плате за квартиру,полная блондинка, которую содержит какой-то купец-дровяник, но которая всвободные дни водит к себе кавалеров с улицы. Эту особу Анна Фридриховнавесьма уважает и говорит про нее: "Ну что ж, что Женечка девка, зато онаженщина самостоятельная". Увидев, что завтрак съеден, Алечка вдруг делает одну из своихпринужденных улыбок и говорит тонким голоском, громко и несколькотеатрально: - А, вы уже позавтракали. Я опоздала. Мама, можно мне пойти к ЕвгенииНиколаевне? - Ах, иди, куда хочешь! - Мерси. Она уходит. После завтрака водворяется полный мир. Поручик шепчет наухо вдове самые пылкие слова и жмет ей под столом круглое колено, а она,раскрасневшись от еды и от пива, то прижимается к нему плечом, тоотталкивает его и стонет с нервным смешком: - Да Валерьян! Да бесстыдник! Дети! Адька и Эдька смотрят на них, засунув пальцы в рот и широко разинувглаза. Мать вдруг набрасывается на них: - Идите гулять, лаборданцы. Й-я вас. Расселись, точно в музее. Марш,живо! - Когда я не хочу гулять, - гудит Адька. - Я не хоц-у-у. - Я вот вам дам - не хочу. Две копейки на леденцы - и марш! Она запирает за ними дверь, садится к поручику на колени, и ониначинают целоваться. - Ты сердишься, мое золотце? - шепчет ей на ухо поручик. Но в дверь стучат. Приходится отпирать. Входит новая горничная,высокая, мрачная, одноглазая женщина, и говорит хрипло, с свирепымвыражением лица: - Там двенадцатый номер самовар требует, и чай, и сахар. Анна Фридриховна нетерпеливо выдает все, что нужно. Поручик,раскинувшийся на диване, говорит томно: - Я бы отдохнул немного, Нюничка. Нет ли свободного номера? Здесь вселюди толкутся. Свободный номер оказывается только один - пятый, и они отправляютсятуда. Номер в одно окно, темный, узкий и длинный, как кегельбан. Кровать,комод, облупленный коричневый умывальник и ночной столик составляют всюего меблировку. Хозяйка и поручик опять начинают целоваться, причемстонут, как голуби весною на крыше. - Нюничка, если ты меня любишь, мое сокровище, пошли за папиросами"Плезир", шесть копеек десяток, - вкрадчиво говорит поручик, раздеваясь. - Потом... Весенний вечер быстро темнеет, и вот на дворе уже ночь. В окно слышнысвистки пароходов на Днепре, и скользит далекий запах травы, пыли, сирени,нагретого камня. Вода звонкими каплями мерно падает внутри умывальника. Нов дверь опять стучатся. - Кто там? Какого черта все шляетесь? - кричит разбуженная АннаФридриховна. Она босиком вскакивает с кровати и гневно распахивает дверь.- Ну, что еще нужно? Поручик Чижевич стыдливо натягивает на голову одеяло. - Студент спрашивает номер, - суфлерским шепотом говорит за дверьюАрсений. - Какой студент? Скажи ему, что остался только один номер и то в дварубля. Он один или с женщиной? - Один. - Так и скажи. И паспорт и деньги вперед. Знаю я этих студентов. Поручик поспешно одевается. Благодаря привычке он делает свой туалет вдесять секунд. Анна Фридриховна в это время ловко и быстро оправляетпостель. Возвращается Арсений. - Заплатил вперед, - говорит он мрачно. - И паспорт вот. Хозяйка выходит в коридор. Волосы у нее разбились и прилипли ко лбу, напунцовых щеках оттиснулись складки подушки, глаза необычайно блестят. Заее спиной поручик бесшумной тенью пробирается в хозяйский номер. У окна на лестнице дожидается студент. Он светловолосый, худощавый, уженемолодой человек с длинным, бледным, болезненно-нежным лицом. Голубоватыеглаза смотрят точно сквозь туман, добродушны, близоруки и чуть-чуть косят.Он вежливо кланяется хозяйке, отчего та смущенно улыбается и защелкиваетверхнюю кнопку на блузке. - Мне бы номер, - говорит он мягко, точно робея. - Мне надо ехать. Иеще бы я попросил свечку, перо и чернила. Ему показывают кегельбан. Он говорит: - Прекрасно, лучше нельзя требовать. Здесь чудесно. Только вот,пожалуйста, перо и чернила. От чаю и от белья он отказывается. Ему все равно.
3
В хозяйском номере горит лампа. На открытом окне сидит поджавши ноги,Алечка и смотрит, как колышется внизу темная, тяжелая масса воды,освещенной электричеством, как тихо покачивается жидкая, мертвенная зеленьтополей вдоль набережной На щеках у нее горят два круглых, ярких, красныхпятна, а глаза влажно и устало мерцают. Издалека, с той стороны реки, гдесияет огнями кафешантан, красиво плывут в холодеющем воздухе резвые звукивальса. Пьют чай с покупным малиновым вареньем. Адька и Эдька накрошили себе вчашки черного хлеба, сделали тюрю, измазали ею щеки, лбы и носы и делаютдруг другу рожи, пуская пузыри в блюдечко. Ромка, вернувшийся с синякомпод глазом, торопливо, со свистом тянет чай из блюдечка. Поручик Чижевич,расстегнув жилет и выпустив наружу бумажную грудь манишки, благодушествуетсреди этой домашней идиллии, полулежа на диване. - Все номера, слава богу, заняты, - вздыхает мечтательно АннаФридриховна. - А что? Все моя легкая рука! - говорит поручик. - Как я пришел, так идело пошло. - Ну да, рассказывай. - Нет, ей-богу, у меня рука необыкновенно легкая. У нас в полку, когда,бывало, капитан Горжевский мечет банк, то всегда сажает меня около себя.Эх, как у нас в полку здорово резались в карты! Этот самый Горжевский, ещеподпоручиком, выиграл во время турецкой войны двенадцать тысяч. Пришел нашполк в Букарешт. Ну, конечно, денег у господ офицерства гибель, деватьбыло некуда, женщин нет. Начали кутеж. И вдруг Горжевский налетает нашулера. Прямо по морде видать, что шулер, но так ловко передергивает, чтоневозможно уследить... - Подожди, я сейчас приду, - перебивает его хозяйка, - мне только надовыдать полотенце. Она уходит. Поручик подкрадывается к Алечке и близко наклоняется к ней.Ее прекрасный профиль, темный на фоне ночи, тонко, серебристо и нежноочерчен сиянием электрических фонарей. - О чем, Алечка, задумалась? Или, может быть, о ком? - спрашивает онсладко, с дрожью в голосе. Она отворачивается от него. Но он быстро приподнимает ее толстую косу,целует ее под волосы в теплую тонкую шейку я жадно нюхает запах ее кожи. - Я маме скажу, - шепчет Алечка, не отодвигаясь. Дверь отворяется, - это возвратилась Анна Фридриховна. Поручик тотчасже начинает говорить неестественно громко и развязно: - Действительно, славно в такую чудную, весеннюю ночь прокатиться налодке с любимым существом или близким другом. Да, Нюничка, так вот япродолжаю. Таким образом Горжевский пропускает целых шесть тысяч, чертпобери! Наконец его кто-то надоумил, он и говорит: "Баста! Я так не будуиграть. А вот не угодно ли, прибьем колоду гвоздем к столу и будетотрывать по карте?" Тот было на попятный. Но Горжевский вынул револьвер:"Или играй, собака, или пулю в лоб!" Ничего не поделаешь, шулер сел и,главное, так растерялся, что позабыл, что сзади него зеркало, а Горжевскийсидит напротив, и ему в зеркало все карты партнера видны. И Горжевский нетолько свои отыграл, но еще выиграл чистых одиннадцать тысяч. Он дажевелел этот гвоздь оправить в золото и теперь носит при часах, в видебрелока. Очень оригинально.
4
В это время в пятом номере сидит на кровати студент. Перед ним наночном столике свеча и лист почтовой бумаги. Студент быстро пишет, наминуту останавливается, шепчет что-то про себя, покачивает головой,напряженно улыбается и опять пишет. Вот он глубоко обмакнул перо вчернила, потом зачерпнул им, как ложечкой, жидкого стеарина около фитиля исует эту смесь в огонь. Она трещит и брызжет во все стороны бойкими синимиогоньками. Этот фейерверк напоминает студенту что-то смешное, полузабытоеиз далекого детства. Он глядит на пламя свечки, кося глаза и рассеянно ипечально улыбаясь. Потом вдруг, точно очнувшись, встряхивает головой,вздыхает и, быстро обтерши перо о рукав синей рубашки, продолжает писать: "Ты скажи им все, что скажет тебе мое письмо и чему, я знаю, тыповеришь. Меня они все равно не поймут, а у тебя есть слова, простые ипонятные для них. Странно одно: вот я пишу тебе и знаю, что через десять -пятнадцать минут я застрелюсь, и эта мысль совсем не страшит меня. Нокогда седой огромный жандармский полковник весь побагровел и с руганьюзатопал на меня ногами, я растерялся. Когда он закричал, что мое упорствонапрасно и только губит меня и моих товарищей и что Белоусов, и Книгге, иСоловейчик сознались, то я подтвердил. Я, не боящийся смерти, испугалсяокрика этого тупого, ограниченного человека, закостеневшего в своемпрофессиональном апломбе. И что всего подлее: ведь он на других не смелкричать, а был любезен, предупредителен и слащав, как провинциальныйзубной врач, - был даже либерален. Во мне же он сразу понял уступчивую идряблую волю. Это чувствуется между людьми без слова, с одного взгляда. Да, я сознаю, что все вышло дико, и презренно, и смешно, иотвратительно. Но иначе не могло быть, и если бы повторилось, то вышло быпо-прежнему. Отчаянной храбрости боевые генералы очень часто боятся мышей.Они иногда даже бравируют этой маленькой слабостью. А я с печалью говорю,что больше смерти боюсь этих деревянных людей, жестко застывших в своеммиросозерцании, глупо-самоуверенных, не знающих колебаний. Если бы тызнал, как робею я и стесняюсь перед монументальными городовыми, передоткормленными, мордатыми петербургскими швейцарами, перед барышнями вредакциях журналов, перед секретарями в судах, перед лающими начальникамистанций! Когда мне однажды пришлось свидетельствовать в участке подпись,то один вид толстого пристава с рыжими подусниками в ладонь, с выпяченнойгрудью и с рыбьими глазами, который все время меня перебивал, недослушивал, на минуты забывал о моем присутствии или вдруг притворялся непонимающим самой простой русской речи, - один его вид привел меня в такойгадкий трепет, что я сам слышал в своем голосе заискивающие, рабскиеинтонации. Кто виноват в этом? Я тебе скажу: моя мать. Это она была первойпричиной того, что вся моя душа загажена, развращена подлой трусостью. Онарано овдовела, и мои первые детские впечатления неразрывны со скитаньем почужим домам, клянченьем, подобострастными улыбками, мелкими, нонестерпимыми обидами, угодливостью, попрошайничеством, слезливыми, жалкимигримасами, с этими подлыми уменьшительными словами: кусочек, капелька,чашечка чайку... Меня заставляли целовать ручки у благодетелей - у мужчини у женщин. Мать уверяла, что я не люблю того-то и того-то лакомого блюда,лгала, что у меня золотуха, потому что знала, что от этого хозяйским детямостанется больше и что хозяевам это будет приятно. Прислуга втихомолкуиздевалась над нами: дразнила меня горбатым, потому что я в детстведержался сутуловато, а мою мать называли при мне приживалкой и салопницей.И сама мать, чтобы рассмешить благодетелей, приставляла себе к носу свойстарый, трепаный кожаный портсигар, перегнув его вдвое, и говорила: "А вотнос моего сыночка Левушки". Они смеялись, а я краснел и бесконечно страдалв эти минуты за нее и за себя и молчал, потому что мне в гостяхзапрещалось говорить. Я ненавидел этих благодетелей, глядевших на меня,как на неодушевленный предмет, сонно, лениво и снисходительно совавших мнеруку в рот для поцелуя, и я ненавидел и боялся их, как теперь ненавижу ибоюсь всех определенных, самодовольных, шаблонных, трезвых людей, знающихвсе наперед: кружковых ораторов, старых, волосатых, румяных профессоров,кокетничающих невинным либерализмом, внушительных и елейных соборныхпротопопов, жандармских полковников, радикальных женщин-врачей, твердящихвпопыхах куски из прокламаций, но с душой холодной, жестокой и плоской,как мраморная доска. Когда я говорю с ними, я чувствую, что на моем лицележит противной маской чужая, поддакивающая, услужливая улыбка, и презираюсебя за свой заискивающий тонкий голос, в котором ловлю отзвук прежнихматеринских ноток. Души этих людей мертвы, мысли окоченели в прямых,твердых линиях, и сами они беспощадны, как только может быть беспощаденуверенный и глупый человек. От семи до десяти лет я пробыл в закрытом благотворительном казенномпансионе с фребелевской системой воспитания. Там классные дамы,озлобленные девы, все страдавшие флюсом, насаждали в нас почтение кблагодетельному начальству, взаимное подглядывание и наушничество, завистьк любимчикам и - главное - самое главное - тишайшее поведение; мы же,мальчишки, сами собою, культивировали воровство и онанизм. Потом измилости меня приняли в казенный пансион при гимназии. Там было все, чтобывает в казенных пансионах. Обыски и шпионство со стороны надзирателей,бессмысленный зубреж, куренье в третьем классе, водка в четвертом, в пятом- первая публичная женщина и первая нехорошая болезнь. Дальше вдруг повеяло новыми, молодыми словами, буйными мечтами,свободными, пламенными мыслями. Мой ум с жадностью развернулся имнавстречу, но моя душа была уже навеки опустошена, мертва и опозорена.Низкая неврастичная боязливость впилась в нее, как клещ в собачье ухо:оторвешь его, останется головка, и он опять вырастет в целое гнусноенасекомое. Не я один погиб от этой моральной заразы. Я, может быть, был слабейшимиз всех. Но ведь все прошлое поколение выросло в духе набожной тишины,насильственного почтения к старшим, безличности и безгласности. Будь жепроклято это подлое время, время молчания и нищенства, этоблагоденственное и мирное житие под безмолвной сенью благочестивойреакции! Потому что тихое оподление души человеческой ужаснее всехбаррикад и расстрелов в мире. Странно: когда я один на один с моей собственной волей, я не только нетрус, но я даже мало знаю людей, которые так легко способны рисковатьжизнью. Я ходил по карнизам от окна к окну на пятиэтажной высоте и гляделвниз, я заплывал так далеко в море, что руки и ноги отказывались служитьмне, и я, чтобы избегнуть судороги, ложился на спину и отдыхал. И многое,многое другое. Наконец через десять минут я убью себя, а это тоже ведьчего-нибудь да стоит. Но людей я боюсь. Людей я боюсь! Когда я слышу, какпьяные ругаются и дерутся на улице, я бледнею от ужаса в своей комнате. Акогда я ночью, лежа в постели, представляю себе пустую площадь и несущийсяпо ней с грохотом взвод казаков, я чувствую, как сердце у меня перестаетбиться, как холодеет все мое тело и мои пальцы судорожно корчатся. Я навсю жизнь испуган чем-то, что есть в большинстве людей и чего я не умеюобъяснить. Таково было и все молодое поколение предыдущего, переходноговремени. Мы в уме презирали рабство, но сами росли трусливыми рабами. Нашаненависть была глубока, страстна, но бесплодна, и была похожа на безумнуювлюбленность кастрата. Но ты все поймешь и все объяснишь товарищам, которым я перед смертьюговорю, что люблю их и уважаю, несмотря ни на что. Может быть, они поверяттебе, что я умер вовсе не потому, что невольно и низко предал их. Я знаю,что нет в мире ничего страшнее этого страшного слова "предатель", которое,идя от уст к ушам, от уст к ушам, заживо умерщвляет человека. О, я сумелбы загладить мою ошибку, не будь я рожден и воспитан рабом человеческойнаглости, трусости и глупости. Но именно оттого, что я таков, я и умираю.В теперешнее страшное, бредовое время позорно, и тяжело, и прямоневозможно жить таким, как я. Да, мой дорогой, я в последние годы очень много слышал, видел и читал.Я говорю тебе: над нашей родиной прошло ужасное вулканическое извержение.Вырвалось пламя долго сдержанного гнева и потопило все: боязнь завтрашнегодня, почтение к предкам, любовь к жизни, мирные сладости семейногоблагополучия. Я знаю о мальчиках, почти детях, которые отказывалисьнадевать повязку на глаза перед расстрелом. Я сам видел людей, перенесшихпытки и не сказавших ни слова. И все это родилось внезапно, появилось вкаком-то бурном дыхании. Из яиц индюшек вдруг выклевывались орлята. Какнедолог, но как чудесен и героичен был их полет к пылающему солнцусвободы! Я видел, как в детях, в гимназистах, в школьниках просыпалось изагоралось священное уважение к своему радостному, гордому, свободному"я", именно к тому, что из нас вытравила духовная нищета и трепетнаяродительская мораль. Ну - и к черту нас! Сейчас без восьми девять. Ровно в девять со мной будет кончено. Собакалает на дворе - раз, два, потом помолчит и - раз, два, три. Может быть,когда угаснет мое сознание и вместе с ним навеки исчезнет для меня все:города, площади, пароходные свистки, утра и вечера, номера гостиниц,тиканье часов, люди, звери, воздух, свет и тьма, время и пространство, ине будет ничего, даже не будет мысли об этом "ничего", - может быть, этасобака долго будет лаять нынешним вечером - сначала два раза, потом три. Девять без пяти минут. Смешная идея меня занимает. Я думаю: мысльчеловека - это как бы ток от таинственного, еще неведомого центра, этокакая-то широкая напряженная вибрация невесомой материи, разлитой вмировом пространстве и проникающей одинаково легко между атомами камня,железа и воздуха. Вот мысль вышла из моего мозга, и вся мировая сферазадрожала, заколебалась вокруг меня, как вода от брошенного камня, какзвук вокруг звенящей струны. И мне думается, что вот человек уходит,сознание его уже потухло, но мысль его еще остается, еще дрожит в прежнемместе. Может быть, мысли и сны всех людей, бывших до меня в этой длинной,мрачной комнате, еще реют вокруг меня и тайно направляют мою волю? И,может быть, завтра случайный посетитель этого номера задумается внезапно ожизни, о смерти, о самоубийстве, потому что я оставлю здесь после себя моюмысль? И, почем знать, может быть, не завися ни от веса, ни от времени, ниот преград материи, мои мысли в один и тот же момент ловятсятаинственными, чуткими, но бессознательными приемниками в мозгу обитателяМарса, так же как и в мозгу собаки, лающей на дворе? Ах, я думаю, чтоничто в мире не пропадает, - ничто! - не только сказанное, но иподуманное. Все наши дела, слова и мысли - это ручейки, тонкие подземныеключи. Мне кажется, я вижу, как они встречаются, сливаются в родники,просачиваются наверх, стекаются в речки - и вот уже мчатся бешено и широков неодолимой Реке жизни. Река жизни - как это громадно! Все она смоет раноили поздно, снесет все твердыни, оковавшие свободу духа. И где была раньшеотмель пошлости - там сделается величайшая глубина героизма. Вот сейчасона увлечет меня в непонятную, холодную даль, а может быть, не далее какчерез год она хлынет на весь этот огромный город, и потопит его, и унесетс собою не только его развалины, но и самое его имя! А может быть, все это смешно, что я пишу. Осталось две минуты. Горитсвечка, часы торопливо постукивают передо мною. Собака все еще лает. Ачто, если ничего не останется ни от меня, ни во мне, но останется толькоодно, самое последнее ощущение - может быть, боль, может быть, звуквыстрела, может быть, голый, дикий ужас, но останется навсегда, на тысячимиллионов веков, возведенных в миллиардную степень? Стрелка дошла. Сейчас мы все это увидим. Нет, подожди: какая-то смешнаястыдливость заставила меня встать и запереть дверь на ключ. Прощай. Ещедва слова: а ведь темная душа собаки должна быть гораздо болеевосприимчива к вибрациям мысли, чем человеческая... Не оттого ли они ивоют, почуяв покойника. А? Вот и эта собака, что лает внизу. Теперь онауже чувствует тревогу. Но через минуту от центральной батареи моего мозгапобегут страшными скачками новые чудовищные токи и коснутся бедного мозгасобаки. И она завоет в нестерпимом, слепом ужасе... Прощай. Иду". Студент запечатал письмо, аккуратно заткнул для чего-то пробкойчернильницу, встал с кровати и достал из кармана тужурки браунинг. Перевелпредохранитель с "sur" на "feu" ["безопасно"... "огонь" (фр.)]. Расставивноги для устойчивости, зажмурился. И вдруг, быстро поднеся обеими рукамиревольвер к правому виску, он нажал гашетку. - Что это? - тревожно спрашивает Анна Фридриховна. - А это твой студент застрелился, - небрежно шутит поручик. - Такие всесволочи - эти студенты... Но Анна Фридриховна вскакивает и бежит в коридор, поручик ленивоследует за ней. Из номера пятого кисло пахнет газами бездымного пороха.Смотрят в замочную щелку - студент лежит на полу. Через пять минут у подъезда гостиницы уже стоит черная, густая, жаднаятолпа, и Арсений с озлоблением гонит посторонних с лестницы. В гостиницесуета. Слесарь взламывает дверь запертого номера, дворник бежит заполицией, горничная - за доктором. Через некоторое время появляетсяоколоточный надзиратель, высокий, тонкий молодой человек с белымиволосами, белыми ресницами и белыми усами. Он в мундире и в широчайшихшароварах, спускающихся до половины лакированных сапог. Он тотчас женапирает грудью на публику и, выкативши светлые глаза, гремитначальственно: - Ос-сади назад! Р-р-разойдись! Я не понимаю, господа, что т-тут вынашли любопытного? Ровно ничего. Господин... убедительно прошу... А еще,кажется, интеллигентный человек, в котелке... Что-с? А вот я тебе покажуполицейский произвол-с. Михальчук, заметить этого. Эй, мальчишка, кудалезешь. Я-ть!.. Дверь взломана. В номер входят надзиратель, Анна Фридриховна, поручик,четверо детей, понятые, городовой, два дворника - впоследствии доктор.Студент лежит на полу, уткнувшись лицом в серый коврик перед кроватью,левая рука у него подогнута под грудь, правая откинута, револьвер валяетсяв стороне. Под головой лужа темной крови, в правом виске круглая маленькаядырочка. Свеча еще горит, и часы на ночном столике поспешно тикают. Составляется короткий протокол в казенных словах, и к нему прилагаетсяоставленное самоубийцей письмо... Двое дворников и городовой несут трупвниз по лестнице. Арсений светит, высоко подняв лампу над головой. АннаФридриховна, надзиратель и поручик смотрят сверху из окна в коридоре.Несущие на повороте разладились в движениях, застряли между стеной иперилами, и тот, который поддерживал сзади голову, опускает руки. Головарезко стукается об одну ступеньку, о другую, о третью. - Так его! Так его! - озлобленно кричит из окна хозяйка. - Так ему инадо, подлецу! Я еще на чай дам! - Какие вы кровожадные, мадам Зигмайер, - игриво замечает надзирательи, закрутив ус, скашивает глаза на его кончик. - А еще бы! Теперь в газету из-за него попадешь. Я женщина бедная,трудящая, а теперь из-за него люди будут мою гостиницу обегать. - Это конечно, - любезно соглашается надзиратель. - И удивляюсь я наэтих господ студентов. Учиться не хочут, красные флаги какие-товыбрасывают, стреляются. Не хочут понять, каково это ихним родителям. Ну,еще бедные - черт с ними, прельщаются на жидовские деньги. Но ведь ипорядочные туда же, сыновья дворян, священников, купцов... Нар-род!Однако, мадам, пожелав вам всего хорошего... - Нет, нет, нет, нет, ни за что! - схватывается хозяйка. - У нас сейчасужин... селедочка. А так я вас ни за что не пущу. - Собственно говоря... - мнется околоточный. - А впрочем, пожалуй. Я,признаться, и так хотел зайти напротив к Нагурному перехватитьчего-нибудь. Наша служба, - говорит он, вежливо пропуская даму в дверь, -наша служба тяжелая. Иногда и целый день во рту куска не бывает. За ужином все трое пьют много водки. Анна Фридриховна, всяраскрасневшаяся, с сияющими глазами и губами как кровь, сняла под столомодну туфлю и горячей ногой в чулке жмет ногу околоточному. Поручикхмурится, ревнует и все пытается рассказать о том, как "у нас в полку".Околоточный же не слушает его, перебивает и рассказывает о потрясающихслучаях "у нас в полиции". Каждый из них старается быть как можнонебрежнее и невнимательнее к другому, и оба они похожи на двух только чтовстретившихся во дворе кобелей. - Вот вы все - "у нас в полку", - говорит, глядя не на поручика, а нахозяйку, надзиратель. - А позвольте полюбопытствовать, почему вы вышли извоенной службы? - Позвольте-с, - возражает обидчиво поручик. - Однако я вас неспрашиваю, как вы дошли до полиции? Как дошли вы до жизни такой? Но тут Анна Фридриховна вытаскивает из угла музыкальный ящик "Монопан"и заставляет Чижевича вертеть ручку. После небольших упрашиванийоколоточный танцует с ней польку - она скачет, как девочка, а на лбу у неепрыгают крутые кудряшки. Затем вертит ручку околоточный, а танцуетпоручик, прикрутив руку хозяйки к своему левому боку и высоко задравголову. Танцует и Алечка с опущенными ресницами и своей странной,нежно-развратной улыбкой на губах. Околоточный уже окончательно прощается, когда появляется Ромка. - Да-а... Я студента провожал, а вы без меня-а-а. Я, как соба-а-ака... А то, что было прежде студентом, уже лежит в холодном подвалеанатомического театра, на цинковом ящике, на льду, - лежит, освещенноегазовым рожком, обнаженное, желтое, отвратительное. На правой голой ногевыше щиколотки толстыми чернильными цифрами у него написано: 14. Это егономер в анатомическом театре.
1906
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!