14
11 ноября 2019, 13:13Сотник Евгений Листницкий служил в лейб-гвардии Атаманском полку. Наофицерских скачках разбился, переломил в предплечье левую руку. Послелазарета взял отпуск и уехал в Ягодное к отцу на полтора месяца. Старый, давно овдовевший генерал жил в Ягодном одиноко. Жену он потерялв предместье Варшавы в восьмидесятых годах прошлого столетия. Стреляли вказачьего генерала, попали в генеральскую жену и кучера, изрешетили вомногих местах коляску, но генерал уцелел. От жены остался двухлетний тогдаЕвгений. Вскоре после этого генерал подал в отставку, перебрался в Ягодное(земля его - четыре тысячи десятин, - нарезанная еще прадеду за участие вОтечественной войне 1812 года, находилась в Саратовской губернии) и зажилчернотелой, суровой жизнью. Подросшего Евгения отдал в кадетский корпус, сам занялся хозяйством:развел племенной скот, с императорского завода купил на племя рысистыхпроизводителей и, скрещивая их с лучшими матками из Англии и с донскогоПровальского завода, добился своей породы. Держал на своей казачьей паевойи купленной земле табуны, сеял - чужими руками - хлеб, зимой и осеньюохотился с борзыми, изредка, запираясь в белом зале, пил неделями. Точилаего злая желудочная болезнь, и по строжайшему запрету врачей не мог онглотать пережеванную пищу; жевал, вытягивал соки, а жевки выплевывал насеребряную тарелочку, которую сбоку, на вытянутых руках, постоянно держалмолодой, из мужиков, лакей Вениамин. Был Вениамин придурковат, смугл, на круглой голове - не волосы, ачерный плюш. Служил у пана Листницкого шесть лет. Вначале, когда припалостоять над генералом с серебряной тарелочкой, не мог без тошноты глядеть,как старик выплевывает серые, измочаленные зубами жевки, потом привык. В имении из дворни, кроме Вениамина, жили: кухарка Лукерья, одряхлевшийконюх Сашка, пастух Тихон, поступивший на должность кучера Григорий иАксинья. Рыхлая, рябая, толстозадая Лукерья, похожая на желтый комневсхожего теста, с первого же дня отшила Аксинью от печи. - Стряпать будешь, когда рабочих на лето наймет пан, а сейчас я самауправлюсь. На обязанности Аксиньи лежало три раза в неделю мыть в доме полы,кормить гурты птицы и содержать птичий двор в чистоте. Она ретиво взяласьза службу, всем стараясь угодить, не исключая и Лукерьи. Григорий большуючасть времени проводил в просторной рубленой конюшне вместе с конюхомСашкой. До сплошных седин дожил старик, но Сашкой так и остался. Никто небаловал его отчеством, а фамилии, наверное, не знал и сам старыйЛистницкий, у которого жил Сашка больше двадцати лет. В молодости Сашкакучеровал, но под исход жизни, теряя силу и зрение, перешел в конюхи.Низенький, весь в зеленой седине (на руках и то рос седой волос), с носом,расплюснутым еще в детстве ударом чекмаря, вечно улыбался он голубойдетской улыбкой, мигая на окружающее простодушными, в красных складках,глазами. Портили его апостольское лицо нос курносый, с веселинкой, даизуродованная стекающим книзу шрамом нижняя губа. Под пьянку в солдатчину(родом Сашка был из богучарских москалей) вместо простой водки хватил ониз косухи "царской водки": огненная струйка и пришила ему нижнюю губу кподбородку. Там, где пролилась эта струйка, остался не зарастающий волосомрозовый и веселый косой шрам, будто неведомый зверек лизнул Сашку вбороду, положив след тонюсенького напильчатого языка. Сашка частобаловался водкой, в такие минуты бродил по двору имения - сам хозяин, -шпаклюя ногами, становился против окон панской спальни и хитро крутилпальцем перед веселым своим носом. - Миколай Лексеич! А Миколай Лексеич! - звал он громко и строго. Старый пан, если был в эту минуту в спальне, подходил к окну. - Нажрался, пустяковая твоя душа? - гремел он из окна. Сашка поддергивал спадавшие портки, подмигивал, шельмовато улыбался.Улыбка вытанцовывалась у него наискось через все лицо: от прижмуренноголевого глаза до розового шрама, стекавшего из правого угла рта. Поперечнаябыла улыбка, но приятная. - Миколай Лексеич, ваше преподобие, я тебя зна-а-аю!.. - И Сашка,приплясывая, грозил торчмя поднятым, тонким и грязным пальцем. - Поди проспись, - примиряюще улыбался из окна пан, всей обкуреннойпятерней закручивая нависшие усы. - Черт Сашку не ом-манет! - смеялся Сашка, подходя к палисаднику. -Миколай Лексеич, ты... как и я. Мы с тобой как рыба с водой. Рыба на дно,а мы... на гумно. Мы с тобой богатые, во!.. - Сашка, корячась, широкорасплескивал руки. - Нас все знают, по всей Донской области. Мы... - голосСашки становился печален и вкрадчив, - мы с тобой, вашепревосходительство, всем хороши, только вот носы у нас говенные! - Чем же? - любопытствовал пан, сизея от смеха и шевеля усами иподусниками. - Через водку, - отчеканивал Сашка, часто моргая и слизывая языкомслюну, сползавшую по канальцу розового шрама. - Ты, Миколай Лексеич, непей. А то вовзят пропадем мы с тобой! Проживем все дотла!.. - Поди вот, похмелись. Пан кидал в окно двугривенный. Сашка ловил на лету, прятал за подкладкукартуза. - Ну, прощай, генерал, - вздыхал он, уходя. - А лошадей-то поил? - заранее улыбаясь, спрашивал пан. - Черт паршивый! Ать сукин сын! - багровея, орал Сашка ломким голосом.Гнев трепал его лихорадкой. - Сашка чтоб лошадей забыл напоить? А? Умру -и то приползу по цебарке кринишной дать, а он, ать, придумал!.. Тоже!.. Сашка уходил, облитый незаслуженной обидой, матерясь и грозя кулаками.Сходило ему все: и пьянка, и панибратское обращение с паном; оттогосходило, что был Сашка незаменимый конюх. Зиму и лето спал он в конюшне, впорожнем станке; никто лучше его не умел обращаться с лошадьми, был он иконюх и коновал: веснами в майском цветении рвал травы, выкапывал в степи,в суходолах и мокрых балках целебные корни. Высоко на стенках конюшнивисели сушеные пучки разнолистной травы: яровик - от запала, змеиное око -от укуса гадюки, чернолист - от порчи ног, неприметная белая травка,растущая в левадах у корней верб, - от надрыва, и много других неведомыхтрав от разных лошадиных недугов и хвори. В конюшне, в станке, где спал Сашка, зиму и лето паутинной занавесьювисел тонкий, липнущий к горлу аромат. На дощатой кровати лежало прикрытоепопоной, сбитое камнем сено и весь провонявший конским потом Сашкин зипун.Пожитков, кроме зипуна и дубленого полушубка, у Сашки не было. Тихон, губатый, здоровенный и дурковатый казак, жил с Лукерьей,втихомолку беспричинно ревновал ее к Сашке. В месяц раз брал он Сашку запуговицу просаленной рубахи и уводил на зады. - Дед, ты на мою бабу не заглядывайся! - Это как сказать... - Сашка многозначительно мигал. - Отступись, дед! - просил Тихон. - Я, дружок, рябых люблю. Мне шкалик не подноси, а рябую вынь даположь. Что ни дюжей ряба - дюжей нашего брата, шельма, любит. - В твои годы, дед, совестно и грех... Эх ты, а ишо лекарь, лошадейпользуешь, святое слово знаешь... - Я на все руки лекарь, - упорствовал Сашка. - Отступись, дед! Нельзя так-то. - Я, брат, эту Лукерью пристигну. Прощайся с ней, шельмой, отобью! Она- как пирог с изюмом. Только изюм-то повыковырянный, оттого будто рябамалость. Люблю таких! - На вот... а под ноги не попадайся, а то убью, - говорил Тихон,вздыхая и вытягивая из кисета медяки. Так каждый месяц. В сонной одури плесневела в Ягодном жизнь. Глухое, вдали от проезжихшляхов, лежало по суходолу имение, с осени глохла связь со станицей ихуторами. Зимой на бугор, упиравшийся в леваду выпуклым песчаным мысом,ночами выходили волчьи выводки, зимовавшие в Черном лесу, выли, пугаялошадей. Тихон шел в леваду стрелять из панской двустволки, а Лукерья,кутая дерюжкой толстый - что печной заслон - зад, замирала, ожидаявыстрела, всматриваясь в темноту заплывшими в жирных рябых щеках глазками.В это время представлялся ей дурной, плешивый Тихон красивым и отчаяннохрабрым молодцом, и, когда хлопала дверь в людской, впуская дымящийся пари Тихона, она теснилась на кровати и, воркуя, сладко обнимала назябшегосожителя. Летом Ягодное допоздна гудело голосами рабочих. Сеял пан десятин сорокразного хлеба, рабочих нанимал убирать. Изредка летом наезжал в имениеЕвгений, ходил по саду и леваде, скучал. Утрами просиживал возле пруда судочками. Был он невысок, полногруд. Носил чуб по-казачьи, зачесывая направую сторону. Ловко обтягивал его офицерский сюртук. Григорий в первые дни, как только поселился в имении с Аксиньей, частобывал у молодого хозяина. В людскую приходил Вениамин; склоняя плюшевуюголову, улыбался: - Иди, Григорий, к молодому пану, велел позвать. Григорий входил, становился у притолоки. Евгений Николаевич, щеряредкие широкие зубы, указывал рукой на стул: - Садись. Григорий садился на краешек. - Как тебе нравятся наши лошади? - Добрые кони. Серый дюже хорош. - Ты его почаще проезжай. Смотри, наметом не гони. - Мне дед Сашка толковал. - А Крепыш как? - Это гнедой-то? Цены не уставлю. Копыто вот защербил, перековать надо. Молодой пан, щуря пронзительные серые глаза, спрашивал: - Тебе ведь в лагери в мае идти? - Так точно. - Я поговорю с атаманом, не пойдешь. - Покорнейше благодарю. Молчали. Сотник, расстегнув воротник мундира, поглаживал женски белуюгрудь. - Что ж, ты не боишься, что Аксиньин муж отнимет ее у тебя? - Он от нее отказался, не отнимет. - Кто тебе говорил? - Ездил в станицу за ухналями [ухнали - гвозди для подков], видалхуторного одного. Гутарит, запил Степан втемную. "Мне, мол, Аксютка и загрош не нужна. Пущай, я себе похлеще сыщу". - Аксинья - красивая баба, - говорил сотник, задумчиво глядя повышеГригорьевых глаз, блудя улыбкой. - Баба ничего, - соглашался Григорий и хмурился. Евгению кончался срок отпуска. Он мог уже свободно, без перевязкиносить руку, поднимать, не сгибая в локте. В последние дни он часто просиживал у Григория, в его половине людской.Аксинья чисто выбелила замшевшую в грязи комнату, отмыла наличники окон,выскребла битым кирпичом полы. Бабьим уютом пахнуло в пустой веселойкомнатке. Из подземки дышало жаром. Сотник, накинув синего сукна,романовский полушубок, шел в людскую. Выбирал такое время, когда Григорийбыл занят с лошадьми. Приходил сначала на кухню, шутил с Лукерьей и,повернувшись, шел в другую половину. Садился у подземки на табуретке,остро сутулил спину, глядел на Аксинью бесстыдным улыбчивым взглядом.Аксинья терялась в его присутствии, дрожали в пальцах спицы, набиравшиепетли чулка. - Как живешь, Аксиньюшка? - спрашивал сотник, наводняя комнатушку синимпапиросным дымом. - Благодарствую. Аксинья поднимала глаза и, встречаясь с прозрачным взглядом сотника,молчаливо говорившим о его желании, вспыхивала румянцем. Ей было досадно инеприятно глядеть в оголенные светлые глаза Евгения Николаевича. Онаневпопад отвечала на разные пустяковые вопросы, норовила поскорее уйти. - Пойду. Надо уткам зерна всыпать. - Посиди. Успеешь, - улыбался сотник и дрожал ногами в плотнообтягивающих рейтузах. Он подолгу расспрашивал Аксинью про ее прежнее житье, играл низкиминотками такого же, как и у отца, голоса, похабничал светлыми, какродниковая вода, глазами. Управившись, Григорий приходил в людскую. Сотник гасил в глазахнедавние огни, угощал его папиросой, уходил. - Чего он сидел? - глухо, не глядя на Аксинью, спрашивал Григорий. - А я почем знаю? - Аксинья, вспоминая взгляд сотника, деланносмеялась. - Пришел, сел вот туточка, гля-ка, Гришенька, вот так-то, - онапоказывала, как сидел сотник, похоже горбатила спину, - и сидит и сидит,ажник тошно, а коленка вострая-превострая. - Примолвила, что ль, его? - Григорий зло щурился. - Нужен он мне! - То-то гляди, а то я его в одночась спихну с крыльца. Аксинья, улыбаясь, глядела на Григория и не могла понять, серьезно онговорит или шутит.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!