Глава 37

31 января 2026, 13:43

Саша до последнего ждал вызова на дачу показаний — этой рутинной процедуры, неизменно сопутствующей любому уголовному делу. Он мысленно прокручивал в голове возможные вопросы следователей, репетировал ответы, взвешивал каждое слово, хоть и сильно сомневался, что вопросы их будут отличаться от тех, что уже задали Скворцов и Гордеева. Но дни шли, а тишина оставалась непробиваемой — ни звонка, ни повестки, ни появления оперов на пороге квартиры.

Тем временем Василиса, едва переступив порог больницы, сразу направилась за новой ёлкой. Старая, ставшая немым свидетелем тяжёлых событий, была безжалостно выброшена — не только за пределы загородного дома, но и из их общей реальности, словно пытаясь стереть саму память о произошедшем. Каждый её шаг неотступно сопровождал Питон: Вениамин Сергеевич, несмотря на формально миновавшую угрозу, не рискнул ослабить охрану. Его приказ был чётким и недвусмысленным — Василиса не должна оставаться без присмотра ни на минуту.

Напряжение, впрочем, так и не рассеялось полностью. Да, непосредственная опасность миновала в тот самый день, когда Саша навсегда распрощался с любимым Геликом, но осадок остался. Сам Ворон, хоть и оставался под пристальным наблюдением врачей, не позволял себе выпасть из дел. Он по‑прежнему вникал в каждую мелочь, раздавал распоряжения, держал руку на пульсе — будто его физическое состояние не имело никакого значения.

О Лёне за эти несколько дней никто и словом не обмолвился, хотя Джокер не раз вспоминал. Злость на младшего брата никуда не делась, но поутихла, а к ней добавились попытки его понять. Саша и прежде несколько раз прокручивал в голове всё, во что ввязался Дятлов, размышляя о мотивах. Даже немного жалел его, но не позволял себе его оправдывать.

В голове навязчиво звучала старая поговорка:

«О покойниках либо хорошо, либо ничего... кроме правды».

И правда заключалась в том, что, как ни странно, никто из них по‑настоящему не знал Лёню. То хорошее, что, возможно, в нём было, стерлось из памяти мгновенно, растворилось в тени его последних поступков. И теперь, когда пришло время вспомнить что‑то светлое, оказалось — сказать о нём нечего. Совсем нечего.

Единственная нить, связывавшая Сашу с полицией, проходила через Марину Солнцеву. Поначалу Завьялов упорно отмахивался от её настойчивых попыток вникнуть в дело — повторял холодно и твёрдо: «Солнцева, не лезь». Но её упорство оказалось несокрушимым: бесконечные «Роман Евгеньевич, ну пожалуйста», аргументированные доводы и едва скрываемое раздражение в голосе в конце концов взяли своё. Завьялов, устав отбиваться от её напора, махнул рукой и решил: проще дать ей доступ к материалам, чем ежедневно выслушивать эту канитель.

Именно от Марины Джокер и получил первые официальные сведения о том, как выглядит ситуация на бумаге. В протоколе, составленном Скворцовым, не было ни слова о стрельбе в посёлке. Авария со взрывом была описана предельно нейтрально: «не справился с управлением и слетел с дороги». Никаких упоминаний о пулевых отверстиях, о преследовании, о том, что машина потеряла управление не из‑за ошибки водителя, а из‑за пробитых колёс.

«Всё же встал на мою сторону», — мысленно произнёс Саша, и на губах его промелькнула горькая усмешка. Этого он, признаться, ожидал от Скворцова меньше всего. Не стал обвинять, не додумал того, чего не было, не сдал его с потрохами — хотя Джокер сам, добровольно, выложил ему почти всё.

Скворцов не только умолчал о факте, ставшем причиной потери управления и последующего взрыва, но, судя по всему, ещё и младшего Завьялова подговорил держать язык за зубами. Иначе как объяснить столь аккуратную формулировку? Не мог же Артём Романович не заметить следы от пуль при осмотре места происшествия. Хотя... Саша вдруг задумался: а можно ли вообще было что‑то достоверно определить по тому, что осталось от «Гелендвагена»? Обгоревший каркас, искорёженный металл, оплавленные детали — разве в этом хаосе возможно разглядеть пулевые отверстия и определись, когда они появились?

Всё же, хоть Саша и относился к своему автомобилю с бережностью, — тот не раз и не два оказывался в самых настоящих переделках: то погоня с перестрелкой, то внезапный прыжок через кювет, то вынужденная парковка в таких местах, где нормальный водитель и шагу бы не сделал. Машина успела накопить коллекцию повреждений — вмятины, царапины, сколы краски, следы от пуль, едва заметные сварочные швы после срочного ремонта. Эти отметины, словно боевые шрамы, рассказывали историю куда красноречивее любых слов.

Теперь от былой гордости не осталось ничего, кроме воспоминаний и пепла. И в этом была своя жестокая символика: машина, пережившая столько передряг, пала жертвой не внешнего врага, а своего владельца.

— Саш! — резкий голос прорвался сквозь пелену его мыслей, заставив вздрогнуть.

Он обернулся. Перед ним стояла Марина. Её брови были сведены к переносице, взгляд — напряжённый, сосредоточенный. Но в этой хмурости не читалось привычного раздражения или упрёка. Скорее, за ней скрывалось беспокойство — тихое, но ощутимое, словно натянутая струна.

— Ты о чём опять так задумался? — спросила она, чуть склонив голову.

Саша пожал плечами, пытаясь сбросить наваждение. На лице появилась привычная полуулыбка — та самая, за которой он привык прятать истину.

— Да так, — протянул он, хмыкнув. — Страдаю по утрате любимой тачки.

Марина медленно выдохнула и покачала головой. Она прекрасно понимала: это не более чем отговорка. В его голосе не было ни тоски по машине, ни даже лёгкой грусти — лишь пустота, прикрытая шуткой. Но настаивать она не стала. Если Саша решил закрыться, если предпочёл отшутиться вместо того, чтобы говорить по‑настоящему, значит, так тому и быть.

И всё же в душе Марины тлела грусть — не обида из-за ограниченного доверия, не досада из-за замкнутости собеседника. Её печалило не то, что Саша не делился с ней своими переживаниями, а то, что он вообще никому не позволял приблизиться к этой части себя. Даже отчиму и лучшему другу.

Она гадала: может, он попросту не верил, что слова способны облегчить груз, лежащий на плечах? Что простое «мне тяжело» или «я не знаю, как поступить» могут хоть на грамм уменьшить давление невидимого груза? Или, быть может, он считал, что настоящий Джокер обязан справляться в одиночку — без просьб, без признаний, без малейших признаков уязвимости?

В этом и заключалась двойственность его натуры. Джокер — образ, отшлифованный годами, — не имел права на слабость. Он должен был оставаться непробиваемым, ироничным, циничным, всегда держащим ситуацию под контролем. Любая трещина в этой броне воспринималась им как предательство самого себя, как отказ от роли, которую он на себя возложил.

Но за маской Джокера жил Саша Комолов — обычный человек с обычными человеческими потребностями. Ему, как и любому другому, были позволительны страх и растерянность, боль и сомнения, потребность в тепле и поддержке. Он мог бы позволить себе усталость, мог бы сказать «я больше не могу», мог бы опустить руки хоть на минуту — и это было бы естественно.

Только он не хотел быть Сашей Комоловым.

Он должен был оставаться Джокером.

Это было не просто желание — это стало его внутренним законом, не подлежащим обсуждению. Маска давно срослась с лицом и даже в моменты, когда душа кричала о передышке, он продолжал играть роль. Потому что снять её означало признать, что за броней бесстрашия и сарказма скрывается человек, который тоже умеет бояться, тоже нуждается в опоре, тоже иногда хочет просто сказать: «Мне плохо». И в этом противоречии заключалась вся его трагедия: быть тем, кем его ожидают видеть, а не тем, кем он является на самом деле. Быть Джокером — даже когда это ранит. Даже когда это заставляет молчать. Даже когда это отнимает право на простую человеческую слабость.

А Марине оставалось только быть рядом в качестве поддержки. И пусть он не говорил о своих переживаниях, пусть продолжал прятать их за маской — Марина знала: её присутствие имеет значение. Даже если он никогда не признает этого вслух. Даже если её поддержка останется неоценённой. Даже если всё, что ей суждено, — это стоять в тени его боли, готовая протянуть руку, когда он наконец решится её принять.

— Тогда пойдём, помянем твою утрату голубцами.

— Надо же, ты научилась шутить.

***

— Я бы очень не хотел, чтобы это выходило за рамки семьи, — произнёс Вениамин Сергеевич, и на его лице расцвела та самая улыбка — вежливая, фарфоровая, с лёгким холодом в уголках глаз. Он использовал её в разговорах с людьми, которых хотел мягко, но непреклонно поставить на место, не переходя грань откровенной грубости. Эта улыбка была виртуозной заменой фразе «не твоё собачье дело» — элегантной, но недвусмысленной.

Он одарил ею Скворцова, одновременно бросив короткий, многозначительный взгляд в сторону двери палаты. Это был не просто жест — целая система сигналов: разговор окончен, тема закрыта, дальнейшее обсуждение бессмысленно. Вениамин явно намеревался завершить эту беседу и отправиться на отдых.

На часах давно перевалило за полдень — время, когда Ворон, вопреки привычке властвовать и контролировать всё вокруг, позволял себе редкое послабление: послеобеденный сон. Только в больнице он соглашался на эту маленькую слабость, словно признавая, что даже его железная воля нуждается в передышке.

Он рвался домой ещё на третий день после того, как пришёл в себя. Представлял, как покинет эти стены, где каждый звук кажется слишком громким, а запахи — слишком резкими. Но врач, суровый и непреклонный, поставил запрет, пригрозив оставить его в больнице вплоть до следующего года.

«Вы не игрушка, Вениамин Сергеевич, — сказал он тогда, — ваше тело требует времени».

Вениамин мысленно усмехнулся. Сколько праздников он провёл за работой, ограничиваясь короткими звонками родным — часто с опозданием, часто на бегу, между совещаниями и срочными делами. Поздравления вылетали торопливо, словно пули: «С Новым годом, люблю, пока». А потом снова — документы, звонки, решения, от которых зависело многое.

Но в этот раз всё должно быть иначе.

Ему отчаянно хотелось изменить привычный порядок вещей. Остаться дома. Помочь Василисе украсить ёлку — не просто наблюдать, а по‑настоящему участвовать: подбирать игрушки, спорить, где лучше повесить ту или иную, смеяться над тем, как гирлянда путается в руках. Завернуть подарки в красивую бумагу с ленточками, чтобы каждый подарок выглядел как маленькое произведение искусства. Скупить все самые презентабельные мандарины в ближайшем магазине — те, что пахнут солнцем и просятся в руки.

А потом — под бой курантов — бросить горящий листок с желанием в бокал шампанского, чувствуя, как прохлада напитка смешивается с теплом надежды. Прочувствовать атмосферу праздника во всей её полноте, наплевав на всё, что мешало раньше: на возраст, на статус, на упрямую уверенность, что чудес не бывает.

Ему хотелось подарить Василисе уютный, по‑настоящему семейный праздник. Хотелось вернуть Сашу хотя бы на одну ночь в детство, которое тот так и не смог полностью прочувствовать из‑за груза ответственности, из‑за необходимости рано взрослеть. И, может быть, самое главное — хотелось самому поверить в чудо. Совсем немного. Хотя бы на несколько часов.

Чудо, которое заглушит боль реальности. Чудо, которое позволит забыть о шрамах, о потерях. Чудо, ради которого стоит на мгновение перестать быть Вороном и стать просто Вениамином — человеком, который тоже мечтает о тепле и покое.

— Вениамин Сергеевич, — спокойно произнёс Сергей, делая вдох, но не спеша покидать палату, — я вас прекрасно понимаю.

— Тогда почему бы вам это не оставить, капитан? — в голосе Вениамина прозвучала лёгкая усталость, но за ней скрывалась стальная решимость.

— Потому что моя работа заключается не в понимании, — ответил Скворцов ровно, но с непоколебимой твёрдостью. — Моя работа — в том, чтобы задавать вопросы. Даже когда их задавать не хочется. И я бы очень хотел знать, как те люди пробрались в ваш дом и что там вообще случилось.

Ворон едва смог подавить удивление. Он по сути с самого начала ничего не дал сказал Скворцову — лишь услышал, что тот хочет обсудить случившееся, и почему‑то сразу подумал: речь сразу пойдёт о Лёне. О том, как он оказался в его доме, каким образом попал к нападавшим.

О том, как погиб.

Вениамин решил, что вопросы будут именно такими, но почему-то всё равно улыбнулся, хотя должен был испытывать горечь утраты. Пусть слабую, едва заметную.

«Поганец и предатель, но всё же сын».

Впрочем, возможно в планах Сергея были расспросы и о Дятлове. Просто оставленные на потом.

— Что ж, капитан, — произнёс Вениамин, медленно откинувшись на подушки. Его голос прозвучал ровно, почти равнодушно. — Давайте поговорим о том, как они пробрались в мой дом. А потом закончим. У меня тихий час по расписанию. 

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!