ГЛАВА ТРЕТЬЯ

26 августа 2016, 18:31

      Исполнился  год со  дня  смерти отца,  и  моей матери  пришла  в головустранная  идея.  Поскольку я отбывал трудовую повинность и не мог  навеститьродительский  дом,  она  решила  сама приехать  в Киото и  привезти с  собойтабличку с посмертным именем отца, чтобы преподобный Досэн Таяма в память обумершем друге  почитал  над ней  сутры - пусть хоть  несколько минут.  Денегзаплатить за  поминальную службу у матери, конечно, не было, и она  изложиласвою просьбу  в письме  к настоятелю,  всецело  уповая  на его  великодушие.Святой отец дал согласие и известил меня о своем решении.     Новость не  доставила мне особой радости. Я  не  случайно  до  сих  поризбегал рассказывать о матери, мне не хотелось касаться этой темы.     Я  ни  словом  не упрекнул  мать  после той  памятной  ночи.  Ни единымвзглядом. Может быть,  ей так и  осталось невдомек, что  я  все  видел. Но всердце своем я ее не простил.     Это случилось  во время моих  первых  каникул, когда,  отучившись год вгимназии,  я  вернулся на лето  в  отчий  дом. У  нас тогда  гостил  дальнийродственник  матери, некий Кураи, который приехал в Нариу из Осака, потерпевкрах  в  каких-то коммерческих делах.  Его  жена, происходившая  из  богатойсемьи, отказалась пустить незадачливого мужа  в  дом, и  пришлось  ему, покаулягутся страсти, попросить убежища под кровом моего отца.     У  нас в храме имелась  одна-единственная  москитная  сетка, и все мы -отец, мать и я - вынуждены были спать вместе (как только не заразились мы ототца туберкулезом, не  знаю),  а тут  еще под  сеткой стал ночевать и Кураи.Помню,  как в  ту  ночь пронзительно трещали цикады во  дворе.  Они-то меня,наверное,  и  разбудили.  Раскатисто  шумел  прибой,   полог  светло-зеленоймоскитной сетки  слегка колыхался  на ветру.  Однако было в  этом  шевелениинечто необычное.     Сетку  раздувало  легким  бризом,  потом  она,  словно  фильтруя  потоквоздуха,  опускалась.  Таким  образом,  ее складки  не передавали  колебанийветра;  наоборот,  казалось, что сетка лишает бриз  силы, останавливает его.Слышался  тихий  шелест,  будто  шумели листья  бамбука,  -  это  края сеткискользили  по татами. Но движение  их явно не совпадало с дуновениями ветра.Сетка колыхалась совсем  иначе, шла мелкими  волнами; грубая ткань судорожнодергалась, и казалось, что  это неспокойная поверхность озера.  То ли  гладьрассек форштевень далекого судна, то ли это был след за кормой...     Я боязливо перевел взгляд к источнику движения. Вгляделся в темноту - иневидимые иглы впились в мои широко раскрытые глаза.     Я лежал рядом с отцом  и, очевидно, ворочаясь  во сне, совсем  задвинулего  в угол. Поэтому  между мной и тем, что я увидел, белела пустая, измятаяпростыня, а в затылок мне дышал свернувшийся калачиком отец.     Я  вдруг  понял, что он  тоже не  спит,  - слишком  неровным  было  этодыхание, отец пытался подавить приступ кашля. И тут мои глаза - а было мне вту пору  всего тринадцать лет - закрыло что-то большое  и теплое. И я ослеп.То протянулись сзади ладони отца и легли мне на лицо.     Я  и  сейчас  явственно  ощущаю  прикосновение  отцовских  рук.  Какиминевероятно огромными  были  эти  ладони.  Они  возникли  откуда-то  сзади  иприкрыли мои глаза, смотревшие в  самый ад.  Руки из  другого мира. Не знаю,что это было - любовь, сострадание или стыд, но ладони в один миг уничтожилизрелище  открывшегося  мне  кошмарного   мира  и  похоронили  его  во  тьме.Спрятанный за этой  преградой, я слегка кивнул головой. Отец  сразу понял поэтому движению,  что я исполню его  волю, и убрал руки. И, послушный приказуотцовских ладоней,  я всю бессонную  ночь, до самого утра, пока в комнату непроник снаружи яркий солнечный свет, пролежал с крепко зажмуренными глазами.

     Помните -  несколько лет  спустя, стоя  над  гробом  отца,  я  так  былпоглощен созерцанием его мертвого лица, что не уронил ни единой слезинки. Сосмертью отца гнет тех ладоней отпустил  меня, и я,  глядя  на угасшие черты,уверялся в том, что я-то жив, помните? Я не упустил случая сполна  отомститьотцовским  рукам  -  тому,  что еще  зовут любовью, -  но матери  я  никогдаотомстить не пытался, хотя и простить ей ту ночь тоже не мог...     Мать должна была приехать в Киото за день до годовщины  и провести ночьнакануне  в  храме. Отец настоятель  написал в школу записку, что один  деньменя не будет. В тот вечер, когда должна была приехать мать, я возвращался сзавода в храм Рокуондзи с тяжелым сердцем.     Бесхитростный и открытый  Цурукава радовался за меня,  что после долгойразлуки  я  наконец увижусь  с  матерью; остальным  послушникам  просто былолюбопытно на  нее  посмотреть. У  меня  же она  - жалкая, бедно одетая -  невызывала ничего, кроме  отвращения.  Но  как я мог объяснить добросердечномуЦурукава,  что  не желаю встречаться с собственной матерью?  Едва закончилсярабочий день, как он схватил меня за руку и взволнованно крикнул:     - Ну, бежим скорей!     Впрочем,  нельзя  сказать, чтобы мне совсем  не  хотелось взглянуть  намать. Пожалуй,  я все-таки  по ней соскучился. Просто мне были неприятны  теизлияния нежных чувств, без  которых не  умеют обходиться родители,  вот я иискал  оправдание  своей  бесчувственности.  Таков уж  мой  дурной характер.Ничего  еще,  если  я  пытался  обосновать свои подлинные чувства, но иногдаслучалось, что придуманные мной самим причины мне же и навязывали совершеннонеожиданные эмоции, чуждые моей натуре изначально.     Из  всех  моих  чувств  только  ненависть  была неподдельной,  ибо  ктозаслуживал ненависти более меня самого?     - Зачем бежать? - ответил я. - Устанем только. Давай пойдем не спеша.     - А, понял. Ты хочешь, чтобы мама увидела, как ты  устаешь на работе, ипожалела тебя.     О,  вечно ошибающийся интерпретатор моих  побуждений! Но  он  вовсе  нераздражал  меня,  более  того, он  стал мне  необходим.  Цурукава  был  моимнезаменимым другом, благосклонным толмачом, переводившим  мои мысли на  языкокружающего мира.     Да-да,  временами   Цурукава  представлялся  мне  алхимиком,  способнымпревратить свинец  в чистое золото. Если  я  был негативом жизни, он  был еепозитивом.  Сколько  раз  с   восхищением  я  наблюдал,   как  мои  грязные,замутненные чувства, пройдя сквозь фильтр его  души, выходили наружу чистымии сияющими!  Пока  я пыхтел  и заикался,  он брал  мои мысли, выворачивал ихнаизнанку  и  являл  в  таком  виде  миру.  Благодаря  поразительному  этомупревращению я постиг одну вещь: нет  различия меж чувством наиблагороднейшими наиподлейшим, эффект их один и тот  же, и даже желание убить неотличимо отглубочайшего  сострадания. Цурукава  не поверил бы, даже если б я  сумел емувсе растолковать, но  мне эта мысль явилась пугающим откровением.  С помощьюЦурукава я перестал бояться лицемерия - оно теперь представлялось мне грехомнезначительным.     В Киото я так ни разу  и не попал под  бомбежку, но однажды, когда меняотправили  с накладными на  какие-то авиадетали  в Осака, на наш центральныйзавод, я угодил под  воздушный налет и видел, как несут на носилках рабочегос развороченным осколками животом.     Почему  вид  обнаженных  человеческих внутренностей считается  таким ужужасным?  Почему, увидев  изнанку  нашего тела, мы  в ужасе закрываем глаза?Почему человека потрясает зрелище льющейся крови? Чем это так  отвратительновнутреннее  наше  устройство?  Разве  не одной оно природы с  глянцевой юнойкожей?..  Интересно, какую рожу скорчил бы Цурукава, скажи я ему, что это оннаучил меня образу мыслей, позволяющему сводить мое уродство к нулю. Что  жебесчеловечного в уподоблении нашего тела розе,  которая одинаково  прекраснакак снаружи, так и изнутри? Представляете, если бы люди могли вывернуть своидуши  и тела наизнанку - грациозно, словно переворачивая лепесток розы, -  иподставить их сиянию солнца и дыханию майского ветерка...

     Мать  уже приехала и беседовала с отцом настоятелем у него  в кабинете.Мы с Цурукава опустились на колени за дверью, в коридоре, освещенном сияниемраннего лета, и подали голос, извещая о нашем прибытии.     Святой  отец позвал  в  кабинет  одного  меня и  стал  говорить  материкакие-то  похвалы в  мой адрес.  Я стоял, опустив глаза, и  на мать почти несмотрел. В поле моего зрения находились лишь блеклые застиранные шаровары  игрязные руки, лежавшие на коленях.     Настоятель  позволил  нам  с  матерью  уединиться.  После  многократныхпоклонов  мы  удалились.  Моя  келья,  маленькая   комнатка  в  пять  татамивеличиной, находилась  на юг от Малой библиотеки  и выходила  окном во двор.Как только мы остались вдвоем, мать Ударилась в слезы. Я был к этому готов исумел сохранить полное хладнокровие.     - Я  теперь принадлежу храму, - сказал я, - и прошу, пока не закончитсясрок послушничества, меня не навещать.     - Хорошо, хорошо, я понимаю...     Мне  доставляло  удовольствие  бросать матери  в  лицо  жестокие слова.Раздражало  только,  что  она,  как  всегда,  не  пыталась  ни  спорить,  нивозражать. Хотя от одной мысли, что мать может переступить запретную черту ивторгнуться в мой внутренний мир, меня охватывал ужас.     На  загорелом  лице   матери  хитро  поблескивали  маленькие,   глубокоспрятанные глазки. Губы, ярко-красные и  блестящие,  жили на этом лице своейжизнью,  а  за ними белели  крупные  крепкие зубы  деревенской  женщины. Онанаходилась еще в том  возрасте, когда горожанки вовсю пользуются косметикой.Мать же, казалось, нарочно старалась выглядеть поуродливее. Но таилось в  еелице и что-то  сдобное, плотское - я остро это почувствовал и содрогнулся ототвращения.     Поплакав  сколько  положено,  мать  спокойно  вытащила  казенного  видаполотенце  из  синтетики  и стала  вытирать потную  загорелую грудь.  Грубаяблестящая  ткань,  пропитавшись  потом,  еще  больше  заиграла  переливчатымсветом.     Затем  мать  достала  из рюкзака сверток  с  рисом.  "Для  Учителя",  -пояснила  она. Я  промолчал.  Напоследок мать  вытащила посмертную отцовскуютабличку, замотанную в старую тряпку мышиного цвета, и пристроила ее на моейкнижной полке.     - Надо же, как все удачно. Вот почитает завтра преподобный Досэн сутры,и папочкина душа возрадуется.     - Ты после службы возвращаешься в Нариу? - спросил я.     Ответ матери был  неожиданным. Оказывается, она передала приход другомусвященнику и продала наш маленький участок земли. Ей пришлось расплатиться сдолгами за  лечение  отца,  и  теперь она собиралась поселиться недалеко  отКиото, в доме своего дяди.     Стало быть,  храма, в который  я должен вернуться, уже не существует! Иникто теперь не встретит меня, появись я вновь на том забытом богом мысе.     Не знаю, как  расценила мать выражение облегчения, отразившееся на моемлице, но она наклонилась к самому моему уху и прошептала:     -  Понимаешь? Больше  у тебя нет  своего храма.  Теперь  тебе ничего неостается, как стать настоятелем  Кинкакудзи. Может быть,  преподобный  Досэнполюбит тебя и  сделает своим преемником. Ты понял? Твоя  мамочка будет житьодной этой надеждой.     Я ошеломленно уставился на мать. Но тут же отвел глаза в смятении.     В  келье  было  уже  темно.  Из-за  того,  что  "мамочка"  так   близкопридвинулась ко мне, в  нос дохнуло ее потом. Вдруг она тихонько рассмеялась- я  очень хорошо это  помню. Смутные воспоминания далекого детства охватилименя: я -  младенец и сосу смуглую материнскую грудь. Стало неприятно. Прядьвьющихся волос коснулась моей щеки, и в этот миг я увидел в полутемном дворестрекозу, она присела передохнуть на поросший зеленым  мхом каменный таз дляумывания. В круглом зеркальце воды лежало вечернее  небо.  Кругом -  тишина,храм Рокуондзи будто вымер.     Наконец я смог взглянуть матери  прямо в глаза. Она широко улыбалась  -за гладкими губами блеснул золотой зуб.     -  Так-то оно  так,  - ответил  я,  жестоко  заикаясь, - но меня  могутпризвать в армию... Меня могут убить...     - Ерунда.  Если  уж таких жалких заик станут призывать,  значит, Япониясовсем до ручки дошла.     Я  весь сжался  и  посмотрел на  нее с ненавистью.  Но заикающееся  моелепетание звучало уклончиво:     - Да и Кинкакудзи могут разбомбить...     - Непохоже,  что  Киото вообще будут бомбить. Американцы, сдается  мне,решили оставить город в покое.     Я  не ответил.  Сгустившиеся сумерки делали двор похожим на  дно  моря.Камни сопротивлялись-сопротивлялись, но постепенно утонули в тени.     Не  обращая  внимания на мое упрямое молчание,  мать встала и приняласьбесцеремонно разглядывать дощатые стены моей кельи.     - Ужинать-то еще не пора? - спросила она.     Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что та встреча с матерью оказаланемалое влияние на  ход  моих мыслей.  Именно  тогда я понял,  что мы с  нейсуществуем  в  совершенно  разных мирах, и тогда  же я почувствовал  на себедействие ее слов.     Мать  принадлежала  к  той человеческой  породе,  которой  нет дела  докрасоты Золотого Храма, но зато она обладала чувством реальности, совершенномне  недоступным.  Она сказала, что Храму не грозит  опасность бомбежки,  и,несмотря на все свои мечтания, я понимал: она, видимо, права. Но  если Храмуне  угрожала  смертельная опасность,  утрачивался  самый  смысл моей  жизни,рассыпался на куски весь созданный мною мир.     К тому же, должен  признаться, честолюбивые  замыслы матери не оставилименя равнодушным,  хотя я и ненавидел  их всеми силами души. Отец никогда неговорил  со мной на эту тему, но вполне возможно, что втайне он вынашивал теже планы, и именно из-за них пристроил меня  в храм. Преподобный Досэн Таямабыл  холост.  Если  учесть,  что  он и  сам  стал настоятелем  Рокуондзи  порекомендации своего предшественника, то почему бы и мне не добиться того же?Ведь тогда Золотой Храм будет принадлежать мне!     Душа  моя  пребывала  в  смятении. Когда новая мечта слишком  уж тяжкимгрузом  ложилась  мне на  сердце, я  возвращался  к  старой  -  о  том,  чтоКинкакудзи  будет  сожжен; если  же эта  картина  распадалась, не выдерживаятрезвого практицизма  материнских суждений,  я вновь предавался честолюбивымпомыслам.  Я  домечтался  до  того,  что  сзади  на шее у меня  образоваласьогромная багровая опухоль.     Я с ней ничего  не делал. Опухоль развилась, окрепла и стала давить мнена шею сзади с тяжелой и жаркой силой. Ночами, когда мне удавалось ненадолгоуснуть, я видел сон, будто  у  меня на  затылке родилось  чистейшее  золотоесияние и медленно разливается,  окружая мою голову светящимся  нимбом. Когдаже я просыпался, ничего не было, кроме боли от зловещей шишки.     В конце концов я слег  в горячке.  Отец настоятель отвел меня  к врачу.Хирург, одетый в  обычный гражданский китель, с обмотками  на ногах,  назвалмою опухоль банальным словом "фурункул". Экономя спирт, врач накалил на огнесвой скальпель и сделал надрез.  Я взвыл, чувствуя, как горячий, мучительныймир взрывается под моим затылком, сжимается и умирает...

x x x

     Война  кончилась. Слушая в цехе, как зачитывают по радио  императорскийуказ о прекращении боевых действий, я думал только о Золотом Храме.     Едва вернувшись с работы, я, конечно же, поспешил к Кинкакудзи. Щебень,которым  была покрыта дорожка,  ведшая  к  Храму,  раскалилась  на солнце, имелкие  камешки  то  и  дело прилипали  к  грубым  резиновым  подошвам  моихспортивных туфель.     В Токио, услышав о конце войны, толпы  людей с рыданиями  устремились кимператорскому дворцу; у  нас, в Киото,  было то  же  самое, хотя  киотоскийдворец  давно  пустовал. Впрочем,  в  древней  столице  хватает буддийских исинтоистских храмов,  куда можно  сходить  поплакать  по  такому  случаю.  Яполагаю,  в этот  день  повсюду было полно народу. Только в мой  Храм, кромеменя, никто не пришел.     По пышущей жаром щебенке скользила лишь моя собственная тень. Я стоял содной  стороны.  Золотой Храм возвышался напротив.  Мне достаточно  было развзглянуть на него, чтобы понять, насколько изменились наши отношения.     Храм  был неизмеримо выше  военного  краха  и трагедии нации. Или делалвид? Еще вчера Кинкакудзи был другим.  Ну конечно, избежав угрозы гибели подбомбами.  Храм вновь  обрел прежний облик, словно говоривший: "Я стоял здесьвсегда и пребуду здесь вечно".     Дряхлая  позолота  внутренних  стен, надежно покрытая  лаком солнечногосияния,  лившегося  на Храм  снаружи, ничуть  не  пострадала,  и  Кинкакудзинапомнил мне какой-то старинный предмет  мебели, дорогостоящий, но абсолютнобесполезный. Огромную  пустую этажерку, выставленную кем-то на лужайке передпылающим  зеленью  лесом.  Что  можно поставить  на  полки  такой  этажерки?Какую-нибудь невероятных размеров курильницу для благовоний  или невероятныхразмеров  пустоту. Но Храм аккуратнейшим образом избавился от всех нош, смылс себя самую свою суть и стоял теперь передо мной, до странности пустой. Ещеболее странным было то, что таким  прекрасным,  как сегодня, я не видел Храмникогда.  Никогда еще он не являлся  мне  в  столь  незыблемом  великолепии,несказанно превосходившем и мое воображение,  и реальность окружающего мира;в  его  сегодняшней  красоте  не  было  ничего  бренного,  преходящего.  Такослепительно Золотой Храм сиял впервые, отвергая все и всяческие резоны!     У  меня  задрожали  колени -  я  не преувеличиваю, -  а на лбу выступилхолодный пот. Если после первой встречи с Храмом, вернувшись в свою деревню,я  представлял  себе отдельные  детали  и  общий  облик  Кинкакудзи  как  бысоединенными  некоей  музыкальной гармонией,  то  теперь это сравнение  былонеуместно: я слышал  лишь полную тишину и абсолютное беззвучие. Ничто  здесьне  текло  и ничего  не  менялось.  Золотой Храм  навис надо  мной  звенящимбезмолвием, пугающей паузой в гармонии звуков.     "Наша  связь  оборвалась, - подумал я.  -  В  прах рассыпалась иллюзия,будто  мы  живем  с ним  в  одном  мире. Все  будет как прежде,  только  ещебезнадежнее.  Я  - здесь,  а  Прекрасное  -  где-то там.  И так будет теперьвсегда, до скончания века..."     Поражение в  войне означало для меня погружение в пучину отчаяния  - поодной-единственной  причине.  Я  и  поныне  как  наяву вижу нестерпимо яркоесолнце  15  августа сорок  пятого  года.  Говорят,  в тот день  рухнули  всеценности; для  меня же, наоборот, возродилась вечность, воспрянула к жизни иутвердилась в своих  правах. Вечность  сказала мне,  что Золотой Храм  будетсуществовать всегда.     Вечность сочилась с небес, обволакивая наши лица, руки, грудь, погребаянас под своей тяжестью. Будь она проклята!..  Да-да, в день, когда кончиласьвойна,  даже в треске горных цикад я слышал проклятый  голос  вечности.  Онасловно залепила всего меня густой золотистой штукатуркой.

     В тот вечер,  перед отходом ко сну, мы долго читали  сутры,  молясь  заздравие  императора  и за упокой душ  погибших  на войне.  Все военные  годысвященникам  различных  сект  и религий предписывалось  проводить  службы  вобычных одеяниях, но сегодня Учитель  обрядился в алую рясу, которая стольколет пролежала без применения.     Пухлое, в чистеньких  морщинках лицо настоятеля  светилось свежестью  идовольством.  В  вечерней  духоте   шелест  его  шелковых  облачений  звучалпрохладно и отчетливо.     После  молитв преподобный Досэн  собрал  всех нас у себя в  кабинете  ипрочел лекцию.     Темой ему послужил коан15 "Нансэн убивает кошку" из четырнадцатой главыкатехизиса "Мумонкан". Этот коан  (встречающийся и в "Хэкиганроку"16:  главаб3-я  "Нансэн  убивает  котенка" и  глава  64-я "Дзесю  возлагает  на головусандалию") издавна считается одним из труднейших.     В эпоху Тан17 на  горе Нанчуань  жил знаменитый праведник Пуюаньчаньси,которого по имени  горы  прозвали.  Наньчуань (в  японском  чтении  Нансэн).Однажды,  когда  все монахи  обители косили  траву,  в  мирном храмовом садуневесть откуда появился крошечный котенок. Удивленные монахи  долго гонялисьза пушистым зверьком и  в конце концов поймали  его.  Разгорелся спор  междупослушниками Восточной и Западной келий - и те и другие хотели взять котенкасебе.  Увидев это, святой Нансэн схватил  зверька  и, приставив ему  к горлусерп,  сказал: "Если кто-нибудь сумеет разъяснить смысл этого жеста, котенокостанется жить.  Не сумеете - умрет". Монахи молчали, и  тогда Нансзн  отсеккотенку голову и отшвырнул труп.     Вечером в обитель  вернулся Дзесю, старший из учеников мудреца.  Старецрассказал ему, как было дело, и спросил его мнение. Дзесю тут же скинул однусандалию,  возложил  ее  на  голову  и  вышел  вон.  Тогда  Нансэн  горестновоскликнул: "Ах, почему тебя не было здесь днем! Котенок остался бы жив".     Вот, в  общем,  и  вся  загадка. Самым  трудным считался вопрос, почемуДзесю возложил на голову сандалию. Но, если верить разъяснениям преподобногоДосэна, в коане не таилось ничего такого уж головоломного.     Зарезав котенка,  святой Нансэн отсек  наваждение себялюбия,  уничтожилисточник  суетных  чувств и  суетных  дум.  Не  поддавшись эмоциям, он однимвзмахом  серпа избавился от противоречий, конфликтов и разлада между собой иокружающими.  Поступок Нансэна  получил название  "Убивающий  меч",  а ответДзесю  - "Животворящий меч".  Возложив  на голову столь грязный  и низменныйпредмет,  как обувь, Дзесю безграничной самоотреченностью  этого акта указалистинный путь Бодисатвы.     Истолковав  таким  образом  смысл  коана,  Учитель закончил  лекцию,  опоражении в войне  не  было сказано ни слова. Мы сидели  совершенно сбитые столку. Почему сегодня,  в день  краха Японии,  настоятель выбрал именно этоткоан?     Я спросил Цурукава, когда мы возвращались по коридору в свои кельи, чтоон думает по этому поводу. Цурукава лишь покачал головой:     -  Ох, не  знаю.  Чтобы это понять, надо  стать  священником. Я  думаю,главный  смысл  сегодняшней лекции  заключается в  том, что вот, мол,  такойдень, а святой  отец ни словом не касается самого главного  и толкует лишь окаком-то зарезанном котенке.     Не могу сказать, чтобы  я особенно  переживал  из-за нашего поражения ввойне, но довольное, торжествующее лицо Учителя видеть было неприятно.     Дух  почитания своего  настоятеля  - это стержень, на котором  держитсяжизнь любой обители, однако  за  год, что я прислуживал преподобному Досэну,он не внушил мне ни любви, ни какого-то особого  уважения. Впрочем, это маломеня заботило. Но с тех пор как мать зажгла огонь честолюбия в моей душе, я,семнадцатилетний послушник, стал  временами оценивать своего  духовного отцакритически.     Учитель был, безусловно, справедлив  и бескорыстен. Ну и что же,  думаля, будь я настоятелем, я мог бы стать таким же. Преподобный Досэн не обладалтем специфическим чувством юмора,  который  присущ  священникам секты  Дзэн.Даже странно, ведь обычно полные люди любят и понимают шутку.     Мне  приходилось слышать, что святой отец - большой охотник до женскогопола. Когда я  представлял себе  настоятеля, предающегося утехам  плоти, мнестановилось   одновременно  смешно  и  как-то  беспокойно.  Что,  интересно,испытывает женщина,  прижимаясь к  этому розовому, похожему на сдобную булкутелу?  Наверное,  ей  кажется, что мягкая розовая плоть  растеклась по  всейВселенной и похоронила свою жертву в этой телесной могиле.     Меня поражало,  что дзэн-буддистский монах  вообще  может иметь  плоть.Наверное,  думал я. Учитель затем  и  путается с женщинами,  чтобы  выразитьпрезрение  собственной  плоти, избавиться от нее. Но тогда странно, что  этопрезираемое тело так процветает  и  совершенно скрывает под собой дух.  Надоже,  какая  кроткая,  послушная  плоть  -   словно  хорошо  выдрессированнаясобачонка. Или, скорее, как наложница, служащая духу святого отца...

     Хочу оговорить особо,  что означало для меня  наше поражение в войне. Яне  воспринимал его как освобождение. Нет, только не освобождение.  Для меняконец  войны  означал  возвращение  к  вечному,  неизменному, к каждодневнойбуддийской рутине монашеской жизни.     С  первого  же  дня  мира  возобновился заведенный  веками  распорядок:"открытие  закона", "утренний урок",  "утренняя каша", "наказы", "постижениемудрости",  "спасительный  камень", "омовение",  "открытие подушки"...  Отецнастоятель  запрещал  покупать продукты  на черном рынке, и  поэтому в нашейжидкой каше рису  бывало совсем  немного  - из пожертвований  храму, да  ещеблагодаря отцу эконому, который доставал его, выдавая за "пожертвования", натом же черном рынке, чтобы подкормить наши юные,  растущие  тела.  Иногда мыпокупали  батат.  Каша  и батат составляли  единственную  нашу пищу -  и  назавтрак, и на обед, и на ужин, поэтому нам все время хотелось есть.     Цурукава  изредка получал из дома посылки с чем-нибудь сладким, и тогдамы с ним садились ночью на мою постель и  устраивали пир. Я помню, как-то мысидели  так вдвоем; в  ночном небе то  и дело сверкали молнии. Раз  его  таклюбят родители и если они  такие богатые, что ж он не уедет отсюда  в Токио,спросил я.     - Это для воспитания  и закалки духа, - ответил Цурукава.  -  Мне  ведьпридется рано или поздно наследовать отцовский храм.     Для  моего  приятеля  не   существовало  сложных  проблем.  Он  отличночувствовал себя в этой жизни - как палочки для еды, лежащие в своем футляре.Я  не  отставал от Цурукава  и  спросил,  понимает  ли  он, что  наша странавступает в новую эпоху  и пока даже представить  невозможно, какие  нас ждутперемены. Мне вспомнилась история, которую  все обсуждали в школе на  третийдень после окончания  войны: офицер, директор завода,  на котором  мы преждеработали, отвез к себе домой целый грузовик готовой продукции, прямо заявив,что собирается торговать на черном рынке.     Я так и вижу перед собой этого  смелого и жестокого, с колючим взглядомчеловека,  направляющегося  прямым ходом в мир  порока.  Дорога,  по которойустремился  он,  уверенно  грохоча  сапогами,  представлялась мне  столь  жесумбурной и озаренной багровым полыханием восхода, как смерть на поле брани.Вот идет он, сгибаясь  под тяжестью  ворованного, ночной ветер  дует  ему  влицо, белый шарф вьется по плечам. С головокружительной скоростью несется онк  гибели.  И  я  слышу,  как где-то  вдали  невесомо  гудит колокол сияющейколокольни всего этого содома...     Подобные поступки были мне  чужды - я  не  обладал  ни  средствами,  нивозможностями, ни внутренней свободой для  их совершения. Однако, говоря про"новую эпоху", я был преисполнен  решимости, хоть и не знал,  чего конкретнонадо ждать. "Пусть  другие предаются миру зла своими  делами  и  самой своейжизнью, - думал я, - я же погружусь как можно  глубже в тот мир зла, которыйнедоступен глазу".     Впрочем,  первые  мои  планы  проникнуть  в  мир  зла  были  неуклюжи исмехотворны: я собирался втереться в доверие к настоятелю, чтобы он назначилменя  своим преемником, а  потом взять  и отравить его  - и тогда уж ЗолотойХрам точно будет мой. От этих замыслов у меня делалось даже как-то спокойнеена душе, особенно когда я убедился, что Цурукава мне не соперник.     - И что же, тебя совсем не тревожит будущее? - спросил я его. - Ты ни очем не мечтаешь?     - Нет.  Тревожься - не  тревожься, мечтай  -  не  мечтай, что от  этогоизменится?     В  ответе  Цурукава  не было и тени  горечи или  бравады.  В  этот  мигсверкнула молния, осветив тонкие полукружья его бровей - единственную тонкуюдеталь округлого лица. Похоже, Цурукава просил парикмахера подбривать их. Отбровей, и без того узких,  вообще оставалась одна ниточка,  кое-где виднелсяголубоватый след от бритвы.     Увидев  эту  нежную голубизну,  я  почувствовал  тревогу. Этот юноша, вотличие от меня,  горел светом  чистой и  ясной жизни, находясь  на самой еевершине. Пока огонь не догорит, будущее останется от него сокрытым. Пылающийфитиль будущего плавает в холодном и прозрачном масле. Зачем такому человекупровидеть  свое  грядущее, чистое и  безгрешное? Если, конечно,  впереди егождет чистота и безгреховность...

     После того как Цурукава ушел к себе, я от духоты никак не мог уснуть. Ктому же я твердо решил не поддаваться дурной привычке рукоблудия, и это тожелишало меня сна.     Иногда ночью у меня происходила поллюция. Причем мне не  снилось ничегосексуального. Например, я видел черного пса,  бегущего по  темным улицам, изпасти  пламенем  вырывалось  прерывистое  дыхание,  а на шее  у собаки виселколокольчик.  Колокольчик звенел все  громче и  громче, и вместе  со  звукомросло  мое возбуждение; когда же звон доходил до высшей  точки,  происходилосемяизвержение.     Занимаясь блудом  наяву, я  рисовал себе разные адские картины. Еще мневиделись груди Уико, ее бедра. Себя же я представлял крошечным,  безобразнымчервяком...     Я  рывком  поднялся  с постели,  через  заднюю дверь  Малой  библиотекипрокрался во двор.     За храмом  Рокуондзи  находился  храм  Юкатэй, а еще  дальше к  востокувысилась  гора  Фудосан.  Ее  склоны  поросли  соснами, меж  стволов которыхтянулся  к  небу  молодой  бамбук, цвели  кусты  дейции  и дикой  азалии.  Янастолько успел  изучить эти места,  что и темной ночью  поднимался вверх потропинке  не   оступаясь.  С  вершины  горы  открывался  вид  на  верхнюю  ицентральную часть Киото, а вдали синели горы Эйдзан и Даймондзи.     Я карабкался все выше  и выше. Из-под  ног  взлетали,  хлопая крыльями,напуганные птицы, но я не обращал на них внимания, а только следил, чтобы неспоткнуться  о  какой-нибудь  пенек.  Мне стало  легче -  бездумная прогулкаисцелила  меня. Наконец я достиг  вершины,  и  прохладный  ночной ветер сталобдувать мое разгоряченное тело.     Открывшаяся взору  картина меня поразила. Затемнение было  отменено,  игород  разливался по долине морем  огней. Это зрелище показалось мне чуть лине чудом - ведь я впервые после окончания войны смотрел на город сверху.     Светящиеся огни составляли единое целое. Рассыпанные по  плоскости, онине казались ни  далекими, ни близкими, а  как бы представляли собой огромноепрозрачное   сооружение,   созданное   из  горящих   точек;  гигантская  этаконструкция   громоздилась   в   ночи,  светясь   причудливыми  наростами  иответвлениями.  Так  вот  он  какой, город. Лишь парк вокруг  императорскогодворца был погружен во мрак, похожий на черную пещеру.     Вдали, над горой Эйдзан, в темном небе то и дело вспыхивали молнии.     "Это  и есть суетный  мир, - подумал  я. -  Вот кончилась война, и  подэтими огнями  засновали люди, охваченные порочными помыслами. Сонмища женщини мужчин смотрят там друг другу в лицо,  не чувствуя, как  в нос им  ударяеттрупный запах их собственных деяний, отвратительных, как сама смерть. Сердцемое радуется при мысли о том, что все эти огни - огни ада. Так пусть же зло,зреющее в моей душе,  растет, множится и наливается светом, пусть не уступитоно  ни в  чем этому  огромному сиянию! И пусть чернота  моей души, хранящейогонь зла, сравняется с чернотой ночи, окутавшей этот город!"

x x x

     Теперь, с концом войны, число посетителей в Золотом Храме с каждым днемросло.  Настоятелю удалось добиться от городских властей разрешения повыситьплату за вход, чтобы компенсировать рост инфляции.     До  сих  пор  любоваться  Золотым  Храмом  приходила  немногочисленная,неброско одетая  публика - военные  в форме, штатские в гражданских кителях.Но вот в городе появились оккупационные войска, и вскоре разнузданные  нравысуетного мира захлестнули территорию храма. Впрочем, перемены были не толькок худшему,  так, возродилась  традиция  устраивать  чайные  церемонии,  и  вЗолотой  Храм  зачастили  женщины  в  нарядных  кимоно, до поры  до  времениприпрятанных  по  шкафам.  Мы,  послушники,  в  своих  убогих  рясах  теперьвыделялись из толпы; казалось, будто  мы вырядились монахами  для потехи иличто  мы какие-нибудь  туземцы  из  заповедника,  наряженные  в  национальныеодежды,  чтобы  публика  могла  посмотреть, как жили  наши  далекие  предки.Особенно своим видом мы веселили американцев: те бесцеремонно дергали нас зарукава ряс и покатывались со  смеху.  Или,  сунув немного  денег, брали нашиодеяния  напрокат  -  сфотографироваться на память. Наш экскурсовод  не зналиностранных языков, поэтому иногда  вести американских  гостей по территориистали  отправлять  меня  или Цурукава,  хотя  мы объяснялись по-английски  сгрехом пополам.

     Пришла первая послевоенная зима. В пятницу вечером вдруг повалил снег ине прекращался всю субботу. Днем, в школе,  я с наслаждением предвкушал, какпойду любоваться заснеженным Золотым Храмом.     Снег  все шел и шел. Я  свернул с дорожки для  посетителей и как был, врезиновых сапогах,  с ранцем  через  плечо,  отправился к берегу Зеркальногопруда. В воздухе  носились легкие и быстрые снежинки. Как прежде, в детстве,я поднял лицо к небу  и открыл  рот пошире. Снежинки ударялись о мои зубы, имне казалось, что я слышу легкий звон,  будто подрагивают листочки фольги; ячувствовал, как снег  падает в тепло полости  рта и тает, соприкасаясь с егокрасной  плотью.  Мне  представился клюв  феникса,  застывшего  над ВершинойПрекрасного, горячий, гладкий рот золотой сказочной птицы.     Когда идет снег,  мы снова чувствуем себя детьми. Да и потом,  мне ведьбыло  всего  восемнадцать. Что же странного,  если мою душу охватило детскоевозбуждение?     Присыпанный  снегом  Золотой Храм  был  невыразимо  прекрасен. Открытыйветрам, он  стоял  в  пленительной  наготе:  внутрь  свободно задувало снег,жались друг к другу стройные колонны.     Почему не заикается снег? - подумал я. Иногда, ложась на ветви аралии иосыпаясь  затем  вниз,  он  действительно  словно  начинал  заикаться.  Снегокутывал меня облаком, плавно  скользя с  небес, и я забыл о  душевных своихизъянах, сердце мое  забилось  в  чистом  и ровном ритме, как если  бы  меняобволакивала чудесная музыка.     Из-за снегопада трехмерный  Кинкакудзи утратил объемность, в нем большене ощущалось вызова окружающему миру, Храм стал плоским, превратился в  своесобственное изображение. Обнаженные ветви деревьев на лесистых склонах почтине задерживали снег,  и  лес казался еще более голым. Лишь  на хвое растущихкое-где сосен лежали роскошные белые шапки. На льду пруда намело сугробы, нопочему-то не везде, "а только местами - большие белые пятна, разбросанные поповерхности,  напоминали  облака  с  декоративного   панно.  Среди  сугробовзатерялись  островок  Авадзи  и  скала  Кюсанхаккай,  и  их  молодые  сосны,казалось, каким-то чудом пробились сквозь лед и наст заснеженной равнины.     Лишь  крыши верхнего  и среднего ярусов Храма  - Вершины Прекрасного  иГрота  Прибоя  -  да  еще  маленькая  кровля  Рыбачьего  павильона  отливалибелизной, стены же,  сложные  переплетения  досок  на  фоне снега,  казалисьчерными. Мне  доподлинно было  известно,  что  в Храме  никто  не  живет, ноочарование  этих черных стен было столь  велико,  что я  усомнился:  а вдругвсе-таки  живет?  Так мы, разглядывая  картину на шелке художника  китайскойЮжной школы, где изображен какой-нибудь замок в горах, придвигаемся поближе,пытаясь  угадать, кто  скрывается за  его  стенами.  Но если  бы  я  захотелприблизиться к этому Храму, мое лицо уперлось бы в холодный шелк снега.     Двери  Вершины Прекрасного,  обращенные к  заснеженным небесам,  были исегодня  настежь.  Я   представил,  как   снежинки   пролетают  через  узкоепространство покоев, ударяются о дряхлую  позолоту стен и  застывают узорамизолотистой изморози.

     В воскресенье утром  меня позвал наш  старик экскурсовод. Время осмотраеще не наступило,  но у  ворот уже стоял американский  солдат. Старик жестомпопросил его  подождать и  пошел  за  мной,  "знатоком" английского.  Как нистранно,  иностранный  язык  давался  мне  легче,  чем  Цурукава, и,  говоряпо-английски, я никогда не заикался.     Перед  воротами  храма   я  увидел  армейский  джип.  Вдребезги  пьяныйамериканец стоял, опираясь о  столб ворот. Он взглянул на меня сверху вниз инасмешливо улыбнулся.     Храмовой двор, засыпанный свежим снегом,  сиял  ослепительной белизной.На меня в упор посмотрело молодое, в розовых складках жира лицо, обрамленноеэтим нестерпимым  сиянием,  и  дохнуло  белым  паром  и перегаром. Мне сталонемного не по себе, как всегда, когда я пытался представить, что  за чувствамогут жить в существе, настолько отличающемся от меня по размерам.     Я взял себе за правило никому и ни в чем не перечить, поэтому, несмотряна ранний час, согласился провести американца по территории, попросив толькоуплатить  за вход  и экскурсию. К  моему удивлению, смертельно пьяный детинабезропотно заплатил. Потом обернулся к джипу и буркнул: "А ну давай, выходи"- или что-то в этом роде.     Снег блестел так  ярко,  что в  темноте кабины ничего  разглядеть  былонельзя.  Под  брезентовым верхом  шевельнулось что-то белое - будто кролик вклетке.     На  подножку джипа высунулась нога в узкой туфле на  высоком каблуке. Яудивился, что она голая, без чулка, - было очень холодно. Появилась женщина,обычная проститутка из  тех, что путаются с  американской  солдатней,  - этобыло видно с первого взгляда,  ярко-красное пальто,  того же пылающего цветалакированные ногти.  Полы  пальто  распахнулись, и  промелькнула грязноватаяночная рубашка из дешевой материи. Женщина  тоже была абсолютно пьяна, глазаее смотрели  мутно. Парень хотя бы  не забыл одеться, она же просто накинулана  рубашку пальто и обмотала шею  шарфом -  видимо,  только что  вылезла изпостели.     В белом свете снега  женщина казалась мертвенно-бледной. На  бескровномлице неживым пятном алели намазанные губы. Ступив на землю,  женщина чихнула-  по  тонкому  носу  пробежали  морщинки,  пьяные,  усталые  глаза  на  мигуставились куда-то вдаль и снова помутнели. Она назвала солдата по имени:     - Дзяк, Дзя-ак, цу корудо, цу корудо18.     Голос ее жалобно раскатился над заснеженной землей. Парень не ответил.     Впервые женщина этого сорта казалась  мне красивой. И вовсе не  потому,что она хоть сколько-то походила на  Уико,  - наоборот, ее словно специальносоздали так, чтобы  она  ни единой мелочью не напоминала Уико. И может быть,именно  благодаря  этой  несхожести  с  оставшимся  в  моем  сердце  образомпроститутка обрела  особую,  свежую  красоту. И  было что-то утешительное  втаком  противопоставлении  чувству,  которое оставило  в  моей  душе  первоесоприкосновение с женской красотой.     Только одно,  пожалуй, объединяло проститутку с Уико: как и та,  она неудостоила мою жалкую фигуру в грязном свитере и резиновых сапогах ни  единымвзглядом.     Все обитатели храма с раннего утра вышли  на уборку снега, но едва-едвауспели расчистить дорожки для публики, да и  по тем пройти можно было толькодруг за другом. Я повел американца и его подругу за собой.     Выйдя на берег  пруда и  увидев  открывшуюся  картину,  солдат  замахалсвоими здоровенными ручищами, радостно загоготал и что-то прокричал. Схватилженщину за плечи и с силой встряхнул.  Та недовольно нахмурила брови и сноваповторила:     - О-о, Дзя-ак! Цу корудо!     Американец  спросил меня, что  это  за  ягоды  краснеют на  присыпанныхснегом  ветвях,  но  я не  знал, как  они называются  по-английски, и простосказал: "аоки". Быть  может,  под  внешностью громилы скрывался поэт, но мнеясные  голубые  глаза  солдата  показались жестокими.  В английской  детскойпесенке про Матушку Гусыню поется о том, что черные глаза - злые и жестокие.Видимо,  человеку свойственно отождествлять жестокость с чем-то чужеродным ииностранным.     Я  начал  экскурсию  как  обычно.  В  Золотом  Храме  мертвецки  пьяныйамериканец, шатаясь  из стороны в сторону, снял сапоги и  швырнул их на пол.Закоченевшими  от  холода  пальцами  я  достал из  кармана  путеводитель  наанглийском языке  и  приготовился читать по нему, как делал  это  всегда, носолдат  протянул руку,  выхватил  у меня брошюру  и стал  дурашливым голосомдекламировать по ней сам, так что необходимость в моих услугах отпала.     Я стоял, прислонившись к одной из колонн Зала Очищения Водой, и смотрелна  искрящийся  и  сверкающий пруд.  Никогда  еще  покои Золотого  Храма  незаливало такое море света - даже становилось как-то не по себе.     Засмотревшись на пруд, я не заметил, как между солдатом и проституткой,зашедшими в  Рыбачий павильон, началась  перебранка.  Ссора становилась  всегромче,  но  слов  разобрать я не  мог.  Женщина  ожесточенно кричала что-тосвоему  спутнику, причем я так  и не понял  -  по-японски  или по-английски.Переругиваясь на ходу, американец и проститутка двигались в мою сторону, обомне они уже забыли.     Солдат бранился,  нависая над женщиной,  и она  вдруг со  всего размахуударила его по щеке. Потом повернулась и, быстро надев свои туфли на высокомкаблуке, пустилась бежать по дорожке к воротам.     Я  не понял, что произошло,  но  тоже выскочил из Храма и побежал вдольпруда. Однако длинноногий американец  догнал женщину быстрее меня  и схватилее за лацканы ярко-красного пальто.     Потом  парень  оглянулся на  меня  и разжал пальцы.  Наверное, руки егообладали  поистине богатырской  силой, потому  что  женщина тут же  навзничьрухнула на снег. Красные полы  пальто распахнулись,  заголились белые ляжки.Она  даже  не пыталась встать, а только злобно смотрела  снизу  на  солдата,горой возвышавшегося над ней.     Я инстинктивно опустился  рядом  с женщиной  на колени, чтобы помочь ейподняться.     - Эй, ты! - крикнул американец.     Я  обернулся.  Он  стоял надо  мной, широко  расставив  ноги,  и  делалкакой-то знак рукой. Потом сказал по-английски  странно  потеплевшим, мягкимголосом:     - Ну-ка наступи на нее. Слышишь, ты?     Я  сначала  не  понял, чего  он от меня  хочет.  Но в  голубых  глазах,глядевших  на  меня  откуда-то сверху,  недвусмысленно  читался  приказ.  Заширокими плечами  солдата сверкал  и переливался покрытый снегом Храм,  яркосинело  ясное, словно  свежевымытое, зимнее небо. В  этих голубых  глазах небыло и тени жестокости. Их выражение показалось мне необычайно нежным и дажелиричным.     Толстые пальцы  крепко взяли меня за  воротник  и рывком  поставили  наноги. Но голос по-прежнему был мягок и ласков:     - Наступи. Наступи на нее.     Словно завороженный, я  поднял ногу  в резиновом сапоге. Солдат хлопнулменя по плечу, нога дернулась книзу и опустилась на мягкое -  будто я ступилв жидкую весеннюю грязь. Это был  живот проститутки.  Она  зажмурила глаза ивзвыла.     - Еще разок. Давай-давай.     Я наступил еще. Охватившее меня  поначалу смятение  исчезло,  сменилосьвдруг безудержной радостью. Это женский живот,  сказал себе я. А вот  это  -грудь. Никогда  бы не подумал, что человеческое тело так послушно и упруго -прямо как мяч.     - Хватит, - отчетливо произнес американец.     Потом вежливо  помог женщине подняться,  стряхнул с нее снег и грязь и,не оборачиваясь, повел ее под руку вперед.  Женщина за все время так ни разуна меня и не взглянула.     Усадив  проститутку  в  джип,  солдат  посмотрел  на  меня и  с  пьянойторжественностью  сказал: "Спасибо". Протянул мне какие-то деньги,  но я  невзял.  Тогда он достал с переднего сиденья две пачки сигарет  и сунул  мне вруки.     Я  стоял  у  ворот, солнечные блики слепили мне  глаза. Щеки мои горелиогнем. Подняв облако снежной пыли, джип запрыгал  по ухабам и скрылся вдали.Я весь дрожал от возбуждения.     Когда же  волнение  схлынуло, в  голову  мне  пришла восхитительная  посвоему  коварству  мысль:  я представил,  как обрадуется настоятель, заядлыйкурильщик, получив в подарок эти сигареты. А знать ничего не будет.     Не к чему мне признаваться ему  в содеянном. Я лишь подчинился насилию.Неизвестно еще, что со мной сталось бы, попробуй я не подчиниться.     Я отправился в Большую библиотеку. Отец эконом, мастер на все руки, какраз брил Учителю голову. Я остался ждать на засыпанной снегом веранде.     Сосна  "Парусник",  покрытая  искристым снегом, сегодня была  похожа нанастоящий корабль со свернутыми белыми парусами.     Настоятель сидел с  закрытыми глазами и  держал в руках  лист бумаги, окоторый эконом вытирал лезвие. Из-под бритвы все явственней  возникал  голыйчереп  - массивный  и  какой-то животный.  Покончив с  бритьем,  отец экономнакрыл голову  Учителя горячим полотенцем. Когда  он снял  полотенце,  взоруявилась блестящая, будто новорожденная голова, похожая на вынутое из кипяткаяйцо.     Я  пробормотал,  заикаясь,  какие-то объяснения  и с поклоном  протянулпреподобному две пачки "Честерфильда".     - О-о, вот за это спасибо.     По лицу Учителя промелькнула рассеянная улыбка.  Только и всего.  Потомего  рука  деловито  и  одновременно  небрежно швырнула  обе пачки  на стол,заваленный письмами и бумагами.     Отец эконом принялся  массажировать  преподобному  Досэну плечи,  и тотснова прикрыл глаза.     Надо было уходить. От разочарования  меня бросило в жар. Мой преступныйи загадочный поступок, полученные в  награду за него сигареты, принявший их,не ведая ни о чем, Учитель - вся  эта цепь событий  должна  была привести  кболее  острому и  драматичному  эффекту! И то, что  человек,  именующий себя"Учителем", ничего не почувствовал, лишь усилило мое к нему презрение.     Однако настоятель вдруг велел мне задержаться.  Оказалось, что он решилменя облагодетельствовать.     - Ты вот  что,  -  объявил  настоятель,  -  как  кончишь  школу, будешьпоступать в университет Отани. Тебе  надо  хорошенько  учиться, чтобы  сдатьэкзамены как следует, покойный отец взирает на тебя с небес.     Новость, благодаря отцу эконому, незамедлительно распространилась средивсех  обитателей храма. То,  что  отец  настоятель сам предлагает послушникупоступать  в университет, говорило  о многом. Я  был  наслышан о  том, какихтрудов  стоило  другим  добиться этой милости:  иной каждый  вечер  месяц замесяцем  ходил делать  Учителю массаж,  чтобы  получить желанное разрешение.Цурукава, который собирался учиться в Отани на собственные средства, узнав орешении настоятеля, обрадованно хлопнул меня по плечу, а еще один послушник,обойденный вниманием Учителя, с этого дня перестал со мной разговаривать.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!