Часть четвёртая. Глава 4

17 сентября 2023, 11:42

Нейман от здания наркомата жил  недалеко  и  домой  возвращался  всегдапешком. Правда, утром ему  все  равно  приходилось  забираться  в  голубойслужебный автобус. Автобус этот аккуратно подкатывал к их  дому  в  восемьчасов утра - стоял, порыкивал, и в него постепенно  собиралось  почти  всенаселение дома. Дом был наркоматовский, постройки Хозу НКВД (значит,  одиниз лучших в городе), а верхний этаж занимал первый заместитель.   Сейчас, однако, Нейман пошел не как всегда  по  проспекту,  изумительнопрямому и правильному, вычертанному лет  восемьдесят  тому  назад  взмахомстремительной генеральской руки, а побрел через широкие проходные дворы  ссаманными  избушками,  через  пышные  багровые  сады  с  мелко  полыхающимосинником и барбарисом; по скверу с вялыми утомленными  кленами,  сладкимилипами и дальше, дальше, мимо глиняных заплотов,  плетенок,  частоколов  иводоразборных сторожек - белые, в этот час они сначала голубели до синевы,а потом синели дочерна. Было часов десять. На  углах  зажглись  фонари,  ипочти сейчас же и разом в окнах вдруг вспыхнули красные, зеленые  и  синиезанавески. У ворот на лавочках сидели люди, лузгали  семечки,  смеялись  ипо-вечернему мирно судачили. Кто-то быстрый, невидимый проскользнул мимо итихо его поприветствовал, в ответ он слегка пригнул голову. С тех пор  какон замещал несколько  месяцев  начальника  одного  из  оперотделов,  такиевстречи для него  были  не  редкостью.  Он  дошел  до  Головного  арыка  иостановился. "Так-так, - сказал он вполголоса, -  значит,  вот  эдак".  Онлюбил эти тихие часы, это место и его каменную ледниковую прохладу.  Здесьоколо бетонного мостика кончался город: горел первый загородный  фонарь  истояла последняя городская скамейка. Внизу, по круглому  цементному  ложу,бесшумно и стремительно неслась  с  гор  снеговая  вода.  В  такие  глухиевечерние часы он скидывал со своих плеч, как тяжелую ведомственную шинель,все это серое  длинное  здание  с  площадью  Дзержинского,  со  всеми  егопостами, секретками, кабинетами, несгораемыми шкафами, тюремными камерами,голыми коридорами и бессонными лампами - и  оставался  простым  немудрящимчеловеком.  Ведь  он  и  верно  был  таким  по  ограниченности  желаний  ипотребностей, по самой сути своего скучного, бедного  существованья.  Дажевспышки ярости, которые он теперь испытывал все чаще  и  чаще,  и  те,  посуществу, ничего не меняли. Это было как ракета  над  заснеженным  таежнымлагерем. Он видел  однажды  такую.  Она  взорвалась,  взлетела,  побежала,рассыпалась десятками звезд и  огненных  перьев,  пустила  по  фиолетовомуснегу длинные панические тени - все бежит, полыхает, все куда-то  рушится,а прошла минута, и снова ничего нет - и только безмолвно летят в сугроб  снеба черные картонные трубки.   "Я так же беден, как природа", - прочел он раз в каких-то  арестованныхи поэтому, очевидно, преступных стихах и рассмеялся.  Вот  писака-то!  Вотчудило-мученик! Он беден, как природа! А откуда же все тогда  берется?!  Ипишут вот такую чепуху. Но, наверно, это была все-таки не чепуха, а  частькакой-то правды, а может быть, дело даже не в этой правде, а  в  том,  чтоэти строки имели и какой-то особый, более обширный  смысл.  Одним  словом,как бы там ни было, но в минуты раздумья он всегда про себя  повторял  этустроку. И сейчас, когда надо было ему  идти  домой  и  написать  обо  всембрату, он несколько раз, словно убеждая самого себя, повторил:  "Я  простобеден. Я беден, и все тут", - потому что домой его никак не тянуло.   В такие тихие сумрачные часы он часто прикидывал, а что случится,  еслион вдруг сорвется и однажды среди работы встанет из-за стола,  оденется  итихонечко-легонечко, никого ни о чем  не  предупреждая,  выйдет  и  пойдетпрямо-прямо до последней городской скамейки. Тут как раз  стоят  автобусы,он сядет в любой из них: все они  идут  в  горы.  Проедет  первый  мостик,проедет второй, тут  кончается  предместье  и  к  шоссе  подступают  горы,посвежеет, запахнет снегом, хвоей и  землей  -  и  замелькают  станции  состранными  ласковыми  названиями:  "Веригина  гора",  "Лесной   питомник","Каменское плато", "Березовая роща", "Горельник", и  наконец  стоп!  Конецпути - "Мохнатая сопка", дом отдыха "Медео". В  доме  этом  всегда  шумно,весело, бестолково, толпятся лыжники, инструктора спорта, просто  студентыи школьники. Когда автобус подойдет, они  все  кинутся  к  нему,  зашумят,закричат, загремят котелками и полезут все разом, а он спрыгнет и  пройдетчерез мостик к буфету. Тут у  него  давнишняя  хорошая  знакомая  МариеттаИвановна. Она увидит его и сейчас же заулыбается. Она  пышная,  белокожая,розовощекая, как тот осенний георгин, что всегда стоит в хрустале  над  еекоробками, вазами  и  бутылками.  И  он  тоже  улыбнется  ей,  потому  чтососкучился по всему этому и рад, что наконец добрался сюда. Он  знает  проМариетту все: то есть то, что она живет  с  пятилетней  дочкой,  служит  вбуфете уж третий год, а мужа нет - не то его забрали, не то он  сбежал.  ИМариетта знает про него тоже  все:  то,  что  он  геолог  какой-то  редкойспециальности, раньше работал в своем  управлении,  теперь  же  перешел  ворганы, в отдел охраны недр, поэтому его часто посылают в командировки. Вовремя одной такой командировки от него ушла жена,  не  то  что  уж  больнолюбимая, но все-таки... все-таки... И главное, обидно, что он не  заслужилтакого! И вот он  растерян,  огорчен,  порой  даже  тоскует,  и  тогда  онприезжает сюда. Человек он тихий, безвредный, ну а что он еврей - так  чтож? Ведь есть жиды и есть евреи. В Медео он берет только  пиво.  Выйдет  набалкон, выберет столик, сидит тихо, пьет, закусывает бараночкой и  смотритна горы. Разговаривают они  тогда  через  буфетное  окно.  Она  все  времяприглашает его в гости, а он отшучивается. А в этот раз пошел бы.  Заказалбы не  пива,  а,  скажем,  финьшампань,  потребовал  бы  шоколадный  набор"Москва" и пошел бы с ней. "Ну что, - сказал бы он и налил бы пару стопок,- что ж ты тут поделаешь, Мариетта Ивановна? Раз такая  уж  жизнь  у  нас.Сегодня день моего рождения. Выразите мне свои  соболезнованья  и  давайтеподнимем бокалы". И они бы выпили по одной - колом, по другой  -  соколом,по третьей - мелкой пташечкой.   Дальше этого его воображение не шло, потому что он  отлично  знал,  чтодаже и это неосуществимо. Попробуй уйди-ка! Войдет секретарша, увидит, чтобумаги на столе, а плаща нет, позвонит по одному телефону, по другому, тамтоже  позвонят  куда-нибудь,  и   начнется   кутерьма.   Вызовут   четырехпрактикантов, усадят их, жеребцов, по  двое  на  мотоциклы,  и  одна  параполетит по городу, а другая в горы. Найдут и примчат к Гуляеву.  А  Гуляевпотом скажет: "Ну, это не в счет! Вот если бы я удрал  в  горы..."  Но  ниГуляев, ни он, Нейман, никогда никуда не  удерут.  А  он,  кроме  прочего,парторг отдела, крепкий опытный работник и подлинный мастер  своего  дела.Вышинский  на  каком-то  совещании  сказал:  "Я  всегда  предпочту   пустьуклончивое и частичное, но  собственноручно  написанное  признание  любомуполному, но  написанному  рукой  следователя".  Так  вот,  все  признания,которые Яков Абрамович представлял в прокуратуру и начальству, были толькособственноручные. И брат всегда хвалил его за  это.  А  он  такие  похвалыбрата ценил превыше всего. И вообще он любил вспоминать и думать о  брате:о его словах, хохмочках, рассказах, о его легкой  удачливости,  о  веселомбодрящем цинизме; но с некоторых пор к этим мыслям стало  примешиваться  ичто-то другое - непонятное и тревожное. Был у них один  разговор  наедине,когда брат, обычно сдержанный и осторожный - это у него отлично сочеталосьс простотой и душой нараспашку, - рассказал об одной встрече  на  курорте.Он не называл ни  фамилии,  ни  места,  где  это  произошло,  но  сегодня,допрашивая Потоцкую,  эту  неискреннюю  и  нечестную  свидетельницу,  ЯковАбрамович представил себе, как это все примерно  было.  Нарочно  заводя  ирастревоживая самого себя, он снова вспомнил, как она сидит в кресле,  каккурит, далеко отставляя  локоток,  улыбается,  заводит  этого  олуха  царянебесного Мячина, отмалчивается, изворачивается, а когда ей это надоедает,попросту швыряет им, как говорится, на отмазку голову брата. И  тогда  ужеохотно отвечает на  вопросы  прокурора.  И  черт  знает  до  чего  бы  онидоговорились, если бы не умница Гуляев. Он сразу поставил все на место.   Эх, брат, брат! Эх ты, дорогой мой Роман Львович - лицо чрезвычайное  иполномочное, - как же это ты угодил в эдакую поганую лужу! Ведь слушки  жепойдут, анекдотики, хохмочки с подковырочками, рассказы на ушко, под самоечестное-пречестное! Эх, брат, брат! И надо же так, чтоб случилось это, какнарочно, при этом паршивце Мячине! Ты помнишь, как он раз потешал публику?Тогда ты рассказал что-то из своей практики, а он после  этого  подошел  ктебе, взял тебя за локоть и по-голубиному застонал, заиграл белками:  "Вотвы рассказывали, а я сидел и думал: почему они это  не  напишут!  Куда  жеподавались  наши  советские  Чеховы?  Вот  увижу  своего   боевого   другаАлександра Александровича и прямо без  всякого  якова  скажу  ему:  "Саша!Посади-ка ты, брат, своих маститых на  жесткие  пайки,  пусть  порастрясутсвои зады и подумают, а то пишут черт знает что!"  И  он  посадит,  я  егознаю". (С Фадеевым Мячин как будто учился в гимназии и каждое лето  гостилу него на даче. "Вот уж мы дрозда тогда  задали!  Чудо  человек!  Простой,ясный! Бесконечно его люблю!") А ты ведь тоже, брат,  тогда  подсмеивался.Вхожий! Авторитетнейший! Второй Чехов! Он  ведь  тебе  и  такое  поднес  -второй Чехов; мол, рассказы о следователях  в  русской  литературе  хорошописали только Чехов да вот вы,  Роман  Львович,  но  если  уж  по  совестиговорить, то я предпочитаю вас! Чехов писал понаслышке, а  вы  пишете  пропережитое, поэтому у вас все получается жизненно, рельефно, впечатляюще! Иты слушал и улыбался, брат. Так вот посмейся сейчас над собой!  А  помнишьэто  дерьмецо,  этого  лощеного  субчика  в   желтых   туфлях-лодочках   снаколочками, писателя, мать его так! "У нашего Ромаши  масса  наивности  инеистраченного природного юмора! Не знаю, как уж ему удалось сохранить этупервозданность при его страшной, тяжелейшей работе, но когда  он  смеется,то у него, как говорили про Пушкина, все кишки видны!" Так  вот  покажи-каим, сукиным детям, кишки! Эту жидконогую дрянь с папироской - в  собашник!А прокурора в желтых лодочках так шугани, чтоб  он  засунул  свой  поганыйязычок куда поглубже. Да уж не сделаешь, не сможешь, попал уж на крючок!   Эх, брат, брат! Хоть не брат ты мне на самом деле, но... Да,  братья-тоони были, конечно, сомнительные - троюродные, даже четвероюродные, хотя  ижили в одном доме. Только брат Роман жил, как тогда почтительно  говорили,в "бельэтаже", а он, брат Яков, ютился в  полуподвале,  и  это  никого  неудивляло: отец Романа был владелец самой большой в уезде мельницы, а  отецЯкова служил метранпажем в городской газете и безмерно боялся  двоюродногоили троюродного брата! "О, это  аидише  копф,  -  говорил  он  чуть  не  ссуеверным страхом, прикладывая ко лбу изуродованный  прессом,  похожий  накривой корень палец, - это же голова!" Когда брату Роману исполнилось  14,он стал бойскаутом и ему купили велосипед. С тех пор он носил костюм цветахаки, ходил в поход, пел какие-то особые песни,  ночевал  вместе  со  всемотрядом в вигваме собственной постройки  и  хвалился,  что  может  разжечькостер одной спичкой. А скоро у него появился еще  фотоаппарат  "кодак"  ипистолет "монтекристо". Из гимназии  он  приносил,  и  показывал  украдкойсестрам романы "Яма", "Санин" и "Записки госпожи Ванды  Захер  Мазох".  Ончитал их и говорил, что современному человеку все это надо  знать,  потомучто в этом нерв века. Когда ему исполнилось 15, открылось, что  он  гений.Он написал драму в пяти актах "Смерч",  перепечатал,  прошнуровал  розовойленточкой и послал Вере Холодной (он долго носил по  городу  эту  бумажнуютрубу   с   надписью   "Санкт-Петербург,   кинематографическое   заведениеХанжонкова"). Из писателей рукопись читал фельетонист газеты "Родной край"Анджело  Кальяри,  хвалил  и  говорил,  что  автор  очень  талантлив,   нопечататься ему пока рано: надо поглубже узнать жизнь во всей ее красоте  имногообразии. Все это, однако, протекало там, вверху, и до Якова  доходилотолько какой-то стороной. В его полуподвале не было ни  взрослых  романов,ни мечты о Вере Холодной, там всегда стоял подводный сумрак, и читал он не"Записки госпожи Ванды Захер Мазох", а Ника  Картера  и  Ната  Пинкертона,жидкие грошовые книжечки в пестрых обложках,  и  компанию  его  составлялитипографские  пацаны.  Они  вообще-то  были  неплохие  ребята,   и   когдаучаствовали в "громке" фруктовых садов или водили в казаки-разбойники,  толучше их и не найдешь, но, скажем, играть с ними в козны или  расшибалочкуна интерес было скверно. Когда кто-нибудь ему проигрывал,  то  сердился  иначинал его звать Абрам или, еще того хуже, Абхам, с гнусным картавым "р".Хотя все отлично знали, что он Яков, "Яшка - медная пряжка", а Абрамом былего отец - тихий тайный выпивоха, золотые  руки,  смирнейший  и  добрейшийчеловек в мире, всегда чем-то безмерно удрученный и в чем-то  виноватый  итихо оправдывающийся. И еще дразнили типографские его "узе, узе": "Вы  узекуда же пошли, а-а-а?" И пели, убегая (у него были здоровые кулаки):  "Жидпархатый номер пятый, на булавочке распятый". А попробовал  бы  кто-нибудьспеть такое при брате, гимназисте, бойскауте, писателе, шикарном мордастоммолодом человеке с черным "кодаком" через плечо и желтой кобурой у  пояса.Крикнули бы они это юродивое "узе, узе" Роману Львовичу Штерну, названномуРоманом не просто, а в честь дома  Романовых,  сыну  почетного  попечителяострога, чья фамилия через день жирным шрифтом красовалась в отделе рекламв газете, а газету эту читал весь  город.  Отец,  Лев  Яковлевич,  в  своюочередь благоговел перед ловкостью, светскостью и талантливостью сына,  онничего ему не навязывал, но мечтал, чтоб тот стал  столичным  адвокатом  ипереехал   в   Петербург.   "А   там   он   может   писать   сколько   емузаблагорассудится", - махал рукой отец и подсовывал сыну плечи Плевако. Носын отвечал друзьям: "Да плевать я хотел на этого Плеваку! Подумаешь, делооб убийстве в Варшаве  артистки  Висновской!  Ну  и  что?  Когда  я  стануписателем, разве я про такие дела писать буду?"   Когда произошла февральская революция. Роману  было  18,  а  Якову  14.Когда Яков кончал школу, Роман  был  председателем  учкома,  участвовал  впедагогическом совете и, очевидно, выполнял  первые  деликатные  поручения(во всяком случае, именно такой у него был  вид).  Когда  через  нескольколет,  поддавшись  уговорам,  Яков  перешел  с  истфака  в   некую   особуююридическую школу, Роман  уже  занимал  в  прокуратуре  особую  комнату  снадписью "Стучать".   Да, так вот, настоящими братьями они никогда не были, и дистанция междуподвальным этажом и бельэтажем продолжала существовать и  дальше.  Тем  неменее друг к другу они чувствовали настоящую приязнь и  разговаривали  обовсем совершенно свободно. А один разговор - тот, о котором Яков  вспоминалсейчас, - даже был чрезвычайно, чрезмерно значительным.  Яков  в  то  летовозвращался с курорта и делал остановку в Москве. А брат тоже  только  чтовернулся с курорта и жил с женой  на  даче.  Вот  там  вечером  в  саду  ипроизошел этот чрезвычайный разговор. Начал  Роман  издалека.  Сначала  онпохвалил Якова за то, что тот до сих  пор  еще  не  женился,  потому  что,сказал брат, он фактически женат был трижды, один раз официально,  и  вот,оборачиваясь назад, он просто ужасается,  неужели  все  это  был  он.  "Тызнаешь, - сказал он, хватая Якова за руку, -  ни  одна  подлая  профессия,даже  палача  и  стукача,  ни  одно  самое  подлое  правительство  -  дажегитлеровское - не может так выдавить душу по  капле,  как  скверная  баба.Знаю,  брат,  по  себе.  А  ты  бы  поглядел,   что   делается   в   нашемСолнечногорске,   в   нашем   дачном   городке!   Обычная   семья:    мать(необязательно!), муж, жена и ребенок. Муж и жена обрыдли  друг  другу  дотого, что и глядеть друг на друга не могут. Вот как сокамерники,  что  годпросидели вдвоем. И знаешь, иногда в  театре  я  наблюдал,  как  во  времядействия вдруг муж неожиданно отворачивается от сцены и с такой ненавистьювзглядывает на жену. Тут, мол, музыка, красивые  женщины,  свобода,  а  сомною  рядом  вот  ты,  ты...  И  она  это   понимает,   тупится   и   тожеотворачивается. И все это молча, молча!  Они  и  ссорятся  не  так  часто,потому что незачем им ссориться, а  вот  унизить,  осечь,  осмеять  -  этопожалуйста! Это для них радость! Сразу поднимается настроение, отольет  ейи ходит, улыбается: "Ага, стерва! Проглотила язычок! То-то! Ага!"   - А ребенок? - спросил Яков.   Роман поморщился.   - А ребенок давным-давно их понял:  говнюки,  дешевки,  боталы,  трусы,хамы! Вырастет, уйдет и забудет, если в нем есть что-то, а если  такая  жесволочь, ну что ж? Тогда еще проще!  Теперь  ты  мне  вот  что  скажи.  Мыговорим "жена", "самый близкий человек", "мать моих детей",  ну  и  разноетакое! И ведь все это верно, верно! Ну а при всем  том  разве  у  нас  мужможет поделиться чем-нибудь с этим самым близким человеком? Да что ты!  Даникогда! И не потому, что нельзя, нет, а иногда даже можно, а просто -  нузачем? Она только испугается до смерти. Ведь этот подлый страх у  нее  всюжизнь в печенках сидит, хоть она и чурка, а видит же: был человек - и  ау!Сгорел, и дыма не пошло! Вот  ходит  она,  ходит,  хвост  как  у  павлина,хвастается: "Вот что у нас есть! И вот еще что! И вот, вот..."  -  а  ведьотлично знает, что ни хрена собачьего у нее нет! Все это не  ее.  (Крепче,кажется, брат не выражался даже на допросах.)   - А чье же оно? - спросил Яков и даже передернул плечами.   Чрезмерность этого разговора действовала на него почти  физически,  егопо-настоящему знобило.   - А я знаю? Черт ее душу знает чье! - широко выругался Роман. - Дядино!Вот она знает, что дядино, и нюнит, и сопит, и плачет.  А  тебе  слезы  еепроклятые нужны? Нос ее разбухший, красный, губы раскисшие  подлые  бабьи,тебе это надо? Нет, брат, коль тебе станет плохо, так ты тогда  уж  молчи!Ты тогда уж лучше как  проклятый  молчи!  Ты  отыщи  в  поле  какую-нибудьразвалюшку или старый курятник, залезь туда, и чтоб ни одна душа не знала,где  ты.  Вот  тут  уж  плачь  или  вешайся,  это   уж   сам   решишь   пообстоятельствам. Ведь жизнь-то, она не твоя, а государева, а вот горе, оноуж точно твое и больше ничье.  Никому  ты  его  не  спихнешь,  потому  чтотебе-то смерть, а всем-то смех!  Всем-то  хаханьки!  "Что,  получил  свое,сволочь?" "За что боролся, на то и напоролся!.." Вот так-то,  брат,  -  оностановился и как-то очень жалко, беспомощно взглянул на Якова.   А у Якова уже и голова зашлась. Он не знал, как все это понять. Неужелиже с братом что-то стряслось и вот теперь он сообщает об этом ему первому?   Но тут Роман взглянул на него и улыбнулся.   - Постой, вот тут скамейка, давай присядем. Нет,  это  я  пока  не  просебя, то есть не все про себя. И в пустой курятник  мне  пока  тоже  лезтьнезачем, тут, брат, другое. На жизнь я оглядываться стал. Ведь чем  я  всевремя себя тешил? Что все это у меня еще впереди, и это так...  временное,я, мол, еще покажу, каков я таков. Ведь я писатель, черт возьми! Творец! Уменя не только следственный корпус со смертниками, но еще и творчество.  Яне только  "Ромка-Фомка  -  ласковая  смерть",  как  меня  тут  зовут  моипокойнички, но и еще кто-то. Ведь вот выйду я из этих серых  стен,  пройдудва квартала, и сразу друзья, поклонники, поклонницы, актрисы  одна  лучшедругой. Они же все таланты, красавицы, умницы. Но вот понимаешь, смотрю  яна этих своих друзей-писателей, гигантов мысли, и думаю: кем  бы  я  хотелбыть из них? Да никем! Смотрю на своих красавиц и думаю,  какую  бы  я  изэтих стерв хотел бы в жены? Да никакую! А вот с некоторого времени  запалау меня другая мысль. А что, если бы меня полюбила хорошая молодая девушка?С кудряшечками? Такая, чтоб я в ней  был  уверен!  Знал  бы,  что  она  неперебежит! А главное, в случае чего, будет меня помнить! Не вспоминать,  аименно помнить. Ах, какое это великое дело, брат, чтоб тебя  помнили!  Этовсе, все! Меня тут  один  случай  потряс.  И  случай-то  такой  пустячный.Понимаешь, арестовали органы одного газетчика, из таких - штаны  клеш,  измолодых, да ранний. Ну что про  него  сказать?  Я  таких  видел-перевидел:Фрейд, Джойс, Пикассо, Модильяни, театр "Кабуки" и все такое. И знает, чтонельзя трепаться, а трепется же, болван. Ну а дальше все  понятно:  лучшийдружок и сдал, а органы тоже не поскупились, отсыпали червончик, там  папау него еще какой-то не такой был, так вот  уже  и  за  папу.  Отправили  вКолыму, литера ТД - троцкистская деятельность, - понятно, что это такое? Ивот когда ко мне пришла его жена, такая тоненькая, беленькая, в кудряшках,видать, хохотунья, заводила, я посмотрел на нее и сказал - не-не-не! не пообязанности, не мое это дело, а так, по-доброму, по-хорошему: "Выходите-кавы, дорогая, замуж. А с разводом поможем". И знаешь, что она мне ответила:"А что вы с моим вторым мужем сделаете?" И ушла! Ушла, и все.   Он замолчал.   - И все? - спросил Яков.   - Все до точки, брат. А через день рано утром мне позвонили...   Он снова замолчал и молчал так долго, что Яков спросил:   - Ну и что?   -  Ничего!  Нашли  ее  рано  утром  на  60-м  километре,  где-то  возлеВалахернской, под насыпью. Тело изломало, изрезало, а голову  отбросило  вкусты. Мне  фотографию  принесли.  Стоит  голова  на  какой-то  подставке,чистая, белая, ни кровинки, ни капельки, стоит и  подмигивает.  Вот  тогдаменя как осенило. "Вот какую мне надо! Ее! С ее смешком и  кудряшками!  Ногде ж мне такую взять? Разве у нас на наших дачах такие водятся?" Да,  воттак я, брат, подумал, и стало мне очень невесело.   - Но ты ведь сам сказал, что пишешь, - робко напомнил  Яков,  -  и  чтокомпания есть, друзья, женщины. Так неужели они...   - Ну вот и понял ты меня, - скорбно улыбнулся Роман,  -  как  есть  всепонял! Пишу! Я пишу, а ты вот монеты собираешь, - крикнул он вдруг,  -  тывон ведь сколько их насобирал! Ученым хотел стать, да? Так что ж  не  сталученым-то? А? Что помешало?  Почему  ты  не  этот  самый...  как  его?  Ненумизмат, а? Что тебе помешало?   - Постой, постой, это-то к чему? - по-настоящему растерялся Яков. - Ну,когда учился на историческом, я собирал монеты, а потом...   - А потом они стали тебе ни к чему. Так? Историку-то они были, конечно,к чему, а следователю-то они зачем? Так? Ну, так? - Он спрашивал  яростно,настойчиво, так, что Яков неохотно ответил: "Ну, положим, так, но  что  тыиз этого..." - Ага, ни к чему,  вот  ты  и  бросил  собирать  и  правильносделал! И я вот правильно сделал, что свое  настоящее  писанье  бросил!  Ятеперь случаи из практики описываю, "Записки следователя",  и  все  охают.Такой гуманный! Такой человечный! Такой тонкий! И монета кругленькая идет!Еще бы - "Записки следователя"! Это же все равно что мемуары бабы-яги. Всехотят знать, как там у нас кипят котлы чугунные. Вот и покупают. И издают!И переиздают! И во всех газетах рецензии!   - И что это, плохо? - спросил Яков.   - Да нет, наоборот, очень хорошо! Отлично! У нас же с моей легкой  рукивсе теперь пишут! Мы самый пишущий наркомат в Союзе! Да нет - в  мире!  Мывсе мастера психологического рисунка! Мы психологи, мать вашу так! У нас инаивысшее начальство  сочиняет  драмы  в  пяти  актах  для  МХАТа.  И  чемначальство выше, тем психологичнее у него выходит. -  Он  засмеялся.  -  Ачто? "Слабо, не отработано, вот возьмите почитайте  рецензию  и  подумайтенад ней, а потом поговорим". Нет, это не для нас! Это к черту! У нас такиеномера не проходят! Какая там, к дьяволу,  рецензия  и  черта  ли  мне  еечитать! Ты сядь, отредактируй, допиши - на то ты редактор или режиссер, зато тебе, олуху, и деньги государство платит! А мое дело  дать  материал  ипротащить его где надо, вот и все! А в театре аншлаг. Билеты в драку,  всепропуска отменены. Сидят в проходах. Вот как! Да ты что, не видел сам, чтоли! Неужели у вас в Алма-Ате не то же самое?   - Да нет, и у нас то же самое, конечно, - засмеялся Яков,  -  только  яудивляюсь почему. Ведь все эти драмы-то, по совести...   - Ну вот, по совести, - усмехнулся Роман, - тебе что? Литература нужна?Так читай Фадеева и Федина! Нет, ты в  другой  конец  смотри  -  вот  светпогас, занавес взвился, и открылось тайное тайных, святая святых - кабинетначальника следственной части НКВД. За столом  полковник,  вводят  шпиона.Часы на Спасской башне бьют полночь. Начинается допрос. "Кем  и  когда  выбыли завербованы гестапо? Ну?!" От одного этого у зала душа в пятки  ушла.Ведь этого ни одна живая душа не видела и не слышала, а  если  видела,  тоона  уж  и  не  живая.  И  потому  это  вовсе   не   литература,   а   актгосударственного  доверия  советскому  человеку!  Психологи  называют  этоэффектом присутствия. От этого самого эффекта  у  зрителей  зубы  мерзнут.Посмотри, как они расходятся! Тихо, тихо! А буфет торгует коньяком  в  двараза больше, чем, скажем, на "Ревизоре".  Наши  психологи  и  буфет  точнозасекли! Так вот я и без этого эффекта проживу.  Потому  что  я  настоящийписатель. Вот! Я когда еще бегал  по  нашему  двору  и  играл  с  тобой  врасшибалочку (никогда не  бегал  Роман  по  двору  и  не  играл  с  ним  врасшибалочку), чувствовал в себе этот огонь.   - Это когда ты свой "Смерч" посылал? - не удержался Яков.   - Оставь!  Глупо!  -  поморщился  Роман.  -  Так  вот  со  всеми  этиминастроениями я уехал отдыхать. И встретил одну беспартийную особу. И,  какговорят наши социально близкие друзья-уголовники, упал на нее. Потому  чтосмертельно она мне понравилась.   - А кто она? - спросил Яков.   - Да ровно никто! Баба! Хорошая, красивая, умная - это  что,  мало?  Даэтого до ужаса много, брат! Вот я и заметался,  и  затосковал.  Вообще-то,говоря по совести, я сейчас понимаю, что все это было  вроде  как  гипноз."Амок" - слышал такое слово? Это когда с ума сходят. Так  вот  и  со  мнойслучился амок. Но, получив отказ, я пришел к себе,  рухнул  на  постель  иподумал уже по-умному, по-трезвому: ну вот она сказала "нет",  а  если  бысказала "да", тогда что? Как бы я ее  потащил  на  себе,  с  собой?  С  ееостротой, холодком, свободой, ясностью, с эдакой женской  терпкостью?  Каккто-то из них сказал, "с муравьиной кислинкой". Как бы я мог присвоить всеэто себе? Она и я - ведь это же бред! Бред же это собачий, и все!  Первое,что случилось бы, - это бы мы смертельно возненавидели друг друга, не так,как я свою Фаину ненавижу - я ее спокойно, равнодушно, даже порой  любовноненавижу, - а остро, до тошноты, до истерики! И тогда  бы  она  попыталасьсвернуть мне шею! Потому что перевоспитать меня - пустой номер, не такой ятоварищ. Значит -  катастрофа.  И  погибла  бы,  конечно,  она,  а  не  я.Понимаешь?   - Нет, - ответил Яков добросовестно, - абсолютно не понимаю! То есть  явот что не могу понять: если ты все это хорошо знаешь и предвидишь,  зачемже...   - А ты всегда делаешь, что предвидишь? Оставь! А потом, я же  говорю  -амок, - досадливо поморщился Роман, - амок, и  все.  Или  еще,  по-нашему,солнечный удар. Есть у Бунина такой рассказ. А  точнее  сказать,  конечно,все дело в моем настроении. Ух, какой я тогда был разнесчастный!  Какие  уменя в душе кошки скреблись! А вот встретился с ней, и все прояснилось:  имир стал хорош, и люди хороши, да и сам я ничего.   - А как ты с ней встретился, если не секрет, конечно? - спросил Яков.   - Да как вообще встречаются на курорте? Шлялся по пляжу  и  встретился.Она там с одним фертом ходила, знаешь, из этаких, из свободных художников?А я с ним как раз случайно познакомился дней за десять до этого,  то  естьвстретились мы тогда случайно,  но  я  его  сразу  узнал,  как  только  онзаговорил со мной: вызывал я его свидетелем лет семь тому назад по  одномускандальному делу. Тоже с выкидончиками тип! Я его по этим выкидончикам  изапомнил, а он меня нет. Так вот он мне первый на пляже и закричал спьяна:"А,  мой  полночный  друг,  докучный  собеседник!  Один?   Ну-ка   идемте,познакомлю с интересной женщиной!" Ну  мы  целый  день  и  прошатались,  вразвалюху одну зашли, вино пили, я один целый кувшин выдул. Ну и вино!  Охи вино! Умирать буду, не забуду! Вспомнишь - до сих пор  скулы  сводит.  Яведь, знаешь, насчет вина и вообще-то не больно... а тут  такое  попалось!Это на жаре-то, после трех часов ходьбы!   - Так после этого ты и упал на нее? -  рассмеялся  Яков.  -  Эх,  брат,брат! Какой же тут, к дьяволу, амок? Тут пьяная башка, жара да  усталость.Вот и все. Есть о чем говорить!   - Есть, брат, есть! - серьезно качнул головой Роман. - Я ведь и пить-тоникак не хотел. Я, понимаешь, и выпил  только  потому,  что  она  на  менясмотрела. Я как-то вдруг случайно поднял на нее глаза, поглядел да чуть  ине рухнул: такая она сидела передо мной. И вдруг я  почувствовал,  как  бытебе это объяснить, - высокое освобождение!! Освобождение от всего моего!!От моей грубости, грузности, недоверчивости и уж  не  знаю  от  чего!  Онатакая была свободная, легкая, простая, раскованная,  как  говорят  актеры,что я чуть не взвыл! Правда, правда! И  вспомнил  вдруг  свою  Фаину,  какутром она ходит по комнатам в халате, потом возле  зеркала  стоит  зевает,зуб ковыряет, и тут  вдруг  телефон  звонит,  какая-то  подруга  вызывает.Разговаривает   с   ней,   смеется,   какие-то   намеки,    полувопросики,полуответики, недоговорки, фырк,  фырк!  "А-а?  Да?  А-а?"  Там  ведь  всепонимается по одному звуку. Трубку положит, начнет мне шарики  вкручивать,щупает, какое у меня настроение, то есть что ей сегодня можно, что нельзя.Вот представил я себе все это и такую муть в душе почувствовал,  что  дажезастонал. Ну нет, думаю, конец! Бери свои цацки и иди от меня  к  чертовойматери. Не могу больше! Так сижу, мычу, а она через  стол  дотронулась  домоей руки и спрашивает: "Вы что-то сейчас неприятное вспомнили,  про  дом,наверно?" Ну как вот она сумела понять, как? А?   - Эх, брат, брат, - повторил Яков и слегка поворошил ему волосы. -  Эх,брательник ты мой знаменитый! Ну что, плохо  тебе  живется?  Свободы  тебемало? Так если уж так дома невтерпеж, что?  Разве  не  можешь  на  сторонезавести? Квартиру ей снять? Денег нет? Давай я подброшу, если  ты  уж  такобеднел! Смотри - накаркаешь! Судьба, она такая!  Ее  рассердишь  -  будетхудо! Я с некоторых пор в это очень верю!   Брат ничего не ответил, только тихо снял его руку и молча крепко  пожалее.   - Да я ведь сам понимаю, что глупость, - сказал он угрюмо.  -  Да,  да!Видно, не часто мне в жизни бывало хорошо! Это  верно!  -  Он  замолчал  имолчал так долго, что Яков спросил:   - Ну а дальше-то что?   - А дальше вот что. Пришел домой часа в два ночи и долго,  что-то  днейдесять, не видел ее. Куда-то она уезжала. А приехала  -  сразу  позвонила:"Знаете, я уж по вас соскучилась". И  опять  мы  все  втроем  шатались  поберегу. А потом купались в море, оно знаешь какое вечером?  Оно  ласковое,парное, по нему от весел, от рук голубые светлячки бегают. Ты вот на  морени разу почему-то не был, а зря, зря - его твои горы никак не заменят! Тами дышится, и думается, и чувствуется совсем иначе.   - То-то ты там...   - Да, да, может быть, и от этого!  От  моря,  может,  это  отчасти!  Носколько раз я на море бывал, а ничего  похожего  не  испытывал.  Не  знаю,брат, ничего тут не знаю и не  понимаю.  Так  вот  купались  мы,  на  лунусмотрели в морской бинокль, а уж под утро пристали к какой-то студенческойкомпании - и пошло! На гору с ними  лазили,  хворост  собирали,  я  костерразжигал, мне за это хлопали! Затем водку и вино откуда-то принесли.  Былапара стаканов, так женщины из них пили, а мы по кругу из консервной банки.Хорошо! - Он покрутил головой и засмеялся. -  Потом  какую-то  невероятную"моржу" они затянули, а  я  подпевал.  И  тут  вот  что  случилось.  Сталопрохладно, и этот ферт снял пиджак и ей на плечи набросил, а она  его  подруку взяла. Тут одна студентка  меня  спрашивает:  "Это  его  жена?  Какаякрасивая!" И тут меня что-то ровно толкнуло. "Нет, - отвечаю,  -  это  мояжена такая красивая". И так спокойно, даже строго ей сказал, как  будто  всамом деле это так и что за глупые вопросы.  И  сразу  в  меня  как  будтовступило: "Ну и правильно! Жена!  Встретил,  так  не  отпускай!  Это  твоесчастье на тебя набрело, дурак! А она пойдет, ты ей понравился,  а  большеей и не надо". Нет, ты чувствуешь этот ужас? Так чего же  я,  дурак,  олухцаря небесного, тогда ищу? И чего я в ней нашел? Если ей ничего  не  надо?Бред же? Вот как ты правильно сказал - пьяный бред  с  перепоя.  А  вот  втаком бреду люди и творят черт знает что.   - Стой, - нахмурился Яков, - а что ж такое они  творят?  Убивают?  Самистреляются? Или по пьяному делу расписываются черт знает с какой? Ну  что,что? Ты уж говори до конца! Я же понять хочу.   - Да нет, - поморщился Роман, - ты опять все не про то, как бы тебе этиобъяснить, чтоб ты понял. - Он задумался.   - Да сначала ты себе объясни, а там и я пойму как-нибудь, -  усмехнулсяЯков.   - Да, это верно, - погладил себя по  волосам  Роман  и  вздохнул.  -  Втом-то, конечно, и беда, что я и сам-то себе никак не... Но тут, вероятно,надо, как говорит мой шеф, судить по аналогии. - Он подумал. - Вот когда явернулся оттуда, мне передали дело каких-то федосеевцев, есть такая  сектана Кавказе. Так вот что случилось там. В субботу они, преподобные, оделисьв белые рубахи до колен, с рукавами вот такой длинноты, вот такой  широты,вышли в колхозное поле,  запели  что-то  свое  дикое,  улеглись  навзничь,рукава раскинули, а у каждого в кулаке по горящей свечке.  Лежат,  поют  иждут. Вот-вот слетят  к  ним  ангелы  и,  значит,  заберут  их  в  царствонебесное. Ну, понятно, народ сбежался, стоят,  смотрят:  они  лежат,  поютсвое загробное, свечи горят, бабы воют. Народ на колени повалился, с однимприпадок. Жуть, конечно! Живые же трупы! И так часа три было, пока  кто-тоне догадался позвонить. Ну, тут все быстро завертелось. Через десять минутприлетели на мотоциклах ангелы-архангелы в  красных  фуражках,  похватали,побросали в пятитонки и на полном газу в город. А потом рядовых в  ДПЗ,  аглаварей в Москву. Я приехал, а их дело у меня уж на столе. Следователь  внеделю со всеми  справился,  потому  что  все  ясно,  никто  ничего  и  неотрицает. Отдали шефу. Ну, шеф полистал дело и приказал отправить  ко  мнена  заключение,  чтоб  я,  значит,   определил   состав   преступления   иинтерпретировал это их лежание в белых рубахах по соответствующим  статьямУК. Я же еще с 1928 года считаюсь специалистом по всяким  духовным  делам.Помнишь  тех  расстрелянных  братьев   Шульцев?   Один   инженер,   другойпреподаватель иностранных языков. Ну вот, с тех пор все христосики идут комне. Я посмотрел - дело ясное: чистая 58-10, часть вторая,  "антисоветскаяагитация с использованием религиозных предрассудков, приведшая к  народнымволнениям", -  десятка  или  вышка.  Но  знаешь,  что  меня  больше  всегопоразило? Они в камере  верили,  что  чудо  было!  То  самое,  которое  несовершилось, понимаешь? Ангелы - к ним прилетели!   - Нет, - ответил Яков, - не понимаю, что  же  это,  галлюцинация  была?Массовый гипноз?   - Да какой там, к шуту, гипноз! Вот разговариваешь с ним: "Так вы же неполетели! Вы же как легли, так и пролежали, пока вас не похватали! Ну, такили не так?" - "Так точно! Что верно, то  верно:  похватали  и  морды  ещеначистили". - "Так какие же тогда ангелы, а?"  Молчит.  "Так,  значит,  небыло никаких ангелов?" - "Так точно, не было". - "Не  было?"  -  "Для  васнет". - "А для тебя?" - "А что я? Я темный мужик, вахлак, дурак, для  меняи Бог есть, и ангелы есть, и власть есть, для меня все на свете есть". Воти  весь  тебе  разговор.  И  учти,  не  юродивые  -  один  кузнец,  другойтракторист, третий шофер, коновал! Однажды они меня так довели, что  я  невыдержал и сказал их вожаку:  "Вот  получишь  пулю,  тогда  и  будут  тебеангелы!" А он мне: "Так точно, гражданин начальник, вот и будут мне ангелыи будет небесное  жито  -  все  правильно,  гражданин  начальник,  все  пописанию: не пострадаешь - не спасешься. Как от нас это ни  прятали,  а  мыдавно это поняли".   - Расстреляли? - спросил Яков.   - Да в лагере уже, наверно,  расстреляли  за  саботаж,  они  ж  там  неработают, а поют. Мы-то не стали мараться, сунули по десятке и  отправили,ну а там уж, конечно... Пойдем, походим, а то что-то прохладно.   И пока они ходили, по саду, все лился и лился  из  окон  второго  этажазолотистый свет, громыхал рояль и пели две женщины.   - Слышишь? - усмехнулся Роман. - Соловей, соловей, пташечка, канареечкажалобно поет. Поет, поет моя канареечка, уничтожает пренебрежением.   На секунду рояль замолчал, затем вдруг ржанул, взвизгнул  и  рассыпалсяна  сотни  острых  осколков.  И  женщины  тоже  взвизгнули,  и  в  воздухезаскакало-заплясало что-то мелкое, подпрыгивающее и подмигивающее. И рояльтоже стал подпрыгивать с ножки на ножку.   - Французский шансонет - это она себе такую  подружку  нашла,  -  оченьсерьезно прокомментировал Роман, - дочку моего оппонента, одного  адвокатаиз самых, самых главных. Третий муж уж ее, стерву,  выгоняет,  вот  она  иупражняется, хочет четвертого заполучить. Это убиться надо, как моя  такихвот любит! - Он вздохнул и взял Якова под руку. - Я как соображаю: Фаина кее папаше насчет меня ныряла, там они и познакомились. Не знаю, что уж  оней посоветовал. Ведь накануне той моей встречи она  собиралась  писать  наменя в ЦК. Конечно, о бытовом разложении, на большее-то у  них  котелок-тоне варит. Причем не просто в ЦК, а Хозяину, слышишь, как  произносится?  Сбольшой буквы и с этаким клекотом в горле: "Хооо-зяину!  Я  твоим  друзьямписать не буду, я Хо-ооо-зя-ину напишу. Он семьянин,  прекрасный  муж!  Онменя сразу поймет". И смотрит на меня, как  факир  на  кобру:  а  вдруг  ясорвусь да ляпну что-нибудь про этого-то  верного  мужа,  как  он  свою-тожену...   - Зачем это ей? - удивился Яков.   - Ну вот, зачем? Тогда, по ее бабьему рассуждению, я сразу буду  у  нееза пазухой, под самыми ее сиськами! Говорю же - безмозглая! - Он встал  соскамейки. - Идем ужинать! А то и коньяка-то не  попробуем!  Фаина-то  пьетмало, а адвокатская дочка хлещет как лошадь!

   Он уж засыпал, когда к нему пришел Роман.   - Те, тес, - пригрозил он ему пальцем, - тихо! - В  руках  у  него  былподнос, а на подносе бутылка коньяка и две стопки.  -  Из  моих  подкожныхзапасов, тихо! Она за стеной! По идее, я сейчас сижу в кабинете и работаю,и спать там же лягу на диване. Ну-ка, на грядущий, чтоб сны были легкие.   - А не перебор это? - посомневался Яков. - И закуски нет!   - Да ты что, адвокатская дочка? Трюфеля  любишь?  Какая  тебе  закуска?Хотя, постой, постой, кажется, у меня... ага, есть! - Он выгреб из карманагорсть конфет. - Заключенных угощаю, когда в перерыве пьем чай. Да  смотрикакие - "Мишка на Севере". Бери!  Ну,  за  все  хорошее!  -  Они  тихонькочокнулись, и Яков закусил конфетой.   - Богато живете, - сказал он.   - Ну а ты что думал! Москва! - усмехнулся Роман. - А во Франции и  тогочище, там перед гильотиной ромом угощают, мы еще до этого не дошли.   - А может, Зиновьева и Каменева тоже...   - Не знаю, не присутствовал, - слегка поморщился Роман, -  я  от  этогоотказался раз навсегда. Нервы слабые. Ну что ты! Какой там ром! Слушай,  ачто, если нам вот с такой  штучкой  да  закатиться  в  Сандуны,  в  особоеномерное отделение,  там  у  меня  такой  чудесный  грузин  есть,  он  такпромассирует, что либо с ходу инфаркт схватишь, либо  десять  лет  с  плечсбросишь. Пойдем?   - Там видно будет.   - Ну и отлично! А теперь я тебе вот какую  загадку  загадаю.  Вот  как,хорошо я живу? Просторно или нет?  Ведь  все  это,  -  он  сделал  круг  ввоздухе,  -  это  ведь  все  не  казенное,   а   кровное,   так   сказать,благоприобретенное. Так с какого же дохода оно? В американской разведке  яне работаю, взяток не беру,  существую  на  зарплате  плюс  премиальные  икомандировочные. Пакетов нет. Всего этого и на одну комнату не хватит, а уменя их восемь! И своя машина! Так откуда же это, а?   - Правительственный подарок? - спросил Яков.   - Да что я - Папанин или академик? - рассмеялся Роман. - Нет, брат, намтакое не подносят. Ну, я  тебе  открою.  Все  это  цена  одного  газетногоподвала в "Известиях" на четыреста строк.   - Да неужели там так платят? - обомлел Яков. - Один подвал?   - Да, всего один  подвал.  Только  потом  я  этот  подвал  переделал  врассказ, рассказ в либретто, либретто в сценарий, сценарий в драму,  драмув радиопередачу - собрал все до кучи, слепил и смотрю - дача. Это пока чтодача, а там еще капает, капает. Правда, приходится делиться, но пока  я  впрокуратуре второе лицо, это еще так... не очень чувствительно - берут, нопо-божески, смущаясь. Драть потом уж будут.   - Пока ты еще!.. - воскликнул Яков.   - Тише, - поморщился Роман, - ну-ка повторим, - он налил еще по стопке,- на-ка еще парочку трюфелей. Когда-то я той, в  адвокатский  ее  ротик...Она и губки вытянет! Страсть как она, стерва,  сладенькое  любит...  -  Онпроглотил какое-то ругательство. - Да, брат, думаю,  думаю.  Во-первых,  изаработаю я в десять раз больше, а во-вторых, силы  уже  не  те.  Нервишкизашалили. Знаешь, все чаще что-то вспоминаю Гамлета. Хорошо это  место  вовтором МХАТе у Чехова выходило: "Я бы в ореховой скорлупке чувствовал себяцарем вселенной, когда б не сны". Так вот недавно такое привиделось, что вхолодном поту вскочил.  Так  только  во  сне  можно  испугаться.  Вскочил,смотрю: рядом жена лежит, гудит-дудит, полипы у нее, что  ли,  там?  Мощногудит, как ведерный самовар перед бедой, помнишь, как у нас  в  17-м  годусамовар гудел? Я помню. Моя нянька все ходила и обмирала: быть беде,  бытьбеде! Вот так и моя гудит. Зажег свет: лежит на боку, рубашка задралась, абок крутой, сырой, лошадиный, лоснится, как у пони. Ах ты! И  такая  тоскаопять на меня навалилась. Такая смертельная, что я даже замычал в подушку.   - А с доктором ты не советовался? - осторожно спросил Яков.   - Нет еще, с этим я не тороплюсь. Когда все согласую, обговорю, тогда ипойду за заключением. Ну-ка давай-ка еще по последней - и спать, спать,  ато слышишь, там за стеной что-то загудело.   - А сон расскажешь?   - Расскажу потом, в другой раз, сейчас не могу,  а  то,  чего  доброго,опять приснится.   Однако сон свой брат рассказал тут же, минут  через  двадцать.  К  томувремени бутылка была уже опорожнена, а сам Роман сидел  на  стуле  верхом,держался за спинку и покачивался, а Яков смотрел на него и думал:  "Плохо,совсем плохо! Вот что значит наша работа! Сверхсрочный  выход  на  пенсию.Брат, видать,  уже  весь  вышел".  Но  а  сон  был-то  как  раз  как  сон.Обыкновенный  сон  переутомившегося  следственного  работника   -   ничегоудивительного в нем не было. Брату приснилась его черноморская  чаровница.Будто ее арестовали, и он  ее  допрашивает.  Ну  что  ж?  И  такое  иногдаслучается, и никто от этого на стену не  лезет.  Опять-таки  -  такова  ужпрофессия. Будто она стоит перед Романом, вперилась в него и молчит. А  онотлично знает, что у нее или в ней таится какой-то страшный секрет, и  кактолько этот секрет откроется - а для этого ей только стоит  заговорить,  -так ему тут же и конец. И вот он сидит за столом,  смотрит  на  нее  и  незнает, что сказать, что сделать, как зажать ей  рот.  А  она  стоит,  рукиназад, пуговицы срезаны, смотрит на него и молчит.   - Так ты что, и срезанные пуговицы заметил? - спросил Яков.   - Их-то всего яснее, - ответил Роман, - обратил  еще  внимание:  черныениточки болтаются. Так вот так я испугался,  так  испугался!  Будто  дверьсейчас отворится, войдут и схватят меня. И от этого такая слабость,  такаяслабость! Будто вот - а-аа-а! - и упаду. И главное, сказать  я  ничего  немогу, голоса нет, и смотреть на нее тоже не могу, вот так.   - А у тебя было что-нибудь  подобное?  -  спросил  Яков.  -  Ну,  когдазнакомого приходилось...   - Было, - поморщился Роман. - Даже и хуже того было.   - И что?   - Да ничего. Когда я в своем кабинете за столом, у меня в голове полныйпорядок, я власть, государство, Закон! Ну а  как  же  мой  шеф  с  НиколайИвановичем, своим благодетелем,  можно  сказать,  посаженым  отцом  своим,"разумом века", недавно разговаривал в одном кабинете? А  ведь  того  тожебез шнурков, без пуговиц привезли. Как-нибудь расскажу тебе про это.   - И ничего? - спросил Яков.   - Еще как ничего! На  самом  высшем  уровне  ничего!  А-аа!  Ты  хочешьспросить, так  как  же  я  тогда  пишу,  что  людям  нужно  доверять,  чтобдительность и подозрительность ничего общего между собой не имеют, и  всетакое? Ты ведь это хочешь спросить? Так вот так и  пишу.  С  легкой  душойпишу. И рассказы и  трагедии  об  этом  пишу.  Вот  психологическую  драмусобираюсь еще выдать на эту тему. Под Стриндберга, во всех театрах пойдет.В сукнах! Посмотришь - наплачешься!   - О чем же?   - О духовном  перерождении  бывшего  вредителя  под  влиянием  гуманныхметодов советского следствия. Монодрама. Хотя нет.  Участвуют  только  двачеловека. В сукнах. Вот так.  И  никакого  тут  противоречия  нет.  Там  -идеальное,  тут  -  реальное,   там   должное,   тут   существующее,   тамхудожественный вымысел, тут наша суровая советская действительность.  Что,удовлетворяет тебя такая форма?   - Вполне, - усмехнулся Яков. - Сам придумал?   - Да нет, где же мне! Это за меня один подследственный выдумал. Ну  чтоты  так  на  меня  смотришь?  Правда,  правда!  И  все   мои   драмы   мнеподследственные пишут: сидят в одиночке и того... строчат, строчат! А я ихза это "мишками" потчую. А когда уж очень здорово  потрафят,  так  что  дослез продерет, я им коньяк приношу. Не ром, нет, у нас его не  производят,а три звездочки или старку. Опять не веришь?  Зря!  Сейчас  у  меня  такойамериканский резидент сидит, что я его думаю сразу  за  трехтомную  эпопеюусадить - на материале капиталистических разведок. И в это не  веришь?  Эхты, Фома неверующий!   Но тут вошла Фаина в японском халате с голубыми цветами  и  цаплями,  асзади нее показалось улыбающееся козье лицо дочки адвоката, -  засмеялась,заужасалась, замахала на них развевающимися  душистыми  рукавами,  погналамужа наверх и потушила свет.   И стало темно и тихо.   Он долго лежал в этой теплой темноте и тишине,  вспоминал  и  думал.  Аведь у Романа это все неспроста: их бабушка по матери, как тогда говорили,сбилась с панталыку 35 лет от роду  и  еще  столько  же  провела  в  одномчастном пансионе  для  тронутых.  А  про  его  собственного  отца,  АбрамаНоевича, говорили, что он,  конечно,  прекрасный,  сочувственный,  честныйчеловек, золотые руки, работяга, если нужно, может сутками не выходить  изтипографии, только вот не в пример брату:  маленько  он  тряхнутый,  из-заугла пыльным мешком его ударили, пьет много, а  пьяный  рассуждать  любит,жена  рано  померла,  сына  оставила,  а  сын  тоже  не  утешает,   растетворлаганом, по двору целый день бегает, голубей гоняет, с типографскими  вбабки сшибается, и никому-то до него дела нет. Так выйдет ли из него толк?Ой, сомнительно!   Вышел толк, папа, вышел. Посмотрел бы ты сейчас, Абрам Ноевич, какой  ямундир ношу, с какими он у меня нашивками, значками, выпушечками, в  какомкабинете я сижу, чем занимаюсь! Небось  расстроился  бы,  замахал  руками,заплакал: "Ой, Яша, зачем же ты так? Разве можно!" Можно,  старик,  можно!Теперь уж не я перед людьми виноват, а  они  передо  мной.  И  безысходно,пожизненно, без пощады и выкупа виноваты! Отошли их времена, настали наши.А вот к лучшему они или к  худшему,  я  уж  и  сам  не  знаю.  Ну  ничего,торопиться нам некуда - подождем, узнаем. Все скоро выяснится! Все! Теперьведь до конца рукой подать. Я чувствую, чувствую это, папа!

   Зыбин проснулся внезапно, среди ночи, как будто от  толчка,  и  увидел,что кровать напротив занята. На ней лежит кто-то длинный, худой и  старый.Желто-бурая кожа лица, впалые черные виски, острый колючий подбородок.   - Черт, - сказал Зыбин ошалело. - Неужели опять кого-то  подбросили  изгородской колонии?   Он осторожно поднялся, так, чтобы ничего не звякнуло, и сел. Да, скореевсего этот тоже из лагеря - узбек  или  таджик.  А  впрочем,  может  быть,кавказец. Как-то он видел целую колонну таких. Посреди мостовой их вели  втюрьму.  Конвой  шел  рядом  вразвалку,  заходил  на  тротуар,  глядел  посторонам, улыбался встречным. Да и арестованные чувствовали себя  довольновольготно,  разговаривали,  смеялись,  курили,   махали   руками.   Обычноэтапируемые так  себя  не  ведут.  Было  много  прохожих,  и  они  стояли,смотрели.   - Что это? - спросил Зыбин у стоящего рядом усатого дядьки.   Тот махнул рукой.   - А перебежчики, -  ответил  он  с  каким-то  непонятным  и  неприятнымподтекстом. - Из Синьцзяня. Видишь, так и  несет  их  в  тюрьму!  Водят  иводят.   - И что им будет? - спросил Зыбин.   - А известно что - два года, - пренебрежительно улыбнулся дядька, - разв тюрьму с Дзержинского погнали, то это верные два года.   - Могут и вышака дать, - сказал хмуро какой-то парень рядом.   - Не-е, - мотнул головой дядька. - Которому вышака, тот там и остается,а если вывели, то два года.   Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас  перед  Зыбиным.Да, немолод, очень даже немолод, но жилист  и  еще  крепок.  Очень  высок,ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком  лежаткомбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках.  Под  столомтуго  набитая  и  зашнурованная  туристская  -  именно  туристская,  а  некрасноармейская! - сумка с  лямками.  Тут  же  ботинки.  Все  приведено  кнекоему несложному, но  строгому  лагерному  идеалу.  И  он,  видно,  тожеидеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так  что  ж,  его  тоже  привезли  напереследствие? Может быть, но и на Буддо он не  похож.  Он  похож  еще  накого-то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожновстал и зашел с  другой  стороны.  Спит  -  ровно,  спокойно,  непробудно.Крепким хозяйским сном.  Видно,  что  ко  всему  привык:  тюрьма,  лагерь,переезды - это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим.

   Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, оченьхудой -  остро  выделялись  ключицы,  -  с  черными  клочкастыми  жесткимибровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были  тихие  и  какие-товыжидающие.   - Позвольте представиться, - произнес старик с какой-то даже  легчайшейсветскостью и поднялся с койки, - Георгий Матвеевич  Каландарашвили.  Имеювосемь лет по ОСО.  Вчера  ночью  на  самолете  был  доставлен  сюда.  Какполагаю, на новое следствие!   "Недурно, - весело подумал Зыбин. -  И  этот  на  новое  следствие!  Нухалтурщики!"   Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: ане знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо,  он  тожебыл привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере.   - Как говорите? Буддо? - нахмурился  старик.  -  Нет,  в  нашем  лагеретакого не было. А вы верно знаете, что он из  Карлага?  Ах,  из  городскойколонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья-то?   Зыбин сказал: 58-8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся.   - Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы  никакне могли. Таких, как я, в городских колониях не  держат.  У  меня  же  ПШ!Караганда, Балхаш, Сухо-Безводное - вот наши родные края. И давно, ГеоргийНиколаевич, вы имеете честь тут припухать?   - Как вы сказали? - удивился Зыбин. - Припухать?   - Припухать, припухать, - улыбнулся старик. - А  вы  разве  не  слышалиэтого слова? Как же это сосед-то вас не  образовал?  Дело  в  том,  что  унашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы  можем  мантулить(или, что то же самое, "упираться  рогами"),  то  есть  работать,  или  жекантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть  ждать  уморя погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, скакого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще  минимум  полчасапридется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините.   Он отошел в угол к параше.   "И все-то ты знаешь", - подумал Зыбин неприязненно. И спросил:   - А что такое ПШ?   - О-о, это серьезное дело, - ответил Каландарашвили, возвращаясь.  -  Сэтими литерами вы не шутите - это "подозрение в шпионаже". А получил я этулитеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно  с  рожденья  по  тридцатыйгод,  значит,  присутствовал  при  основании  и  падении  так   называемойкукурузной республики. Ну, конечно,  был  знаком  кое  с  кем  из  будущихгрузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все  шпионы.  Так  чтотут логика полная, но то, что я сейчас  здесь,  никакого  отношения  ни  ккукурузной  республике,   ни   к   ПШ   не   имеет,   это   у   меня   ужеблагоприобретенное, заработанное в лагере!   "Ну, все как у Буддо, - отметил  про  себя  Зыбин.  -  Ах  ты  Господи!Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам  все  скажет".  И  неожиданносказал:   - Ну возобновят вам старый срок, и все!   - Срок! - покачал головой старик. -  Да  я  бы  старый  срок  у  них  сзакрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали  бы  вывозитьна самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее!   - А какое же? - не удержался Зыбин.   Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся.   - А вот какое, - сказал он, протянул костлявый палец и приставил его  кпереносью. - Вот какое, - повторил он и слегка щелкнул себя по виску.   - Господи, да за  что  же  это?  -  невольно  воскликнул  Зыбин.  -  Выизвините, конечно, что спрашиваю...   - Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил.Никого не убил, не зарезал, не ограбил,  просто  в  один  прекрасный  деньнаписал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовалу должника его еще дореволюционный  должок.  Вот  и  все.  И  никаких  тамвысказываний, эмоций или упреков - ничего!   - И что же, письмо это задержали? И полагаете,  что  вас  за  это...  -Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.   - Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу,  -  не  заметилего тона старик.  -  Ну,  конечно,  сглупил  я  страшно,  потребовал,  какговорится, у каменного попа  железной  просфоры,  а  поп  этот  -  человекдействительно каменный, без всяких  там  сантиментов,  он  на  это  письмопосмотрел с государственной точки зрения.   - И что ж теперь будет?   - Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня  выводили  из  лагеря,что очень плохо будет. Ему, бедняге,  самому,  конечно,  здорово  влетело.Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой.  Ивсе!   - Это что ж такое? - спросил Зыбин.  (Игра?  Провокация?  Просто  поретчепуху? Да нет, не похоже что-то.)   - Вот сразу видно, что вы в лагере не были, - засмеялся Каландарашвили.- Это, так говорят, выразился один из  адвокатов  в  защитной  речи.  "Мойподзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек,  которые  нанего затратит наше государство". Следователи очень любят этот  анекдот.  Авпрочем, вряд ли это и анекдот.  Теперь  адвокаты  мудрые.  Они  научилисьговорить с судьями на понятном для них языке. Так!  -  Он  вдруг  сделалсясовершенно серьезным. - А теперь разрешите,  я  на  минуту  займусь  своимхозяйством. - Он поднял сумку и поставил ее на  стол.  -  Понимаете,  менявыдернули ночью с такой скоропалительностью,  -  продолжал  он,  распускаяшнурки, - что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли  на  машинупрямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А какраз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, - он наклонился надсумкой. - Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или  втюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну  а  курящих-товы ничего, выносите?   - Да ради Бога, - всполошился Зыбин, - я даже люблю, когда дымят...   - Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного,так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. -  Он  вынулиз сумки и положил на стол несколько коробок. - Ну вот взгляните,  что  запапиросы-то мне прислали! "Герцеговина Флор!" Раньше  мне  никогда  их  неприсылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет?Вот! - он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы.   - Так вы... - воскликнул Зыбин и вскочил.   - Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут.  А  сейчас  мыбудем пить чай. - Он снова наклонился над сумкой. - Да, сегодня нам есть счем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели!Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так!Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас  сварим.  Вот  и  кружка  дляэтого  лежит.  Даже  ее  не  отобрали,  чудеса!  "Мишки".   Целый   пакет,попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот -  наш  кавказский  сыр.Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не всеего понимают и любят, и поэтому вот  -  кусок  рокфора.  Вот  его-то  надобыстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите,какие у меня дома умные, все разложили  в  розовые  туалетные  коробки  изпластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят,  чтоеще жизнь не прекрасна! Нет, она  прекрасна,  вот  существованье-то  частоневыносимо - это да! Но это уж другое.   Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся  щель  въехал  изакачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщинапротянула в эту щель две аккуратных  горбушки  и  на  них  четыре  кусочкасахара.   День начался.

   Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он,а  Каландарашвили  сидел,  ломал  маленькие  кусочки  хлеба  и   аккуратнонамазывал  их  маслом,  для  этого  у  него  была  хорошо  обструганная  иотполированная щепочка, что-то вроде деревянного ножа. Один раз он  поймална себе взгляд Зыбина и улыбнулся.   - А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий  Николаевич!  На  меня  необращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстроуничтожить, видите, какая жара.   И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя  кружкуи откинулся к стене.   - Ух, - сказал он, - спасибо! Уж  забыл,  что  все  это  существует.  Атеперь... - Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул.  Этобыло как  обморок.  Когда  он  снова  поднял  голову,  стол  был  пуст,  аКаландарашвили  сидел  и  читал  какую-то  очень  толстую,  как  карманныймолитвенник, книжку в белом переплете.   - Вот здорово! - сказал Зыбин изумленно. - Заснул. Никогда со мной  такне бывало.   - Ну что ж, на здоровье, - очень добро сказал Каландарашвили и  отложилкнижку. - Но меня вот что удивляет: они что,  разрешают  вам  спать  когдаугодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось?   - Нет, не думаю, - покачал головой Зыбин. - Хотя черт его знает! Может,они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело:  держалголодовку, только неделю как ее снял.   - Ах вот что, - кивнул головой Каландарашвили. - И что  ж,  этот  Буддосидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дняоставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается.   - Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже  оченьактивных допросов.   - Ах так, - Каландарашвили с полминуты думал. - А он вас  о  чем-нибудьрасспрашивал?  Ну,  за  что  вас  забрали,  что   вам   предъявляют,   ктоследователь, как следствие идет?   - Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о  следствии,а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват,тоже не знаю.   - Угу, - кивнул головой старик, - так бывает при доносе, когда не хотятвыдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам  действительно  ценныйсовет: твердо помните три тюремных правила: ничего  не  бойся,  ничему  неверь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется.   - То есть они меня выпустят? - усмехнулся Зыбин.   - Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое:ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живути выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но толькок этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все  на  себяприкинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а  главное,  всегдапомнить эти три правила - вот это, конечно, самое трудное.   - Запомнить-то их нетрудно, - усмехнулся Зыбин.   - Придерживаться их трудно, ох как трудно, Георгий Николаевич! У них жевсе в руках, а у вас ничегошеньки, только одно  "нет!".  А  "нет"  и  есть"нет" - пустое место. Как бы  вы  ни  держались,  они  все  равно  вас  начем-нибудь да проведут, надо только, чтоб это было не самое главное,  чтобони вам черное в белое не превратили.  Хм,  -  он  чему-то  усмехнулся,  -насчет черного и белого у меня  есть  хорошее  воспоминание.  Как-то  менядопрашивал мой коллега, мы одного с ним выпуска, даже на  фотографии  нашимедальоны стояли рядом, я на "К", он на "М", и потом как-то раза два с нимвстречались. Он, когда  приезжал  на  Кавказ  по  делам,  заходил  ко  мнесоветоваться, я ему одно дело еще помог выиграть, кроме  того,  он  писал,правда,  не  больно  охотно  его  печатали,  все  больше  в  безгонорарныхальманахах, но ведь важен сам факт  -  писатель!  Тогда  это  очень  многостоило, ну а после Октября он сразу же пришел в органы и  сделался  важнойшишкой! Еще бы! Высшее образование, опыт, хитер, начитан, и язык  подвешенхорошо, там таких сейчас  совсем  нет.  Вы  видели,  кто  вас  допрашивал?Ваньки! Так вот, когда меня арестовали в Москве второй раз, вызвал он меняк себе. Тюрьма была переполненной, я же очень  кашлял,  так  что  засунулименя в одиночку - такой каменный чуланчик без  окон:  все  время  лампочкагорела. А привели к нему - так тоже  люстра  горит.  А  на  окнах  плотныешторы. Встретились по-дружески: он меня усадил, чаем с  печеньем  угостил.Курили. Вспомнили тех и этих. Ну, конечно, одних уже нет, а те  далече.  Апотом начали спорить. Про мое дело не  говорили,  потому  что,  собственноговоря, и дела-то не было, одна принадлежность. Так что мы с высшей  точкизрения спорили, скорее даже не о политике, а об историософии.   - Что, и такие у них были времена? - удивился Зыбин.   - Да, были в самом начале. Когда в этом  милом  учреждении  еще  сиделилюди, а не ваньки-встаньки с большими кулаками. Я ему и говорю под  конец:беда в том, дорогой имярек, что наш спор нескончаем, это  старый  как  мирвопрос - что есть истина? Христос,  как  вы  помните,  Пилату  на  это  неответил. А он мне: "Ну а вы, дорогой Георгий Матвеевич, ответили  бы?  Длявас тут, по совести, все ясно?" - "Да вот если именно по совести,  то  всеясно". - "То есть?.." - "Белое есть белое, а черное - черное". - "Понятно!Ну а как же различить-то, где черное, где белое?" -  "Очень  просто:  надосмотреть". - "Да, тогда действительно все просто. Ну хорошо, -  подошел  кокну. - Вот тут между двумя нашими корпусами есть прогулочный  дворик.  Вытам, я видел, как-то гуляли. Так вот не помните ли,  какие  стены  у  этихкорпусов: черные или белые?" - "Белые, штукатуренные". -  "Это  точно?"  -"Точно!" - "Смотрите! - Отдернул занавеску, а там ночь, ночь! -  Ну  какиеже они белые, если, смотрите, они черные?"  -  "Ну,  ночью  они,  конечно,черные..." - "Ну какие же они черные, если они белые.  Вон  фонарь  горит,подойдите, посмотрите, белые?" - "Там, - говорю, - белые". -  "Так  черныеили белые? Видите, оказывается,  не  так-то  легко  ответить  на  это,  поприроде-то оно, может, и белое, а по сиюсекундной сущности  своей  черное.Вы, либералы, работали среди бела дня, а потом вышли из игры, а мы  пришличерной ночью, вот цвета-то у нас с вами и оказались разные. Вот  так".  Нучто, глупо, скажете?   - Да не особенно умно,  -  ответил  Зыбин.  -  Словесная  игра,  фокусыкакие-то.   - Да, согласен, не умно, но вместе с тем и совершенно неопровержимо.  Ибеда в том, что с этими глупыми, но  неопровержимыми  вещами  и  порядкамиприходится встречаться теперь каждый день.   Он снова взял книгу и стал ее листать.   - Что это у вас? - спросил Зыбин. - Латинский молитвенник?   -  Да  нет,  не  молитвенник,  посмотрите,  посмотрите,   -   улыбнулсяКаландарашвили. - Любопытная книжица. В тюрьме особенно. Тацит. Амстердам,1672 год. Таскаю ее с собой вот уже четверть века.   - И у вас не отобрали? - удивился Зыбин.   Он взял томик и стал его перелистывать. Геометрически четкая планировкастраниц, поля, шрифт,  похожий  на  мелкие  выпавшие  кристаллики,  -  этоуспокаивало, как глоток ледяной воды. Такие книги для  него  были  как  бысама вечность. Ни в чем другом XVII  век  так  независимо,  как  равный  кравному, не обращался к XVIII, XIX, XX, XXI, XXII векам, как тут. И была вних еще какая-то высшая корректность истины, то  вечное,  что  никогда  недряхлеет.   - Говорят, эти шрифты отливали из серебра, - сказал Зыбин.   - Может быть, хотя я не знаю, для чего это было бы нужно,  -  улыбнулсяКаландарашвили. - Да, все тюрьмы и ссылки прошла со мной эта книжица. Отецподарил мне ее, когда я защитил магистерскую. Видите, на  первой  страницеразрешение на вынос. Старое, а действует. Вы по-латыни-то читаете?   - Когда-то читал довольно  бойко.  Но  не  Тацита.  Тацита  мне  трудночитать. Уж слишком сжат и своеволен.   - Да, это есть. А я его очень  люблю.  Ни  один  историк  меня  так  неинтересует, как он. Вот все думаю и думаю и понять не могу  -  кто  ж  он,обделенный и  разочаровавшийся  соучастник  злодеяний  или  смирившийся  иуцелевший свидетель их? Никак я его не пойму.   - Интересно будет поговорить, - сказал  Зыбин,  глядя  на  старика.  Онсидел легко и непринужденно, поставив локти  на  стол,  прямой,  стройный,задумчиво улыбающийся.   - Что ж, будет время - обо всем поговорим, - пообещал он. - Только врядли они меня тут долго продержат. С такими делами копаться не любят.   - С какими такими?   - Совершенно ясными. Ведь расследовать  нечего.  Письмо  написано  моейрукой. Я не отрекаюсь! Ну и все! Слушайте, а что если  я,  глядя  на  вас,тоже прилягу? Как это будет?   - Да конечно, ложитесь. Никто вас не потревожит.   - В карцер могут посадить. Ну, хорошо, попробую.   Он снял ботинки и лег. Полежал так с минуту с закрытыми глазами и вдругзасмеялся и сел.   - Нет, не усну. Привычки нет. А вот я лежал и думал. С детства я мечтало полете, раза два в юности  даже  билеты  брал  на  круговые  полеты  надгородом. Один раз еще в гимназии, другой - в  университете.  Оба  раза  невышло. Первый раз инспектор увидел, отругал и  за  ручку  к  отцу  привел,другой раз  ливень  пошел.  В  26-м  году  уж  совсем  собрался  лететь  вКенигсберг к кузине, так арестовали! И вот уж всякую надежду потерял - чтож, лагерь восемь лет, я - старик, и вдруг вызывают меня вчера и  прямо  насамолет. Лечу и думаю: ну, теперь мне и  умирать  не  страшно  -  все  ужевидел. Как земля из-за туч  выглядит,  и  то  видел.  А  больше  человеку,наверно, и видеть не положено. Прилип к стеклу, смотрю,  а  часовой  рядомглядит и улыбается: смотри, дед, смотри. Он, конечно,  уже  знал,  на  чтоменя везет. Им ведь намекают об этом. Вы никогда не летали?   - Нет.   - Так вы обязательно, обязательно полетайте! Это ж  такое  впечатление!Когда над тучами летишь, кажется, что на другую планету попал  -  на  Уранили Сатурн, и они все в снегу, во  льдах,  в  айсбергах  каких-то.  Ничегоживого не осталось, все там окоченело, одни глыбины мерзлой углекислоты. Ивдруг  мелькнуло  чистое,  ясное  окошечко  с  разноцветными   прозрачнымистеклами: желтые, синие, зеленые!  Это  уж  наша  земля  -  города,  поля,пустыни, леса. В них птицы поют, дети по грибы  и  ягоды  ходят.  До  чегохорошо! Да!  А  история-то  моя  простая,  очень  простая  -  слушайте,  ярасскажу.

   История и верно оказалась очень простой, но в то же время и  совершеннонеобычайной.   Ранняя весна 1937  года  была  очень  тяжелой  и  злой  для  зека  тогозасушливого степного лагеря, где находился Каландарашвили.  Злой  по  всемстатьям. Сначала прокатилась волна  совершенно  непонятных  увозов.  Утромзаходили в барак нарядчик с надзирателем. В руках у нарядчика была обычнаяфанерная дощечка (все списки в лагере пишут на фанере - она не мнется,  нервется,  хорошо  соскабливается  стеклышком  и  поэтому  всегда  чистая  исвежая). Нарядчик смотрел на нее  и  вызывал  пять  или  шесть  человек  свещами. Надзиратель их спешно обыскивал, выводил  за  ворота  и  передавалвоенному спецконвою. Тут их всех снова выкликали  по  фамилии  -  в  рукахстаршего  был  формуляр,  -  считали,  затем  погружали  (лицом  назад)  вгрузовичок и увозили на станцию. Вот, собственно, и все. Этап как этап. Изодного барака вызвали пятерых,  из  другого  тройку,  из  третьего  десятьчеловек. В основном брали работяг, но пару раз  заходили  и  в  инвалидныебараки. А один раз выкликнули оттуда такого  дремучего  параличного  деда,что его пришлось  тащить  на  носилках.  Это  сбило  все  догадки.  Раньшеговорили  о  новом  лагере  и  спецработах,  теперь  стали   толковать   опереследствиях. Таких разговоров в лагере всегда хватает. Пишут  в  лагеревсе. Пишут генеральному прокурору, в Верхсуд, в ЦК  партии  -  и  в  ответполучают одинаковые красиво отстуканные узкие бумажки: "Ваше  заявление  опересмотре получено, проверено и отклонено ввиду отсутствия оснований".  Ивнизу подпись  -  эдакая  стремительная  фиолетовая,  зеленая  или  чернаямолния. Правда, все эти отказы тоже много не  стоили  -  после  них  поройполучали иногда и такое: "Ваше дело вытребовано  для  проверки".  И  опятьмолния. Только тогда уж что-то в слишком многие  лагерные  головы  ударялиэти анилиновые молнии, но может быть, говорили еще,  полоса  такая  нашла?Может,  нарком  новый  назначен?  Но  в  кабинете  начальника  над  столомпо-прежнему висела та же хрупкая хорьковая мордочка с острыми глазками.   А брать все продолжали. Прошел еще один смутный месяц,  и  тут  наконецпоступило первое в чем-то  вполне  достоверное  известие.  Одного  вернулиобратно. Оказывается, забрали  не  того  Прокофьева.  Вернулся  он  сильноподдавший, хмурый, раздражительный и дня три спал. А потом поползли слухи.Оказалось, всех везут в один и тот  же  ОЛП  (отдельный  лагерный  пункт).Стоит этот ОЛП в стороне от железной дороги в степи,  и  никакого  объектарядом с ним нет, так что  и  работать  там  негде.  По  словам  плотников,строивших его, это огромная голая зона и  пятнадцать  новеньких,  пахнущихсмолой пустых бараков. Вот и все. Потом кто-то из строителей вспомнил, чтооднажды ночью туда привезли решетки и сгрузили их в каптерку. Хорошего  вовсе этом, конечно, было мало.  Возвращенный  рассказал:  теперь  в  каждомбараке человек по двести. Спят на полу. На окнах решетки, на дверях замки.Прогулок нет. Жарища, дышать нечем.  Кормят  так:  утром  пятьсот  граммовхлеба  и  кружка  кипятка;  в  обед  черпак  "байкала"  (рыбной   баланды,прозрачной, как  вода)  и  полчерпака  жидкого  могара;  на  ужин  тот  же"байкал". Сахар не положен, на работу не  водят  -  просто  сидят  и  ждутчего-то, а чего именно? Никто не знает. И  Прокофьев  тоже  не  знал.  Днячерез три у него опухли ноги и открылся  безудержный  лагерный  понос,  откоторого спасенья нет. Его спешно отправили  в  больницу,  и  надзиратель,провожая его до ворот, сказал: "А я ведь думал, что он после этого сто летобязан жить". И опять никто ничего  не  понимал,  потому  что  главного-тоПрокофьев так и не сказал. Все выяснилось только через неделю.   Утром собрали всех на линейку. Там возле клуба и  щита  для  объявленийстоял уже стол под кумачом, висела  стенгазета  "Перековка"  -  экстренныйвыпуск - и прохаживалось несколько  надзирателей.  Две  тысячи  человек  втечение доброго часа стояли на солнцепеке по команде "смирно"  перед  этимпустым столом (надзиратели похаживали и покрикивали: "Как стоите!  Животы!Разговорчики!"). Потом раздалось: "Внимание!" - дверь  клуба  открылась  иоттуда вывалилось сразу несколько  человек:  сержант,  лейтенант,  старшийлейтенант, капитан и под конец вышел кто-то очень толстый и косолапый  безвсяких знаков различия. У него были  квадратные  плечи  и  огромное  сероеноздреватое лицо, похожее на сырой  кирпич.  В  руках  он  держал  афишку,скатанную трубкой. Ему принесли стул. Он сел и скомандовал:   - Здравствуйте, заключенные!   Ему бодро ответили. Он раскатал трубку и встал.   - Так вот, зачитывается вам приказ ГУЛАГа за номером 500. Приказ ГУЛАГаномер 500. "За злостный саботаж и вредительство,  а  также  за  попытку  кпобегам  с  целью  нанесения  убытка  ГУЛАГу,  то   есть   за   совершениепреступлений, предусмотренных статьей пятьдесят восемь УК РСФСР,  пунктамисемь (вредительство), восемь (террор), девять (диверсия). Выездная  сессиявоенного трибунала, рассмотрев в  своем  закрытом  заседании  без  участиясторон дела заключенных (следовало сорок  фамилий  с  именами-отчествами),приговорила (восторженно и грозно поглядев на колонны) заключенных  (далееследовали те же сорок фамилий, их он пролетел бегом, бормотом) - к  высшеймере  наказания.  Расстрелу!"  (Стукнул  кулаком.)  Приговор  приведен   висполнение, - произнес удовлетворенно и сел.   По рядам раздался вздох, или толпа словно разом простонала.   Он тоже перевел дыхание.   - Вот, заключенные, - сказал он и  кивнул  надзирателям  на  афишу,  тесразу ее прикололи на щит "Перековка". - Вот, заключенные,  я  прочел  вамприказ  ГУЛАГа  за  номером  пятьсот.  Убедительный  приказ,  заключенные,правда? И так будет со всеми, кто  думает  продолжать  свою  вредительскуюдеятельность. И правильно! Тебе дали  полную  возможность  перековываться,да? Жилье, белье, трехразовое  горячее  питание,  клуб,  стенгазета,  далитебе, так? Значит, трудись! Значит - осознавай!  Не  осознал?  Ну  и  все!Советский народ панькаться с тобой и все такое  не  согласен.  Заслужил  -получай! Вот так, заключенные! Вопросы есть? Можете расходиться.   Из сорока человек расстрелянных пятеро были из этого ОЛПа. Однако никтовозле этой афишки не останавливался. Но скоро на доске появился  второй  итретий приказ. К ним привыкли, стали читать и разыскивать своих.   А людей все выдергивали  и  выдергивали,  и  поначалу  еще  можно  былонащупать если не логику,  то  какую-то  свою  сумасшедшую  систему:  бралитроцкистов; повторников; вернувшихся из-за границы;  отказчиков  от  работ(то  есть  тех,  кого  местный  фельдшер  -  начальник  санчасти  -   счелсимулянтами), но потом  начали  таскать  и  бытовиков,  и  колхозников,  иработяг, а под  конец  дошла  очередь  до  самых  истовых  лагерных  псов:нарядчиков, старост, бригадиров  -  и  ох  как  они  выли,  как  ругались,божились, размазывая слезы кулаками по лицу, когда их выводили за  ворота.Взяли  даже  одного  старого  врача,  латыша  Диле  -  мрачного   негодяя,известного любовью к латинским цитатам,  угодливостью  и  безжалостностью.Видимо, какие-то люди с маслом в голове уже поняли что к  чему  и  успешноподключились к кампании.   И вдруг все разом прекратилось. Сняли афиши, вернули последний этап.  Иэти вернувшиеся рассказали то, о чем смолчал Прокофьев. Расстреливали  тамутром около глинистого оврага - под звуки танго,  то  есть  под  шум  двухзаведенных тракторов - это чтоб не слышно было криков (хотя кому  они  тампомешали бы?). Приходили и вызывали по списку. Было ли очень страшно? Нет,очень страшно, пожалуй, не было. Кое-кто  даже  радовался:  "Эх,  дайте-кадоем последнюю пайку и пойду! И шли бы вы все к едрене-фене!  Я  уже  своеотмучился!" Забирали всегда после раздачи хлеба. Именно после, а не до.  Иможет быть, в этом порядке (сначала хлеб, потом пуля) отразился  слышанныйкем-то рассказ о последнем завтраке осужденного.   Недели через две в лагерь пожаловала комиссия; они прошелестели - белыеангелы - по стационару, заглянули в бараки, побывали в столовой, проверилив кухне закладку в котел, спросили, часто ли меняют белье, хороша ли баня,и исчезли, как светлые виденья. После этого  уже  громко  заговорили,  чтокрасномордого сняли, разжаловали и расстреляли. То,  что  его  сняли,  этобыло бесспорно, а вот во все остальное верили мало. Но все равно слушать оконце негодяя было приятно, и все слушали.   Таково было первое несчастье, постигшее лагерь весной 1937 года.   Старик рассказывал о нем сухо, жестко, четко, без всяких  отклонений  иобъяснений. О втором несчастье он в этот день  рассказать-таки  не  успел.Пробил отбой, а порядок в этом отношении был очень строг. За  разговоры  вночное время сразу уводили в карцер.

   - Так что же это все-таки было? - спросил на другое утро Зыбин. Его всюночь мутило от этого рассказа, а тон старика так даже и раздражал. Что он,в самом деле, из себя строит? Кому нужна эта дурацкая  бравада?  А  старикбыл опять в хорошем и ясном настроении. По коридору уже двигались чайники,и он хлопотал за столом, готовя завтрак.   - Что было-то? - Старик вынул папиросу и слегка размочалил ее конец.  -Не возражаете? Да кто же  это  знает,  Георгий  Николаевич.  Разное  тогдаговорили на начальство, например, через бригадиров пустили слух,  что  этобыла японская диверсия.   - Здравствуйте! Это как же?   - А  очень  просто.  Ехал  из  Магадана  на  океанском  пароходе  вновьназначенный начальник лагеря. Ну, конечно, патриот, гуманист и все  такое.А к нему в каюту забрался японский диверсант; ну и дальше - как по фильму:свернул ему шею, выбросил в окно, а сам переоделся  в  его  форму,  забралдокументы и приехал на место назначения. Стал выполнять  заданье.  Все.  Аразоблачили его случайно: жена приехала и увидела, что  это  не  тот.  Воттакая была версия.   - И верили? - спросил Зыбин злобно.   - Ну это кто как. Я-то, например, не очень.   - Ну, Господи, что за чепуха! - тоскливо воскликнул Зыбин.   - Э, нет, дорогой Георгий Николаевич, это  не  чепуха!  Это  далеко  нечепуха! Вы подумайте: диверсант два месяца уничтожал людей, и все считали,что это в порядке вещей.  Это  значит,  что  вы  японского  диверсанта  отсталинского  сокола  по  его  поступкам  никак  уж  не  отличите.  Значит,правового чувства нет ни у кого, ни у того, кто врет, ни у того,  кто  егослушает. Вот в чем страшный смысл этой японской легенды. А вы - чепуха!   - Да, да, - вздохнул Зыбин, -  совершенно  правильно!  Слышал,  слышал!Факультет ненужных вещей. Право - это факультет  ненужных  вещей.  В  миресуществует  только  социалистическая   целесообразность!   Это   мне   мояследовательница внушала.   - Да-а? - слегка удивился старик. - Ну, значит, вам очень эрудированнаяследовательница попалась! Очень! Дама с ясным философским умом! Но  толькознаете, она самую-самую чуточку  запоздала.  Пришел  товарищ  Вышинский  иснова все поставил на место. Не  бойтесь,  сказал  он,  права,  мы  с  нимотлично уживемся. Вот только кое-что ему  вырежем.  И  вырезал,  к  общемуудовольствию. А ведь десять лет тому назад,  в  двадцатые  годы,  -  тогдапрофессора  вот  это  самое  "долой  право!"  заявили   прямо   с   высотыуниверситетских кафедр. Да какие еще профессора! Светочи! Мыслители!  Мозги совесть революционной интеллигенции! Так и говорили: право - это одна изцепей, которой буржуазия оковала пролетариат! Но мы освободим его от этогобремени. И освободили. Их была целая стая таких славных.   - Послушайте! - воскликнул Зыбин. - Но ведь из этой стаи славных,  еслине ошибаюсь, один оказался агентом охранки.   Старик засмеялся и замахал руками. Он был, кажется, очень доволен.   - Не доказано, не доказано! И потом это, как говорится,  уж  совсем  издругой оперы. Так вот вам первая версия - японский диверсант. Существовалаи вторая - это была мера предупредительная. Мол,  выяснилось  на  процессеТухачевского, что  этот  заядлый  враг  народа  считал  лагерников  своимикадрами. Вот эти кадры-то  и  уничтожались.  Ну  это  что-то  уже  гораздореальнее. Под этим, пожалуй, и товарищ Вышинский  подписался  бы.  Но  мнекажется, что дело было еще проще. Состоялось генеральное  решение  о  том,как окончательно разрешить вопрос о врагах народа. Мы идем к коммунизму  -это доказано. При коммунизме преступников не будет - это тоже доказано, ноидти к нему нам мешают враги - это совершенно бесспорно. Так  вот,  враговуничтожить, а бытовиков, то есть заблуждающихся, разогнать: иди  и  большене греши! Помните, у Маяковского: "Нужная вещь - хорошо, годится, ненужная- к черту, черный крест"?   - А вы любите Маяковского? - спросил Зыбин.   - Раннего? Очень любил. Ну а этого  позднего  мне  в  начале  тридцатыхгодов прочел мой следователь и сказал: "А вы, уважаемый имярек, - в  нашемсоциалистическом хозяйстве  вещь  не  только  совершенно  ненужная,  но  иобъективно вредная. Поэтому мы  на  вас  поставим  крест.  И  что  вы  мнетолкуете о праве? Право помогало вам бороться с нами - вот вы  за  него  иуцепились. Но мы давно поняли, что это за штучка. У нас много  Сперанских,чтоб построить право, но где нам найти хоть одного Разина, чтоб  разрушитьего?" Знаете, кто это сказал? Увы, я-то знал!   - Это тот охранник?   - Нет,  нет.  Только  его  преданный  ученик  и  поклонник.  Честнейшийкоммунист. Теперь тоже, кажется, сгорел или близок к этому. Слишком они ужоткрыто обо всем этом трубили: "Уничтожить! Уничтожить!" Не надо было так.Потише, похитрее надо было.  Вышинский  это  правильно  понял.  А  вот  наохранника вы зря нападаете. Он человек убежденный. Ведь  по  любому  правуего надо было бы засадить по  крайней  мере  на  пять  лет.  Он,  конечно,послабее Складского, это тому дали десять, а этот по закону вот этой самойсоциалистической целесообразности имел и кафедру, и почет, и призвание,  иучеников. И все это было правильно, ибо целесообразно.   - А совесть?   - Ну а что совесть, Георгий Николаевич? Да что это за  понятие  вообще?Тут ведь почти пилатовский вопрос: "Что есть истина?" Это что? "Ведьма, откоей меркнет месяц, и могилы смущаются, и мертвых высылают"? Ну если  так,то, конечно, она страшная вещь, но то же пушкинская совесть.

   И с отвращением читая жизнь мою,   Я трепещу и проклинаю.

   А есть и другая. "А совесть у тебя есть?" - спросил карась  у  щуки.  Ащука разинула пасть да и проглотила карася. Вот и  сказочка  вся.  Это  уждругая совесть, щучья. Читайте, Георгий Николаевич,  Щедрина,  обязательночитайте. Это многое вам в мире объяснит. Вы  знаете,  как  его  наш  вождьуважает?   - Так у этого светоча какая же совесть? Щучья?   - Э, нет. Она у него профессорская! Он бы вам популярно  объяснил,  чтосовесть понятие строго классовое, исторически детерминированное, и поэтомупросто-напросто совести как таковой вообще-то и нет! Это раз. А  затем  онбы вам сказал и вот что: "Молодой мой друг! Настоящих ценных  людей  я  нетрогал: я знал, кто они, и работал в  тесном  контакте  с  историей  средьсубъектов объективно вредных  -  эсеров,  эсдеков,  кадетов,  меньшевиков,анархистов, бундовцев и прочей гнили, нечисти и накипи истории - это  два.В-третьих, благодаря  этому  мелкому,  в  сущности,  моему  компромиссу  ясохранил для социализма такую великую ценность, как моя жизнь, а она нужнапролетариату в сто раз больше тех хлюпиков, которых потом  все  равно  нампришлось бы  сгноить  в  лагерях.  А  посмотрите,  какую  молодежь  я  вамвырастил! Красивую, сильную, передовую. Вы же сами на них молитесь, как насвятых". Вот и все! И он был бы со своей точки зрения безусловно прав. Ах,Георгий Николаевич, Георгий Николаевич! Совесть-то совестью, конечно, но укаждого  есть  своя  собственная  модель,  и  он  в  нее  верит  свято.  Вособенности если он негодяй!   - И даже свято?   - Безусловно! Потому что он не  верит,  а  верует!  Но  "верую,  верую,Господи, помоги моему неверию" - это одно. Бог возьмет да  и  не  поможет.Есть другое - демаркационная линия в нашем  лукавом  и  хитреньком  мозгу.Она, как при роже, не пропускает через себя  яды  разложенья.  Человек  непритворяется, а действительно иммунен к правде. Ну не ко всей, конечно,  ак некоторым ее сторонам. Все опасное остается по ту сторону линии.  И  этоне от лукавого - нет, нет! Это сознание не  хочет  умирать  и  ставит  щитперед смертью: "Уходи! Все правильно! Все хорошо!  Все  разумно!  Не  верюклеветникам и паникерам! Они слепы как кроты. Все правильно,  все  хорошо,все разумно!"   - А приказ номер пятьсот?   - А вот он-то и есть святая истина! Раз по нему расстреливают,  значит,он, сударь мой, и есть сама правда!  Ладно,  кончаем!  Это  такая  древняясказка, что о ней и говорить скучно. Лучше теперь я расскажу вам о  второйнашей беде. Она в конце концов и привела меня сюда. Да, подвела  меня  моядемаркационная линия.   Беда - это был голод. Он давно подкрадывался к  лагерю.  Весной  лагерьпочему-то всегда голодает, начинаются  непонятные  перебои:  то  хлеба  невыдали (печь развалилась), то мясо заменили тюлькой, то  крупы  нет,  одинсухой картофель, баланда от него горькая и черная, а  то  и  вовсе  вместобаланды раздают "байкал". То есть спасали посылки, а теперь вдруг и их какобрезало. То ли, верно, дорогу размыло, не  подвезешь,  то  ли  экспедиторсошел с ума от водки и лежит в больнице (это бывало уже  неоднократно).  Аунизительнее голода в лагере нет ничего.   - Ведь тут, Георгий Николаевич,  ведь  что  страшно:  не  совесть  людитеряют, а голову. Мы, пятьдесят восьмая, красть не умеем, а крадем. Нас заэто бьют смертным боем, а мы отлежимся и опять за свое. И еще раз, и еще -пока не сдохнем. Это раз. Затем на компромиссы,  на  всякое  унижение,  налюбую расплюевщину - падче нас нет. И понятно: у воров все, у нас  ничего.Так мы им за сто грамм хлеба или черпак баланды готовы всю  ночь  "тискатьромана". Марочки (платки носовые) мы  им  стираем,  пятки  чешем,  еще  навсякое непотребство идем - так как же им нас-то, скажите, не презирать?  Яголову склоню перед этим презрением, правы они, сто раз правы! А потом, мыеще ведь и ученые, сидим по-научному и вычисляем: двести грамм  сахара  накилограмм хлеба - как это? Выгодно это или нет?  Сколько  калорий?  Вот  исидим, высчитываем калории! Блатари от смеха давятся. И от презрения тоже.От самого заслуженного справедливого презрения.  К  тому  же  эти  ужасныепомойки! Ах! - На его лице появилось выражение гнева и  омерзения.  -  Всесобираем! Селедочные головки, картофельные очистки,  кости  всякие,  любуюгнусность!  От  некоторых  несет  на  версту!  Ходят  обвешанные  банками,склянками, вонючими мешочками и вот такими карманищами! Целый  брезентовыймешок подшит под бушлат и  доверху  набит  разной  дрянью.  Или  вот  еще.Получает какой-нибудь интеллигент пайку хлеба, это, значит, грамм 400-500,кладет их в полведерную банку из-под огурцов и варит, варит,  варит,  покане получится какая-то бурая  эмульсия,  потом  чинно  садится  на  нары  иначинает ее хлебать ложкой. Представляете? Это значит, литров пять соленойводы он в себя влил.  Ну,  конечно,  результаты  буквально  сразу  налицо.Опухает, как клоп, под глазами вот такие водяные мозоли, ноги  слоновые  -подавишь - ямина - идет, шатается. А  ведь  профессор,  а  может,  даже  иакадемик. А в лагере ему одно названье  -  "водохлеб"!  По  любому  пунктубродят всегда два или три таких милых призрака. А  одного  вот  профессоратак в помойном ящике заперли. Он туда залез  за  "калориями",  вот  его  иподкараулили. Хорошо, что летом было, а то бы сдох. Но все  равно  досталиеле живого. Вот смеху-то было!   - Смеху? - спросил Зыбин. Его пугал и смущал беспощадно  злорадный  тонстарика, и было  странно  и  страшновато;  можно  ли  так  издеваться  надчеловеческой нуждой и слабостью? Ну хорошо, если ты такой огнеупорный,  нодругие-то чем виноваты, если они не такие? Они-то за что страдают?   - Да,  смеха,  -  жестоко  подтвердил  старик.  -  И  потому,  что  этодействительно смешно. Вы что думаете, что человек недостаточно силен?  Чтоон  не  может  не  затаптывать  себя  в  грязь?  Не   делаться   предметомиздевательства? Эдакой жестянкой  на  собачьем  хвосте.  Чепуха,  дорогой!Может, сто раз может! И  что  самое,  пожалуй,  гнусное:  ведь  культурнаяоболочка - этакие словечки, притязания, эрудиция, гордый вид - это  все  унас сохраняется. Как же - венец творения, "будьте любезны... не могу ли  явас попросить?.. не будете ли вы столь добры",  все,  все,  как  в  лучшихдомах Филадельфии. - Он коротко хохотнул. -  Вы  никогда  не  слышали  проСидора Поликарповича и Фан Фаныча? Ну в лагере вам и расскажут и  покажут.Это мы с вами - культуртрегеры и интеллектуэли! Те, что по помойкам лазаюти о рыцарях духа говорят. Ах ты... - Он что-то  сглотнул  про  себя.  -  Ублатных даже есть замечательная сценка об этих самых господах. Но это надоуметь рассказывать! Я не умею. А среди блатных  попадаются  такие  актеры!Таких и в МХАТе сейчас не найдешь. Вот они бы вам изобразили!   - Так вы хоть перескажите, - попросил Зыбин. - Ведь это, наверно, оченьинтересно.   - То есть это страшно интересно! Животики надорвешь, как интересно!  Нона это надо особый талант. - Он подумал.  -  В  общем  так.  Фан  Фаныч  -значит, вы - уходит на работу и просит Сидора Поликарповича - значит, меня-  сохранить  до  его  прихода  па-ечку!  -  Старик  произнес  это   словоразмягченным, дрогнувшим от нежности голосом. - Приношу  я  ее  и  говорю:"Сидор Поликарпыч, разрешите, будьте добры,  оставить  у  вас  паечку".  -"Пожалуйста, пожалуйста, Фан  Фаныч".  Прихожу  с  работы:  "Здравствуйте,Сидор Поликарпыч, как вы себя чувствуете?" - "Благодарю  вас,  Фан  Фаныч,прекрасно, прекрасно..." - "Ну и слава Богу, разрешите-ка мою  паечку".  -"Вы знаете, Фан Фаныч, я вдруг ощутил такой голод, что съел ее". - "Как жетак,  Сидор  Поликарпыч,  пайка-то  моя".  -  "Я  убедительно  прошу  меняпростить". - "Да на кой хрен мне ваша просьба, что я ее  себе  в  задницу,что ли, засуну? (Говорят, конечно, крепче.) Давайте пайку - вот и все".  -"Не кричите на меня, будьте любезны, Фан Фаныч". - "Да я вас сейчас в  ротупотреблю (крепче, крепче, конечно), Сидор Поликарпыч!" - "Я вас сам  тудаже, Фан Фаныч". - "Сосали бы вы, Сидор Поликарпыч..." - "Сами сосите, еслиголодны, Фан Фанич". Ну и драка, и волосы летят, - старик опять зло и дажекак-то мстительно захохотал. У двери  что-то  звякнуло  -  это  коридорныйподошел и поглядел в глазок, поднявши его железное веко.   - Да, не полагается! Смеемся! - сказал старик. - Хорошо, не будем.  Таквот в это милое время сидит ваш покорнейший слуга  с  одним  своим  старымдругом на лавочке после баланды из тухлой  капусты  и  тюльки  и  говорит:"Есть,  собственно  говоря,  один  должок,  только  не   знаю,   как   еговостребовать". А должок вот какой. Когда-то, еще при  царе  Горохе,  когдаИосиф Виссарионович отправлялся в Енисейск, я и одолжил ему  50  рублей  -как сейчас помню, - а кроме того, медвежью шубу и  прекрасные  валенки  изтонкой белой шерсти с красным узором на бортах. А то  одет  он  был  оченьлегко, а должны были ударить морозы. Я знал его  еще  до  этого,  мне  егопоручали встретить, когда он выходил в ссылку из Петербургского  арестногодома. Вот тогда мы - несколько товарищей-кавказцев -  провели  целый  деньвместе. Даже в цирке были. И знаете?  Он  мне  тогда  очень  понравился  -рассказывал много интересного, ничего не преувеличивал,  не  хвастал,  былтакой живой, простой, общительный и даже  -  вот  я  знаю,  в  это  трудноповерить - по-настоящему остроумным был. Во всяком  случае,  мы  смеялись.Таким он мне и запомнился.  И  вот  через  несколько  лет  я  узнал  черездвоюродную сестру - она ходила на свиданья к арестованным, - что он  опятьарестован и сидит совершенно без денег. Ехать ему не в чем. Я тогда жил  вМоскве, уже женился, практика была богатая: провел несколько крупных дел вБаку и Тифлисе - одно даже банковое, - так что деньги были. Вот я с вернойоказией и  послал  ему  денег  и  эти  вещи.  И  написал,  что,  если  чтопотребуется еще, пусть не стесняется,  а  сразу  даст  знать.  И  в  ответполучил телеграмму, вот как сейчас помню:  "Благодарю.  Больше  ничего  ненадо.  Очень  тронут  предложением.  Ваш..."  И  вскоре  после  этого  егоотправили по этапу.   Зыбин сидел и слушал, забыв про все. Этот рассказ был чудесен  так  же,как его постоянные мучительные сны об этом человеке или  страшная  сказка.Он знал, что все оно так и было, но все-таки представить, что Сталин ходитс этим стариком (впрочем, тогда они были молоды, молоды), сидит с  ним  заодним столом, занимает у него деньги, благодарит, пишет "ваш"  -  все  этовыглядело совсем как чудо. Хотя это и было, конечно, чудо. "Время  -  отецчудес", - говорят арабы.   - И больше вы его не видели? - спросил он.   - Да нет, видел.  Раз  он  даже  собирался  отдать  мне  что-то,  но  язасмеялся и сказал: "Отдадите после революции или когда  я  буду  в  такомположении, как вы были тогда". Ну, конечно,  рассмеялись  и  заговорили  очем-то другом. Вот это я и рассказал товарищу. "Да, - говорит  товарищ,  -точно, этот должок стребовать было бы неплохо, только как это  сделать-то?Ведь письмо  не  дойдет,  вернут  и  в  карцер  еще  посадят,  надо,  чтобкто-нибудь бросил конверт в ящик в самом здании ЦК на Старой площади. Да ито гарантии нет". А что за это письмо могут голову снять - об  этом  никтоиз нас и не подумал. На этом разговор и кончился.  И  вот  примерно  черезмесяц приезжает мой сын. А надо сказать, что  за  этот  месяц  у  нас  всепеременилось.  Все!  Так  только  в  лагерях  бывает.  Сначала  начальникапосадили, затем вот эта самая комиссия наскочила. Сразу всю  задолженностьпогасили. Сахару каждому досталось  около  килограмма.  Это  же  в  лагеребогатство! Старого пьяницу-фельдшера - в шею! Назначили молодого врача  изтолько что кончивших. Он сразу всех больных отправил в  больничку.  Нас  сАшотом - он был армянин - в первую очередь. И вот тут в больницу приезжаетсын. До этого я от него полгода не только посылок, но  и  писем  не  имел,все, оказывается, шло обратно. Несмотря на это, он все  время  хлопотал  освидании, но ему на заявления даже не отвечали, а тут случай  подвернулся.У него друг вышел вдруг в большие люди  -  стал  заведующим  секретариатомодного воротилы. Сын ему и пожаловался: вот женюсь, мол, хочу,  по  обычаюпредков, привести невесту к отцу, так сколько ни пишу,  так,  сволочи,  ниразу не ответили. "Ну, это мы быстро устроим", - сказал друг, и через  тридня пришло разрешение. Вот они и приехали. И навезли мне,  навезли  всего!Командованье на это уж сквозь пальцы смотрело. В лагере  всегда  так:  илижить не дают, либо ничего не видят и не  знают.  Хорошо.  Встречаюсь  я  ссыном, приглядываюсь, прислушиваюсь к нему, все думаю:  надо  попробовать!Надо, надо! Чем черт не шутит. Тут ведь никакой политики нет. Личный  долг- вот и все! И вот перед самым отъездом, уже после отбоя,  я  и  спрашиваютоварища - а мы все время в бараке устраивались рядом: "Ашот,  ты  помнишьнаш разговор о должке?"  "Помню,  -  говорит,  -  да  ведь  ты,  по-моему,раздумал". "Наоборот, - отвечаю, - только думаю". "А, так!  -  говорит.  -Ну, думай, думай". И отвернулся к стене. Хорошо! Теперь, значит, никак  ужнельзя отступать. И вот утром после завтрака пошел я в  красный  уголок  инаписал цидулю. Помню наизусть:   "Гр-ну  Джугашвили   (Сталину).   Иосиф   Виссарионович,   находясь   взатруднительном материальном положении, напоминаю Вам, что в 1904 году  настанции Енисей мною Вам, в  порядке  помощи,  в  столыпинский  вагон  былипереданы: 50 рублей деньгами, шуба на меху стоимостью в 120  руб.  и  пимысибирские стоимостью 5 руб. Всего 175 руб. Прошу вернуть  долг  по  курсу.Напоминаю, что вышеуказанные вещи принадлежали мне и не имели отношения  кпартийной кассе". Подпись. Число. Месяц. Год.   Вот такое, значит, письмецо.  Написал  я,  склеил  конверт  из  толстойватманской бумаги, выпросил у культурника сургуча от чернильных пузырьков,запечатал, написал: "Члену ЦК такому-то. Лично, для передачи..."  и  отдалсыну. "Вот  очень  важное  дело".  Сын  как  прочел  адрес,  даже  в  лицеизменился. "Папа, что? Опять жалоба? Но почему же ему? И зачем  лично?"  -"Потому, сын, и лично, - отвечаю, - что в этом конверте важнейшая тайна, иесли ее посторонний прочтет - я погиб".  -  "А  какая  тайна,  сказать  неможешь?" - "Нет, прости, не могу". - "Ну а как же я передам?  Ведь  я  его(того воротилу) совсем не знаю". - "Вот через своего друга и  передай".  -"А если не возьмет?" - "Возьмет! Ты только поклянись  ему,  что  это  делогосударственной важности. А вскрывать не давай. Ну а если что - уничтожь".Побледнел слегка. "Хорошо. Сделаю". Ну попрощались мы, даже  прослезились,а невеста его, та даже навзрыд расплакалась у меня на плече. Очень,  скажувам, Георгий  Николаевич,  она  мне  понравилась.  Очень!  Такая  высокая,стройная,  красивая  блондинка.  Вы  хорошо  помните  "Рождение   красоты"Боттичелли? Видите ее сейчас?  Ну  вот  она  точно  такого  же  типа.  Мнекажется, что даже совершенно такая же. Но это,  конечно,  только  кажется.Обнялись мы. Сын говорит: "Ну, терпи  еще,  папа,  ты  у  меня  железный"."Терплю, сынок, терплю, - отвечаю. - Но доколе же еще терпеть?" Вспомнил ятогда, конечно, из Аввакума "до самыя смерти, Марковна", оба мы,  наверно,вспомнили,  потому  что  он  улыбнулся.  Ушел  сын.  Пришел  я   в   бараквыздоравливающих, Ашот спрашивает: "Ну  как?"  "Простились,  -  говорю.  -Отдал!" - "Отдал? Ну, теперь жди - либо пулю, либо  свободу".  -  "За  чтосвободу-то? - "За то, что не забыл своего добра". - "А пулю тогда за что?"- "А чтобы больше не вспоминал про свеч добро".  "Да,  -  отвечаю,  -  этологично".  "Только  боюсь,  -  говорит  Ашот,  -  пожалеет  сын  тебя,  непередаст". "И это может быть", - отвечаю, хотя знаю: мы не из жалостливых.Ну, ждем-пождем, нет ничего. К тому времени нас из больнички  перевезли  взону  тоже  выздоравливающих  -  это  что-то  вроде  лагерного  санатория.Работать только в зоне на самообслуживании  -  ну  там  клумбы  разбивать,солнечные часы из кирпичиков  выкладывать,  бараки  подметать.  Питание  уполовины больничное  -  диетное,  у  половины  полное  рабочее,  это  тоженеплохо. Так что голодных  нет.  Я  вам  так  скажу,  Георгий  Николаевич,отвлекусь немного от темы, - лагерь  перемалывает  только  самых  крепких,самых сильных, категории ТФТ и СФТ - тяжелый и средний физический труд,  -вот те идут на  лесоповал,  в  забой,  тачки  возить,  топь  мостить.  Этонечеловеческий труд. В условиях лагеря его никак не  выдержишь,  какой  бытебе паек ни давали. Двенадцать часов на такой  работе,  считая  дорогу  иразвод, с семи до семи - нет, это  никогда  не  выдержишь!  Ведь  выходныхфактически нет, жилье плохое, одежонка гнилая, доктора  освобожденье  даюттолько умирающим. Значит, работай, работай, работай, пока не упадешь. Ну атам уж очень быстро все пойдет. Я вам скажу, что сильный мужчина  куда  ужскорее доплывет, чем какой-нибудь доходяга,  скелет  в  бинтах.  В  лагередействительно скрипучее дерево два века живет. Ну а  совсем  негодные  дляэксплуатации, тем и помирать  не  надо.  Слепые,  глухонемые,  помешанные,безрукие, безногие,  волчаночные,  сифилисные  -  те  живут  и  живут.  Изамбулатории  в  стационар,  из  стационара  в  больницу,  из  больницы   вбольничную зону, из больничной зоны в инвалидный лагпункт,  и  опять  веськруг по новой. И таких много! Очень много таких!  Да  при  самой  жестокойдисциплине в лагере половина не работает. Ведь по существу-то весь  лагерь- это фабрика уродов, огромный агрегат, работающий  на  самоперевариванье.Не подбрось  ему  вовремя  свежей  человечины,  он  сразу  задохнется.  Ноподбрасывают и подбрасывают. А он перемалывает  и  перемалывает,  и  сновапросит. Вот так, дорогой. Впрочем, это я опять в сторону. Так вот,  месяцачерез два  попали  с  Ашотом  мы  в  лагерь  выздоравливающих.  Я  старшимдневальным, то есть старостой барака, старик Ашот садовником. И  как  взялон ящик с рассадой, так и рассмеялся: "Ну,  наконец  я  работаю  опять  поспециальности". Он был профессором  Петровской  академии.  А  посылки  мнепоступают регулярно, в начале месяца и в конце. И в каждой  посылке  виднаона - то надушенный  лавандой  платочек,  то  рубаха  с  моими  инициаламишелком, то опись ее  рукой  сделана.  Так  прошло  еще  два  месяца.  Ашотговорит: "Ну теперь живи,  ждать  уж  нечего.  Порвал  твой  Георгий  твоеписьмо. И хорошо сделал. Видишь ведь, какое время..."   И через два дня после этих его слов меня и выдернули.  Да  как!  Ночью!Пришел сам начальник отделения вместе с начальником лагпункта  -  так  ещеникого не забирали. Даже и на  расстрел  так  не  забирали.  Проверили  поформуляру и велели собираться с вещами.  Уж  по  дороге  начальник  лагеряспросил тихо: "Писал ты?" -  "Писал".  -  "Ну  вот  и  дописался  на  своюголову". Когда я шел мимо нар, весь барак молчал. Ашот лежал  около  меня,спал. Когда пришли, даже глаз не  открыл,  только  когда  я,  уже  выходя,наклонился над ним, он так же, не открывая  глаз,  сказал  тихо:  "Прощай,Георгий! Прости. Понадеялся я на скота. Ну ничего, скоро все там будем.  Ятоже теперь уже и постараюсь, не задержусь". Вот так я и очутился в  однойкамере с вами. Вот и все.   Он вздохнул, лег на койку и вытянулся.   ...Взяли старика на другой день после обеда. Вызвали на допрос и  черездесять минут пришли за вещами. Забрали все, даже матрац и одеяло. И  опятьрядом с койкой Зыбина стоял голый черный железный скелет. Он глядел на этужелезку и думал: "Вот и  кончилась  жизнь  хорошего,  доброго  человека  -Георгия Матвеевича Каландарашвили. Всю жизнь  он  верил  в  право,  и  емуполностью  показали,  что  оно  такое.  Почтим  же  его  память   мысленновставанием, потому что по-настоящему мне вставать сейчас не хочется, да  инезачем. Мир праху твоему,  товарищ!  Ах,  почему  тебя  действительно  неотговорил этот старый армянин. И ведь вот беда, смерть пришла к  тебе  какраз в тот момент, когда тебе снова захотелось жить. Стеклышки, стеклышки -зеленые, красные, синие, - ведь всегда дело только в них!"

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!