ГЛАВА ВТОРАЯ

26 августа 2016, 18:30

Со смертью отца кончается мое отрочество. Но можно ли было назвать этоотрочеством - меня самого поражало, насколько лишен я всех обычныхчеловеческих чувств. Нет, "поражало", пожалуй, не то слово: поняв, что дажесмерть отца не в состоянии вызвать у меня ни малейшей грусти, я впал вкакое-то тупое оцепенение. Когда я приехал, отец уже лежал в гробу. Ничего удивительного, ведь нато, чтобы добраться до мыса Нариу, у меня ушли целые сутки - сначала пешкомдо порта Утиура, потом морем. Стояли раскаленные от зноя дни, близился сезондождей. По обычаю гроб должны были отнести в дальний, пустынный конец мыса исжечь там, на самом берегу моря; ждали только меня. Странное это событие - смерть деревенского священника. Есть в нем нечтопоразительно обыденное. Ведь настоятель храма - своего рода духовный центробщины, сопровождать прихожан, переступающих черту жизни и смерти, входит вего обязанности, он как бы отвечает за всех умерших. И вот священник самлежит мертвый в своем храме. И поневоле кажется, что на сей раз он чересчурсерьезно отнесся к исполнению долга. Или, того пуще, что священник палжертвой ошибки: учил-учил людей, как надо умирать, решил продемонстрироватьим это сам и вот чего-то не рассчитал - взял и действительно покинул сеймир. Гроб стоял в храме как-то очень значительно, словно действиеразыгрывалось по заранее написанному сценарию. Вокруг рыдали скорбящие:молодой послушник, прихожане, моя овдовевшая мать. Когда послушник,запинаясь, стал читать сутры, я не мог отделаться от ощущения, что отец изгроба подсказывает ему слова. Лицо отца утопало в ранних летних цветах. Они были до того свежими иживыми, что становилось как-то не по себе. Казалось, цветы заглядывают внекий бездонный колодец, ибо мертвое лицо, сохраняя прежнюю оболочку, уходиткуда-то вниз, на недосягаемую, безвозвратную глубину. Мертвое лицонедвусмысленно напоминает о том, насколько далека и недоступна материя. Явпервые увидел, как по мановению смерти дух обращается в материю; мне вдругстало понятнее, отчего так равнодушен и недостижим окружающий меняматериальный мир - все эти майские цветы, стулья, карандаши, эта школа, этосолнце... Мать и прихожане смотрели, как я прощаюсь с отцом. Но мой упрямыйрассудок отказывался видеть в этой сцене аналогию с миром живущих,заключенную в слове "прощание": вовсе я не прощался, я просто стоял и гляделна мертвое лицо своего отца. Труп лежал, а я на него смотрел. В простом наблюдении сознание может ине участвовать, но дело даже не в сознании: меня поразило то, как в самомфакте созерцания столь очевидно и жестоко проявляется право смотреть,присущее только живому. Так я, мальчик, никогда не певший во всю глотку, неносившийся с громким криком по улице, учился ощущать переполнявшую меняжизнь. Всегда робкий и приниженный, на сей раз я стоял, гордо повернув кприхожанам спокойное и ясное лицо, без единой слезинки на глазах. Храм былпостроен на скале, возвышавшейся над морем. За спинами скорбящих, надпростором Японского моря клубились летние облака. Послушник стал нараспев читать "Киган", последнюю из погребальных сутр,и я присоединился к нему. В храме было темно. В тусклом свете лампадпоблескивали траурные флажки на колоннах, цветочный орнамент на изваяниях всвятилище, курительници и огромные вазы из позолоченной бронзы. То и дело похраму пробегал свежий ветер с моря, раздувая полы моей рясы. И все время,читая сутру, уголком глаза я ощущал нестерпимое сияние, исходившее отплывущих в летнем небе облаков. Этот яркий свет озарял половину моего лица. Яркий, презрительныйсвет...

Когда похоронная процессия была уже в нескольких сотнях шагов от местакремации, вдруг хлынул дождь. К счастью, неподалеку оказался дом одного изприхожан, который позволил занести гроб с телом под навес. Однако ливень ине думал кончаться. Пришлось трогаться дальше. Процессия вооружилась зонтамии плащами, гроб прикрыли промасленной бумагой - в общем, кое-как добралисьдо назначенного места. То была каменистая полоска берега к юго-востоку отселения, у самого основания мыса. С давних времен деревенские сжигали здесьтела своих усопших - дым отсюда не шел в сторону домов. Волны в этом месте ярились с особенной силой. Трепещущие и разбухшие,они бились о берег, а по их рваной поверхности хлестали струи дождя -мрачный ливень словно пытался пронзить неспокойное море. Ветер же отшвыривалстену дождя на дикие скалы. Белые камни почернели, заляпанные темной влагой. Мы вышли на берег через пробитый в скале туннель и прятались от дождяпод его сводом, пока рабочие готовили погребальный костер. Горизонта не было - лишь волны, мокрые черные скалы и струи дождя.Капли колотили по бумаге, прикрывавшей гроб, глянцево поблескивалополированное дерево. Зажгли костер. Масла на похороны священника не пожалели, и огонь стреском побежал вверх по дровам, не обращая внимания на дождь. Густо повалилдым, и поднялось прозрачное, светлое пламя. Вот ветер отнес, круглое облакодыма к скалам, и какое-то время под дождем трепетала лишь стройная пирамидаогня. Потом раздался оглушительный треск - то отлетела крышка гроба. Я тайком кинул взгляд на мать. Она стояла неподвижно, вцепившисьпальцами в четки. Лицо ее как-то странно затвердело и сжалось - казалось,его можно прикрыть одной ладонью.

x x x

Согласно воле отца, я отправился в Киото и стал жить при Золотом Храме.Настоятель принял меня в послушники. Он брал на себя плату за мое обучение исодержание, я же взамен должен был прислуживать ему и убирать территориюхрама. Говоря языком мирским, я стал мальчиком-учеником. Оказавшись в храме, я увидел, что там остались только старики да совсемзеленые юнцы - строгого отца надзирателя, ведавшего монашеским общежитием,забрали на воинскую службу. Здесь, на новом месте, мне многое нравилось. Покрайней мере, я избавился от насмешек гимназистов - в храме все послушникибыли такими же сыновьями бонз, как и я... Теперь от окружающих меня отличалотолько мое заикание да, пожалуй, еще уродливая наружность. Оставив гимназию, я, по рекомендации отца Досэна, был принят в школупри буддийской академии Риндзай; до начала осенних занятий оставался почтицелый месяц. Заранее было известно, что всех учащихся мобилизуют работать навоенные заводы. Но пока у меня оставалось еще несколько недель летнихканикул, чтобы освоиться в новой среде. Каникулы в конце войны...Неестественно тихие каникулы сорок четвертого года. Жизнь послушников Храмашла по строго установленному распорядку, но мне те летние дни вспоминаютсякак последний настоящий отдых в моей жизни. Я и сейчас ясно слышу стрекотлетних цикад...

Когда после нескольких месяцев разлуки я вновь увидел Золотой Храм, онстоял, мирный и спокойный, в свете августовского дня. Воздух словно лип кмоей только что обритой голове, и меня не оставляло странное, будоражащеечувство, будто мысли, что возникают в моем мозгу, соприкасаются с предметамии явлениями окружающего мира, отделенные от них лишь тонкой и чувствительнойпленкой кожи. И когда я подняв кверху лицо, смотрел на Золотой Храм, онпроникал в меня не только через глаза, но и через кожу головы. Точно так жевпитывала моя голова жар дневного солнца и прохладу вечернего ветерка. "Теперь я буду жить рядом с тобой, - шептал я, застывая посреди двора сметлой в руках. - Полюби меня, Золотой Храм, пусть не сразу. Открой мне своютайну. Я уже почти вижу твою красоту, но все же пока она еще сокрыта отменя. Пусть подлинный Храм явится мне еще прекрасней, чем тот, что живет вмоей душе. И еще, Храм, если и вправду на всем белом свете нет тебяпрекрасней, скажи мне, почему ты так прекрасен, почему необходимо тебе бытьстоль прекрасным?" В то роковое лето Золотой Храм сиял все ослепительней, словно питалсямрачными известиями с фронтов. Еще в июне американцы высадились на островеСайпан, а армии союзников рвались вперед по полям Нормандии. Количествопосетителей резко сократилось, и храм Кинкакудзи, казалось, наслаждалсяуединением и покоем. Война и смута, горы трупов и реки крови - все это и должно было питатькрасоту Храма. Ибо он сам был порождением смуты, и возводили его суровые имрачные люди, служившие сегуну. Сумбурная композиция здания, с ее очевиднымлюбому искусствоведу нелепым смешением стилей, сама по себе была призвана вкристаллизованной форме передать царившие в мире хаос и смятение. БудьКинкакудзи построен в едином архитектурном стиле, он дисгармонировал бы сцарившей вокруг смутой и давно бы рухнул. То и дело метла замирала в моих руках, и я зачарованно глядел наЗолотой Храм - мне все не верилось, что он передо мной. В ту ночь, когда ябыл тут вдвоем с отцом, Храм не произвел на меня подобного впечатления;теперь же я смотрел - и не мог представить: неужели все долгие месяцы игоды, что мне предстоит провести здесь, Храм всегда будет перед моим взором? Когда я жил в Майдзуру, мне вовсе не казалось странным, что где-то там,в Киото, существует Кинкакудзи; но стоило мне поселиться рядом с Храмом, ион стал появляться, лишь когда я смотрел на него, а по ночам, которые япроводил в главном здании, Храм исчезал. Поэтому я несчетное количество разна дню ходил смотреть на Кинкакудзи, чем немало веселил остальныхпослушников. Но сколько ни глядел я на Храм, привыкнуть к тому, что онрядом, не мог; на обратном пути мне все казалось - вот оглянусь я сейчас, аХрам, подобно Эвридике, сгинул навсегда.

Утреннее солнце припекало все сильнее. Покончив с подметанием двора, япо узкой тропинке стал карабкаться в гору, к храму Юкатэй. Он в этот раннийчас был еще закрыт, и по дороге мне не встретилось ни души. Над Кинкакудзи сужасающим ревом довольно низко пронеслась эскадрилья истребителей -наверное, с Майдзурской военно-воздушной базы. За горой находился уединенный, заросший пруд Ясутамидзава. Посрединепруда был островок, на котором стояла каменная пятиярусная пагода, именуемаяСирахэбидзука - "Холм Белой Змеи". По утрам лес звенел здесь от щебетанияптиц, хотя самих птиц никогда не было видно. Берег пруда порос густой, высокой травой, этот зеленый луг был огороженневысоким заборчиком. И там, на траве, лежал подросток в белой рубахе. Егобамбуковые грабли были небрежно прислонены к стволу росшего неподалекуклена. Подросток резко дернулся и словно прорвал этим своим движениеммягкий, тягучий воздух летнего утра, но, увидев, что это всего лишь я,успокоился. - А, это ты. Мальчика звали Цурукава, мы познакомились с ним накануне вечером. Егоотец служил настоятелем одного богатого храма, расположенного неподалеку отТокио. Семья платила за обучение Цурукава, высылала ему вдоволь и продуктов,и денег на карманные расходы, а здесь, в храме Рокуондзи, он просто жил принашем настоятеле, дабы испробовать послушнического житья. На летние каникулыЦурукава уезжал к родителям, но на этот раз вернулся в Киото раньшеобычного. Говорил он чисто и правильно, как настоящий токиец, и его легкая,жизнерадостная болтовня еще накануне совсем меня подавила. Осенью мы должныбыли пойти в один и тот же класс. "А, это ты", - небрежно кинул мне Цурукава, и я сразу лишился дараречи. Он же, видимо, решил, что я молчаливо осуждаю его за леность. - Да ладно, - улыбнулся он. - Не стоит слишком усердствовать с уборкой.Все равно придут посетители, снова натопчут. Да и мало их нынче,посетителей-то. Я тихонько рассмеялся. Этот смешок, вырывающийся у меня иногдасовершенно непроизвольно, имеет, как я заметил, свойство располагать ко мнелюдей. Неужели даже впечатление, производимое мною на других, никак независит от моей воли? Я перелез через изгородь и сел рядом с Цурукава. Руки его были закинутыза голову, и я заметил, что, хотя внешняя их сторона загорела на солнце,внутренняя оставалась совсем белой - под кожей голубели вены. По траве былиразбросаны светло-зеленые пятна солнечного света, просеянного сквозь листвудеревьев. Инстинктивно я почувствовал, что этот мальчик не может любитьЗолотой Храм так, как люблю его я. Ведь мое преклонение перед Храмомзижделось лишь на осознании своего уродства. - Я слышал, у тебя отец умер. Я кивнул. Цурукава поспешно отвел глаза и, даже не пытаясь скрыть мальчишескоголюбопытства, сказал: - Я знаю, почему ты так любишь Золотой Храм. Глядя на него, тывспоминаешь отца, верно? Он, наверное, очень почитал Кинкакудзи. Так илинет? Я испытывал удовлетворение, чувствуя, что ни один мускул не дрогнул намоем бесстрастном лице от предположения Цурукава, верного не более чемнаполовину. Судя по всему, этот подросток имел склонность коллекционироватьлюдские эмоции, как другие мальчишки собирают жуков или бабочек. Тщательнособранные и отсортированные эмоции хранились в голове Цурукава, каждая насвоем месте, в отведенных им аккуратных ячейках, и иногда он, видимо, любилдоставать свои сокровища и оценивать их практическую стоимость. - Ты, наверное, сильно убивался, когда отец умер. Вот почему у тебя видтакой нелюдимый - я сразу понял, как только увидел тебя в первый раз. Прогнозы Цурукава ни в коей степени меня не задели, наоборот, услышав отом, что у меня нелюдимый вид, я даже почувствовал себя увереннее исвободнее, и слова легко слетели с моих губ: - Ничего я не убивался. Цурукава уставился на меня, хлопая длиннющими - как они только смотретьему не мешали - ресницами. - Так ты... Так ты ненавидел своего отца? Во всяком случае, не любил,да? - И вовсе нет. - Почему же ты по нему тогда не горевал? - Не горевал, и все. - Не понимаю... Столкнувшись со столь сложной проблемой, Цурукава даже приподнялся стравы. - Значит, в твоей жизйи стряслось что-нибудь еще более ужасное. - Не знаю. Может быть, - ответил я и подумал: отчего мне так нравитсязаронять сомнение в душу другого. Для меня все было совершенно очевидно: моичувства тоже страдают заиканием, они всегда запаздывают. Поэтому событие -смерть отца, и чувство - скорбь существуют для меня отдельно и независимодруг от друга. Небольшой сдвиг во времени, незначительная задержка нарушаютво мне связь между явлением и эмоцией, и это несоответствие является дляменя наиболее естественным состоянием. Если я скорблю, то скорбь моя невызвана каким-либо конкретным поводом, она приходит ко мне самопроизвольно ибеспричинно... Я не смог всего этого объяснить своему новому приятелю. И в концеконцов Цурукава засмеялся: - Чудной ты парень, ей-богу. Его живот под белой рубашкой сотрясался от смеха. Глядя на солнечныепятна, движущиеся по этой рубашке, я вдруг почувствовал себя счастливым.Жизнь моя так же измята и морщиниста, как эта белая ткань. Но ткань сияет насолнце, несмотря на морщины! Может быть, и я?..

Жизнь в храме секты Дзэн шла согласно давно установленным канонам,обособленно от внешнего мира. Летом послушники должны были вставать не позжепяти утра. Подъем назывался "открытие закона". Едва проснувшись, мыприступали к "утреннему уроку" - чтению сутр. Эта служба называлась"тройной", сутры полагалось читать трижды. Потом мы занимались уборкойглавного здания храма, протирали тряпками полы. Затем следовал завтрак -"утренняя каша", - перед которым тоже предписывалось прочесть особую сутру.После еды мы подстригали газоны, убирали двор храма, кололи дрова ивыполняли, всякие прочие "наказы". Когда же начнется учебный год, я в этовремя буду в школе. После учебы - "спасительный камень", а потом изучениесвященных текстов с отцом настоятелем. В девять часов вечера - "открытиеподушки", то есть отбой. Так проходили мои дни, и каждое утро я пробуждался от сна под звонколокольчика, в который звонил отец эконом. При Золотом Храме, точнее при храме Рокуондзи, должно было состоятьоколо дюжины служителей, но после мобилизации в армию и на трудовой фронт ихряды поредели. Кроме семидесятилетнего экскурсовода (он же кассир иконтролер), шестидесятилетней кухарки, отца эконома с помощником и трех юныхпослушников, в храме никого не осталось. Старики еле ноги передвигали, а мы,послушники, были, по сути дела, еще детьми. Отец эконом занимался всемихозяйственными и денежными вопросами и едва управлялся с возложенными нанего обязанностями. Через несколько дней после моего появления в храме мне было порученоносить газеты в кабинет настоятеля (нам полагалось называть его "Учитель").Почту приносили, когда мы уже заканчивали "утренний урок" и уборку. Нелегкобыло горстке подростков содержать в чистоте полы в здании, где одних толькокомнат и залов насчитывалось не менее тридцати. Я брал в передней газеты,шел коридором сначала мимо Зала Посланцев, потом в обход Зала Гостей,проходил по галерее в Большую библиотеку, где находился кабинет настоятеля.Коридоры мы мыли, окатывая пол целыми ведрами воды, поэтому, когда я несгазеты отцу Досэну, повсюду еще стояли лужи, вспыхивавшие в лучах утреннегосолнца, и мои ноги промокали до самых щиколоток. Летом это было дажеприятно. Я опускался на колени перед входом в кабинет Учителя и подавалголос: - Разрешите войти? - Угу, - хмыкал в ответ святой отец, и тут я должен был, прежде чемвступить в кабинет, быстро вытереть мокрые ноги полой своей рясы - этомунаучили меня мои более опытные товарищи. Спеша по длинным коридорам, яукрадкой проглядывал заголовки газетных полос, пахнувших свежей типографскойкраской и внешним миром. Так мне попалась на глаза статья, озаглавленная:"Будут ли бомбить императорскую столицу?"

До сих пор, как это ни странно, мне ни разу не приходило в голову, чтоЗолотой Храм может подвергнуться бомбежке. С падением Сайпана налетывражеских самолетов на Японию стали неизбежны, и власти уже начали спешноэвакуировать часть населения Киото, однако в моем сознании почти вечный Храми огненный вихрь бомбежек никак не связывались воедино. Я был уверен, чтостоит нетленному Храму и прозаическому пламени встретиться, как они тут жепоймут, сколь различна их природа, и вернутся каждый в свое измерение... Так неужели Кинкакудзи может погибнуть в огне? Если события будутразвиваться в том же духе и дальше, ответил я себе, Храм неизбежно обратитсяв пепел.

С возникновением этой уверенности трагическая красота Золотого Храмастала в моих глазах еще неотразимей. Помню последний день того лета, назавтра должны были начаться занятия вшколе. Отец настоятель, прихватив с собой помощника эконома, отправился накакую-то поминальную службу. Цурукава позвал меня в кино, но мне что-то нехотелось, и он тогда тоже передумал - это было очень на него похоже. У нас имелось несколько часов свободного времени, и мы, надев защитногоцвета штаны, ботинки с обмотками и школьные форменные фуражки, отправилисьна прогулку. На территории храма не было ни души, солнце палило нещадно. - Куда пойдем? - спросил Цурукава. Я ответил, что прежде всего хочу взглянуть на Золотой Храм, - сегодняпоследний раз мы имеем возможность увидеть его в это время дня, да и вообщескоро нас ушлют отбывать трудовую повинность и, может статься, Храм в нашеотсутствие разбомбят. Пока я, страшно заикаясь, бормотал своиневразумительные объяснения, Цурукава разглядывал меня удивленно инетерпеливо. Когда я наконец замолчал, по моему лицу градом лил пот, словно япризнался в чем-то постыдном. Цурукава был единственный, кому я сам открылсвою страстную привязанность к Храму. Но в лице моего товарища не читалосьничего, кроме обычной досады, испытываемой человеком, когда он пытаетсяразобраться в бессвязном лепете заики. Меня всегда окружали такие лица. Я мог открывать человеку величайшуютайну, делиться с ним восторгом, который рождает в моей душе Прекрасное,выворачивать всю свою душу наизнанку, а на меня глядело все то же самоелицо. Обычно один человек не смотрит с таким выражением на другого. В этомлице с предельной достоверностью копируется та смехотворная натуга, скоторой выходят из меня слова; по сути дела, это мое собственное отражение взеркале. Каким бы красавцем ни был мой собеседник, в такую минуту его лицоделается столь же безобразным, как мое. И стоит мне увидеть перед собой этузнакомую маску, как сразу все то важное, что я стремлюсь выразить,превращается в никому не нужный мусор... Пространство, отделявшее меня от Цурукава, было залито солнцем. Мойприятель ждал, пока я закончу говорить, его юная кожа блестела от жира,каждая ресничка пылала золотым огнем, ноздри раздувались, вдыхая знойныйвоздух. Я замолчал. И тут же в душе всколыхнулась ярость. За все время нашегознакомства Цурукава ни разу не посмеялся над моим заиканием. - Почему?.. - потребовал я у него ответа. Ведь я уже говорил, чтонасмешки и презрение нравятся мне куда больше, чем сочувствие. Лицо Цурукава озарилось невыразимо нежной улыбкой. И он сказал: - Знаешь, я не из тех, кто обращает на такие вещи внимание. Я был сражен. Мне, выросшему в окружении грубых деревенских мальчишек,была неведома подобная душевная чуткость. Доброта Цурукава открыла мне, что,даже лишенный заикания, я все равно останусь самим собой. Я ощутил себяобнаженным, беззащитным, и неизъяснимое наслаждение переполнило мою душу.Длинные ресницы, обрамлявшие глаза моего приятеля, отфильтровывали заиканиеи принимали меня таким, каков я был. А ведь до сих пор мной владело странноеубеждение, будто человек, игнорирующий мое заикание, тем самым отвергает всемое существо. Я испытал чувство гармонии и счастья. Разве удивительно, что я надолгозапомнил Золотой Храм таким, каким видел его в тот день? Мы прошли мимодремлющего на своем посту старика-контролера и торопливо зашагали вдольограды, по безлюдной дорожке, к Храму. ...Я помню, все помню до мельчайших деталей. На берегу Зеркальногопруда плечом к плечу стояли два подростка в белых рубахах. А прямо передними высился Кинкакудзи, и не было между мальчиками и Храмом никакойпреграды. Последнее лето, последние каникулы, самый последний день... Наша юностьстояла на роковом пороге. И Золотой Храм, как и мы, был на том же пороге,поэтому он смотрел нам в глаза и говорил с нами. Ожидание грядущих бомбежексблизило его с людьми. Приглушенное сияние позднего лета заливало золотом крышу ВершиныПрекрасного, свет падал вниз отвесными лучами, наполняя покои Храма ночныммраком. Прежде нетленность вечного сооружения подавляла и отбрасывала меня,теперь же мы сравнялись, ибо нас ждала одна участь - сгореть в пламенизажигательных бомб. И, кто знает, возможно. Храму суждено было погибнуть ещераньше, чем мне. Выходило, что Кинкакудзи жил со мной одной жизнью. Нас окружали поросшие красными соснами горы, чьи склоны звенели отстрекота цикад. Казалось, будто бесчисленные толпы монахов гнусавят "Молитвуо преодолении напастей": "Гя-гя. Гяки-гяки. Ун-нун. Сифура-сифура.Харасифура-харасифура..." Скоро это чудо красоты обратится в пепел, подумал я. И тогда образХрама, живший в моем сердце, наложился на реальный Храм, подобно тому каккопия картины, сделанная на прозрачном шелке, накладывается на оригинал.Совпали все черты, все детали: и крыша, и плывущий над озером Рыбачийпавильон, и перильца Грота Прибоя, и полукруглые оконца Вершины Прекрасного.Золотой Храм перестал быть неподвижной архитектурной конструкцией, онпревратился в своего рода символ, символ эфемерности реального мира. И темсамым настоящий Храм стал не менее прекрасен, чем Храм, живший в моей душе. Завтра с неба может пасть огонь и обратить эти стройные колонны, этиграциозные изгибы крыши в прах, и я никогда больше их не увижу. Но покаХрам, незыблемый и спокойный, стоял передо мной во всей своей красе, пылая всолнечных лучах, словно в языках пламени. Над горами плыли величественные облака - точно такие же видел якраешком глаза над морем, когда отпевали отца. Наполненные угрюмым сиянием,они взирали свысока на затейливое сооружение. В лучах безжалостного этогосвета Золотой Храм выглядел строже; тая внутри мрак и холод, он словноотвергал своим загадочным силуэтом блеск и сверкание окружающего мира. Апарящий над крышей феникс крепче вцепился острыми когтями в пьедестал,твердо решив устоять перед натиском солнца. Цурукава прискучило ждать, пока я вдоволь насмотрюсь на Кинкакудзи, онподобрал с земли камешек и, ловко, словно бейсбольный питчер, размахнувшись,кинул камешек в воду - точно в центр отраженного в пруду Храма. По заросшей тиной глади побежали бесчисленные крути, и прекрасное,причудливое здание рассыпалось на мелкие кусочки.

С того дня до окончания воины прошел год; за это время я еще большесблизился с Золотым Храмом, не находя себе места от страха за него и всеодержимее влюбляясь в его красоту. То было время, когда мне удалось опуститьХрам с недосягаемой высоты до моего уровня, и, веря в это, я мог любить егобезо всякой горечи и страха. Тогда Кинкакудзи еще не околдовал меня своимизлыми чарами, не напоил своим ядом. Мне придавало сил сознание, что мы с ним подвергаемся одной общейопасности. Я нашел посредника, способного связать меня с Храмом. Теперьмежду мной и Прекрасным, доселе отвергавшим и игнорировавшим моесуществование, протянулся мост. Я буквально пьянел от одной мысли, что единый пламень может уничтожитьнас обоих. Общность ниспосланного на нас проклятия, общность трагической,огненной судьбы давали мне возможность жить с Храмом в одном измерении.Пусть мое тело уродливо и хрупко, но оно из того же воспламенимого углерода,что и твердая плоть Золотого Храма. Иногда мне даже казалось, что я смог быбежать отсюда, унося Храм в себе, спрятав его в собственном теле, - такбегущий от преследователей вор глотает украденный им драгоценный камень. Весь тот год я не учил сутр, не читал книг - изо дня в день, с раннегоутра до позднего вечера мы должны были закалять дух и тело, занимаясьвоенной подготовкой, работая на заводе, помогая эвакуировать город.Мечтательность натуры, присущая мне с детства, усилилась еще больше - ведьблагодаря войне обычная человеческая жизнь отодвинулась от меня так далеко.Для нас, подростков, война была чем-то фантастическим, пугающим, абсолютнолишенным реальности и смысла, словно жизнь в некоем закрытом от всего мираизоляторе. Когда в ноябре сорок четвертого американские "Б-29" начали бомбитьТокио, мы в Киото тоже со дня на день ожидали налета. Это стало моей тайноймечтой - увидеть, как полыхает весь город, охваченный пожаром. Киото слишкомдолго хранил в неприкосновенности древние свои сокровища, все этибесчисленные храмы и святилища забыли об огне и пепле, некогда являвшихсячастью их бытия. Вспоминая, как мятеж Онин9 сровнял город с землей, я думал:зря Киото столько веков избегал пожаров войны, тем самым он утратил долюсвоей неповторимой красоты. Быть может, Кинкакудзи сгорит дотла уже завтра. Исчезнет навсегда этотгордый силуэт, заполняющий собой весь мир... И тогда замершая над Храмомптица, подобно истинному фениксу, возродится в пламени и взметнется внебеса. Сам же Храм, навек избавившись от тенет формы, легко снимется сякоря и будет, окутанный призрачным сиянием, невесомо скользить по гладипрудов и черным просторам морей... Как ждал я этого часа - но Киото так ни разу и не бомбили. В мартесорок пятого мы узнали, что выгорел весь центр Токио, но беда была где-тотам, далеко, а над Киото голубело прозрачное весеннее небо. Борясь с отчаянием, я все ждал и ждал, пытался убедить себя, что в этомясном небе таятся огонь и разрушение; их просто не видно, как не виднопредметов, находящихся за зеркальным стеклом. Я уже говорил прежде, что мнемало свойственны тривиальные человеческие чувства. На меня почти никакоговпечатления не произвели ни смерть отца, ни та нищета, в которую впала моямать. Я был всецело поглощен мечтами о гигантском небесном прессе, который содинаковой мощью раздавит живое и неживое, уродливое и прекрасное, обрушитна город невообразимые ужасы, несчастья и трагедии. Временами нестерпимоесияние весеннего неба представлялось мне сверканием лезвия огромного топора,занесенного над землей. И я не мог дождаться, пока этот топор опустится - стакой стремительной быстротой, что ни о чем и подумать не успеешь. Мне и сейчас это кажется странным. Ведь по природе своей я не былсклонен к горьким помыслам. Меня волновал, не давая покоя, только одинвопрос: что есть Прекрасное? Я не думаю, что в том мрачном направлении,которое приняли мои мысли, повинна война. Видимо, это неизбежно: человек,думающий только о Прекрасном, не может не погрузиться в бездну горчайшихраздумий. Так уж, очевидно, устроен человек.

Я вспоминаю некое происшествие, свидетелем которого я стал в Киотонезадолго до конца войны. Происшествие это настолько невероятно, что в неготрудно поверить. Но я был не один - Цурукава тоже все видел. В один из дней - помню, тогда еще отключили электричество - мы вдвоемотправились в храм Нандзэндзи, где прежде нам бывать не доводилось. Подороге нам взбрело в голову пересечь широкую улицу и подняться на деревянныймостик, который вел к лодочной станции. Стоял ясный майский день. Станция давно не работала, рельсы скатов, покоторым когда-то спускали на воду лодки, проржавели и заросли травой.Какие-то белые крестообразные цветы покачивались на ветру. Рельсы уходили вмутную, грязную воду, в которой застыло отражение росших на берегу вишневыхдеревьев. Мы стояли, облокотившись на перила мостика, и рассеянно глядели наводу. Среди всех воспоминаний военной поры в памяти почему-то остались такиевот бездумные мгновения. Многое забылось, а редкие минуты отдыха запомнились- так бросаются в глаза синие просветы в затянутом тучами небе. Дажестранно, что память столь бережно хранит подобную мелочь, словно мигнаивысшего счастья. - Хорошо тут, правда? - вздохнул я, отрешенно улыбнувшись. - Ага, - улыбнулся в ответ Цурукава и посмотрел на меня. Мы оба оченьостро чувствовали, что эти несколько часов принадлежат нам, и только нам. Вдоль широкой, посыпанной гравием дорожки тянулся ров с чистой,прозрачной водой, в которой плавали красивые водяные цветы. Вскоре мы вышлик знаменитому храму Нандзэндзи. Вблизи не было ни души. Среди свежей зелени листвы черепица крышиказалась сверкающей обложкой огромной серебристой книги, раскрытой надхрамом. Какое отношение ко всему этому могла иметь война? Бывают места, гдев иную минуту кажется, что война - не более чем нелепое состояние духа,существующее лишь в человеческом воображении. Говорят, знаменитый разбойник древности Гоэмон Исикава частеньколюбовался с высоты красотой цветущей природы - наверное, он сидел здесь, накрыше храма, закинув ноги на парапет. Нами овладело ребячливое настроение, имы решили последовать примеру Гоэмона, хотя сакура уже успела отцвести.Заплатив за вход какие-то гроши, мы стали карабкаться по деревяннойлестнице, крутой и почерневшей от времени. Наверху Цурукава стукнулсяголовой о низкий потолок. Я засмеялся - и тут же ударился сам. Лестницасделала еще один поворот, и мы оказались на крыше. Как это было чудесно - из тесной дыры лестницы вдруг оказаться средибескрайнего простора. Нашему взору открылся вид на вишневые и сосновые рощи,на крыши домов, на притаившийся за деревьями храм Хэйан, на окружавшие Киотогоры - Арасияма, Китаноката, Кибунэ, Миноура, Компира. Насладившисьпейзажем, мы сняли обувь и благоговейно, как и подобало послушникам, вошливнутрь храма. В центре темного зала, пол которого был устлан двадцатьючетырьмя татами10, возвышалось изваяние Шакья-Муни, поблескивали в полумракезолоченые глаза статуи шестнадцати арханов11. Зал этот именовался Гохоро -Башней Пяти Фениксов. Храм Нандзэндзи принадлежал к тому же направлению Риндзай секты Дзэн,что и наш Кинкакудзи, но мы относились к школе Сококудзи, а здесь находилсяоплот школы Нандзэндзи, то есть мы оказались на территории, принадлежавшейнеполным нашим единоверцам. Но мы с Цурукава не стали ломать над этимголову, а просто, как обычные гимназисты, принялись с путеводителем в рукахразглядывать яркую роспись потолка, принадлежавшую, по преданию, кистиМоринобу Таню, мастера школы Кано, и Токуэцу Хогэн, мастера школы Тоса. Содной стороны были изображены летающие ангелы с флейтами и бива12 в руках.Чуть поодаль порхала с белоснежным пионом в клюве сладкоголосаяобитательница далекой горы Сэссэн - Калавинка, с торсом полногрудой девушкии ногами птицы. А в самой середине потолка красовался феникс, собрат того,что парил над Золотым Храмом, но как же мало походила эта расцвеченная всемицветами радуги птица на своего строгого золотистого соплеменника! Перед статуей Шакья-Муни мы опустились на колени, молитвенно сложивладони. Потом вышли из зала, но спускаться вниз не хотелось, и мы ещепостояли возле лестницы, опираясь на южную балюстраду крыши. У меня перед глазами словно кружилось подобие некоего разноцветноговихря - наверное, из-за пестрых красок, которыми был расцвечен потолок вхраме. Ощущение густоты и богатства цвета было таким, словно где-то внизу, взеленой листве, пряталась сказочная Калавинка, озаряя все вокруг сияниемсвоих великолепных крыльев. Но нет, я ошибался. Прямо над нами, отделенный лишь узкой дорожкой,стоял храм Тэндзю. По незатейливому саду меж невысоких безмятежных деревцовпетляла тропинка, обозначенная цепочкой квадратных каменных плит, которыеедва касались углами одна другой; тропинка вела к веранде с широкораздвинутыми седзи13. Комната просматривалась насквозь - были видны дажедвойные полочки в токонома14. Пол устилали яркие ковры - судя по всему,помещение сдавалось внаем для проведения чайных церемоний. В комнате сиделамолодая женщина, она-то и привлекла мой взор. Еще бы, разве можно былоувидеть в военные годы такое роскошное кимоно! Любую женщину, позволившуюсебе выйти на улицу в столь неуместном одеянии, прохожие застыдили бы заотсутствие патриотизма и заставили пойти домой переодеться. Кимоно было воистину ослепительно. Я не мог разглядеть мелких деталей,но хорошо видел цветы, то ли нарисованные, то ли вытканные на бледно-голубойткани, и пунцовый пояс, прошитый золотой ниткой; казалось, женщина окруженасиянием. Она сидела в такой изящной позе, и ее белый профиль был настольконеподвижным, словно точеным, что я поначалу усомнился, да живая ли она.Отчаянно заикаясь, я спросил: - Слушай, она настоящая?! - Ага. Прямо как кукла, правда? - ответил Цурукава, наваливаясь грудьюна перила и не сводя с женщины глаз. В этот миг в комнату откуда-то сбоку вошел молодой офицер. Он церемонноуселся на пол в нескольких шагах перед женщиной, и некоторое время оба недвигались. Потом женщина встала и бесшумно исчезла в темноте коридора. Некотороевремя спустя она вернулась с чайной чашкой в руках, длинные рукава ее кимонослегка колыхались, колеблемые ветерком. Женщина предложила чашку офицеру.Потом, согласно ритуалу, села на прежнее место. Мужчина что-то произнес. Чайон даже не пригубил. Время странным образом словно остановилось, инепонятное напряжение охватило меня. Женщина низко склонила голову. Тут и произошло то самое, невероятное. Женщина медленно, не меняя позы,раскрыла ворот кимоно. Мне показалось, что я слышу, как шуршит шелк,вытягиваемый из-под тугого пояса. Обнажились белые груди - я судорожновздохнул. Женщина обхватила одну из своих грудей пальцами. Тогда офицеропустился перед ней на колени и протянул вперед чашку - темного, густогоцвета. Женщина слегка сжала грудь обеими руками. Нет, я, конечно, не мог всего видеть, но мне отчетливо представилось,как в пенистый напиток брызнуло горячее молоко, как растворялись взеленоватой жидкости белые капли, как замутилась и забурлила мирнаяповерхность чая. Мужчина поднял чашку и выпил этот странный чай до дна. Женщина спряталасвою белую грудь в кимоно. Остолбенев, наблюдали мы с Цурукава эту сцену. Позднее, пытаясь найтиувиденному какое-то объяснение, мы решили, что нам довелось быть свидетелямипрощания отъезжающего на фронт офицера с женщиной, родившей от него ребенка.Однако в тот миг рассудок отказался бы принять любое логическое рассуждение.Потрясенный, я даже не сразу заметил, что комната опустела, - лишь пестрелиярким пятном ковры на полу. Перед моими глазами все стояли точеный профиль и несравненная белаягрудь. После того как женщина исчезла, весь остаток дня, и назавтра, ипослезавтра мне не давала покоя одна мысль: несомненно, то явилась мневозрожденная к жизни Уико.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!