4
18 августа 2016, 13:58В бывшем кабинете деда, где даже в самые жаркие дни быламогильная сырость, сколько бы ни открывали окна, выходившиепрямо в тяжелую, темную хвою, такую пышную и запутанную, чтоневозможно было сказать, где кончается одна ель, где начинаетсядругая,-- в этой нежилой комнате, где на голом письменном столестоял бронзовый мальчик со скрипкой,-- был незапертый книжныйшкал, и в нем толстые тома вымершего иллюстрированного журнала.Лужин быстро перелистывал их, добираясь до той страницы, где,между стихотворением Коринфского, увенчанным арфообразнойвиньеткой, и отделом смеси со сведениями о передвигающихсяболотах, американских чудаках и длине человеческих кишок, былагравирована шахматная доска. Никакие картины не могли удержатьруку Лужина, листавшую том,-- ни знаменитый Ниагарский водопад,ни голодающие индусские дети, толстопузые скелетики, нипокушение на испанского короля. Жизнь с поспешным шелестомпроходила мимо, и вдруг остановка,-- заветный квадрат, этюды,дебюты, партии. В начале летних каникул очень недоставало тети и старика сцветами,-- особенно этого душистого старика, пахнувшего тофиалкой, то ландышем, в зависимости от тех цветов, которые онприносил тете. Приходил он обыкновенно очень удачно,-- черезнесколько минут после того, как тетя, посмотрев на часы,уходила из дому. "Что ж, подождем",-- говорил старик, снимаямокрую бумагу с букета, и Лужин придвигал ему кресло к столику,где уже расставлены были шахматы. Появление старика с цветамибыло выходом из довольно неловкого положения. Послетрех-четырех школьных пропусков обнаружилась неспособность тетииграть в шахматы. Ее фигуры сбивались в безобразную кучу,откуда вдруг выскакивал обнаженный беспомощный король. Старикже играл божественно. Первый раз, когда тетя, натягиваяперчатки, скороговоркой сказала: "я, к сожалению, должна уйти,но вы посидите, сыграйте в шахматы с моим племянником, спасибоза чудные ландыши",-- в первый раз, когда старик сел и сказалсо вздохом: "давненько не брал я в руки... ну-с, молодойчеловек,-- левую или правую?"-- в первый этот раз, когда черезнесколько ходов уже горели уши и некуда было сунуться,-- Лужинупоказалось, что он играет совсем в другую игру, чем та, которойего научила тетя. Благоухание овевало доску. Старик называлкоролеву ферзем, туру -- ладьей и, сделав смертельный дляпротивника ход, сразу брал его назад, и, словно вскрываямеханизм дорогого инструмента, показывал, как противник долженбыл сыграть, чтобы предотвратить беду. Первые пятнадцать партийон выиграл без всякого труда, ни минуты не думая над ходом, вовремя шестнадцатой он вдруг стал думать и выиграл с трудом, впоследний же день, в тот день, когда старик приехал с целымкустом сирени, который некуда было поставить, а тетя нацыпочках бегала у себя в спальне и потом, вероятно, ушла чернымходом,-- в этот день, после долгой, волнующей борьбы, во времякоторой у старика открылась способность сопеть, Лужин что-топостиг, что-то в нем освободилось, прояснилось, пропалаблизорукость мысли, от которой мучительной мутью заволакивалисьшахматные перспективы. "Ну, что ж, ничья",-- сказал старик. Ондвинул несколько раз туда и сюда ферзем, как двигаешь рычагомиспортившейся машины, и повторил: "Ничья. Вечный шах". Лужинпопробовал тоже, не действует ли рычаг, потеребил, потеребил инапыжился, глядя на доску. "Далеко пойдете,-- сказал старик,--Далеко пойдете, если будете продолжать в том же духе, Большиеуспехи. Первый раз вижу... Очень, очень далеко..." Он же ему объяснил нехитрую систему обозначений, и Лужин,разыгрывая партии, приведенные в журнале, вскоре открыл в себесвойство, которому однажды позавидовал, когда отец за столомговорил кому-то, что он-де не может понять, как тесть егочасами читал партитуру, слышал все движения музыки, пробегаяглазами по нотам, иногда улыбаясь, иногда хмурясь, иногда наминуту возвращаясь назад, как делает читатель, проверяющийподробность романа,-- имя, время года. "Большое, должно быть,удовольствие,-- говорил отец,-- воспринимать музыку внатуральном ее виде". Подобное удовольствие Лужин теперь началсам испытывать, пробегая глазами по буквам и цифрам,обозначавшим ходы. Сперва он научился разыгрывать партии,--бессмертные партии, оставшиеся от прежних турниров,-- беглымвзглядом скользил по шахматных нотам и беззвучно переставлялфигуры на доске. Случалось, что после какого-нибудь хода,отмеченного восклицанием или вопросом, смотря по тому, хорошоили худо было сыграно, следовало несколько серий ходов вскобках, ибо примечательный ход разветвлялся подобно реке, икаждый рукав надобно было проследить до конца, прежде, чемвозвратиться к главному руслу. Эти побочные, подразумеваемыеходы, объяснявшие суть промаха или провидения, Лужинмало-помалу перестал воплощать на доске и угадывал их гармониюпо чередовавшимся знакам. Точно так же, уже однажды разыграннуюпартию он мог просто перечесть, не пользуясь доской: это былотем более приятно, что не приходилось возиться с шахматами,ежеминутно прислушиваясь, не идет ли кто-нибудь; дверь, правда,он запирал на ключ, отпирал ее нехотя, после того, как меднаяручка много раз опускалась,-- и отец. приходивший смотреть, чтоон делает в сырой, нежилой комнате, находил сына, беспокойногои хмурого, с красными ушами; на столе лежали тома журнала, иЛужин старший охвачен бывал подозрением, не ищет ли в них сынизображений голых женщин. "Зачем ты запираешь дверь?--спрашивал он (и маленький Лужин втягивал голову в плечи, сужасающей ясностью представляя себе, как вот-вот, сейчас, отецзаглянет под диван и найдет шахматы).-- Тут прямо ледянойвоздух. И что же интересного в этих старых журналах? Пойдем-капосмотреть, нет ли красных грибов под елками". Были красные грибы, были. К мокрой, нежно-кирпичного цветашапке прилипали хвойные иглы, иногда травинка оставляла на нейдлинный, тонкий след. Испод бывал дырявый, на нем сидел пороюжелтый слизень,-- и с толстого, пятнисто-серого корня Лужинстарший ножичком счищал мох и землю, прежде чем положить гриб вкорзину. Сын шел за ним, отстав на пять-шесть шагов, заложивруки за спину, как старичок, и не только грибов не искал, нодаже отказывался смотреть на те, которые с довольным кряканиемоткапывал отец. И иногда, в конце аллеи, полная и бледная, всвоем печальном белом платье, не шедшем ей, появлялась мать испешила к ним, попадая то в солнце, то в тень, и сухие листья,которые никогда не переводятся в северных рощах, шуршали под еебелыми туфлями на высоких, слегка скривившихся каблуках. Икак-то, в июле, на лестнице веранды, она поскользнулась ивывихнула ногу, и долго потом лежала,-- то в полутемнойспальне, то на веранде,-- в розовом капоте, напудренная, ирядом, на столике, стояла серебряная вазочка с бульдегомами.Нога скоро поправилась, но она осталась лежать, как будторешив, что так ей суждено, что именно это жизнью ейпредназначено. Д лето было необыкновенно жаркое, комары недавали покоя, с реки день-деньской раздавались визги купавшихсядевиц, и в один такой томный день, рано утром, когда еще слепнине начали мучить черной пахучей мазью испачканную лошадь, Лужинстарший уехал на весь день в город. "Пойми же, наконец. Мненеобходимо повидаться с Сильвестровым,-- говорил он накануне,расхаживая по спальне в своем мышиного цвета халате.-- Какаяты, право, странная. Ведь это важно. Я сам предпочел быостаться". Но жена продолжала лежать, уткнувшись лицом вподушку, и ее толстая, беспомощная спина вздрагивала. Все же онутрем уехал,-- и сын, стоя в саду, видел, как над зубчатымрядом елочек, отгораживавших сад от дороги, несся бюст кучера ишляпа отца. Он в этот день затосковал. Все партии в старом журналебыли изучены, все задачи решены, и приходилось играть самому ссобой, а это безнадежно кончалось разменом всех фигур и вялойничьей. И было невыносимо жарко. От веранды на яркий песокложилась черная треугольная тень. Аллея была вся пятнистая отсолнца, и эти пятна принимали, если прищуриться, вид ровных,светлых и темных, квадратов. Под скамейкой тень распласталасьрезкой решеткой. Каменные столбы с урнами, стоявшие на четырехуглах садовой площадки, угрожали друг другу по диагонали. Реялиласточки, полетом напоминая движение ножниц, быстро вырезающихчто-то. Не зная, что делать с собой, он побрел по тропинкевдоль реки, а за рекой был веселый визг, и мелькали голые тела.Он стал за ствол дерева, украдкой, с бьющимся сердцем,вглядываясь в это белое мелькание. Птица прошумела в ветвях, ион испугался, быстро пошел назад, прочь от реки. Завтракал онодин с экономкой, молчаливой, желтолицой старухой, от которойвсегда шел легкий кофейный запах. Затем, валяясь на диване вгостиной, он сонно слушал всякие легкие звуки, то Крик иволги всаду, то жужжание шмеля, влетевшего в окно, то звон посуды наподносе, который несли вниз из спальни матери,-- и эти сквозныезвуки странно преображались в его полусне, принимали видкаких-то сложных, светлых узоров на темном фоне, и, стараясьраспутать их, рн уснул. Его разбудила горничная, посланнаяматерью... В спальне было темновато и уныло; мать привлекла егок себе, но он так напрягся, так отворачивался, что пришлось егоотпустить. "Ну, расскажи мне что-нибудь",-- сказала она тихо.Он пожал плечами, ковыряя пальцем колено, "Ничего не хочешьрассказать?"-- спросила она еще тише. Он посмотрел на ночнойстолик, положил в рот будьдегом и стал его сосать,-- взялвторой, третий, еще и еще, пока рот не наполнился сладкими,глухо стукавшимися шарами. "Бери, бери, сколько хочешь",--шептала она и, выпростав руку, старалась как-нибудь егопогладить. "Ты совсем не загорел в этом году,-- сказала она,погодя.-- А может быть, я просто не вижу, тут такой мертвыйсвет, все синее. Подними жалюзи, пожалуйста. Или нет, постой,останься. Потом". Дососав бульдегомы, он справился, можно лиему уходить. Она спросила, что он сейчас будет делать, не хочетли он поехать на станцию к семичасовому поезду встречать отца."Отпустите меня,-- сказал он.-- У вас пахнет лекарством", По лестнице он попробовал съехать, как делалось в школе,как он сам никогда в школе не делал; но ступени были слишкомвысокие. Под лестницей, в шкалу, еще не до конца исследованном,он поискал журналов. Журнал он выкопал, нашел в нем шашечныйотдел, глупые неповоротливые плошки, тупо стоявшие на доске, ношахмат не было. Под руку все попадался альбом-гербарий с сухимиэдельвейсами и багровыми листьями и с надписями детским,тоненьким, бледно-лиловым почерком, столь непохожим натеперешний почерк матери: Давос, 1885 г.; Гатчина, 1886 г. Он всердцах стал выдирать листья и цветы и зачихал от мельчайшейпыли, сидя на корточках среди разбросанных книг. Потом сталотак темно под лестницей, что уже страницы журнала, который онснова перелистывал, стали сливаться в серую муть, и иногдакакая-нибудь небольшая картинка обманывала, казалась врасплывчатой темноте шахматной задачей. Он засунул кое-каккниги в шкал, побрел в гостиную, вяло подумал, что, верно, ужевосьмой час, так как буфетчик зажигает керосиновые лампы.Опираясь на трость и держась за перила, в сиреневом пеньюаре,тяжело спускалась мать, и лицо у нее было испуганное. "Я непонимаю, почему твой отец еще не приехал",-- сказала она и, струдом передвигаясь, вышла на веранду, стала вглядываться вдорогу между еловых стволов, обтянутых там и сям ярко-рыжимлучом. Он приехал только к десяти, опоздал, оказывается, напоезд, очень много было дел, обедал с издателем,-- нет, нет,супа не нужно. Он смеялся и говорил очень громко и шумно ел, иЛужин вдруг почувствовал, что отец все время смотрит на него,точно ошеломлен его присутствием Обед как-то слился с вечернимчаем, мать, облокотясь на стол, молча щурилась, глядя натарелку с малиной, и, чем веселее рассказывал отец, тем большеона щурилась. Потом она встала и тихо ушла, и Лужинупоказалось, что все это уже раз было. Он остался на верандеодин с отцом и боялся поднять голову, все время чувствуя насебе пристальный, странный взгляд. "Как вы изволили провести время? -- вдруг сказал отец.--Чем занимались?" "Ничем",-- ответил Лужин. "А теперь что высобираетесь делать? -- тем же напряженно шутливым голосом,подражая манере сына говорить на вы, спросил Лужин старший.--Хотите уже спать ложиться или тут со мной посидеть?" Лужин убилкомара и очень осторожно, снизу и сбоку, взглянул на отца. Уотца была крошка на бороде, и неприятно насмешливо блестелиглаза. "Знаешь что? -- сказал он, и крошка спрыгнула.-- Знаешьчто? Давай во что-нибудь сыграем. Хочешь, например, я тебянаучу в шахматы?" Он увидел, как сын медленно покраснел, и, пожалев его,поспешно добавил: "Или в кабалу,-- там есть карты в столике"."А шахмат у нас нет",-- хрипло сказал Лужин и опять осторожновзглянул на отца, "Хорошие остались в Петербурге,-- спокойносказал отец,-- но, кажется, есть старые на чердаке. Пойдем,посмотрим". Действительно,-- при свете лампы, которую высоко держалотец, Лужин нашел в ящике, среди всякого хлама, доску и приэтом опять почувствовал, что все это уже было раз,-- открытыйящик с торчащим сбоку гвоздем, пылью опушенные книги,деревянная доска с трещиной посредине. Нашлась и коробочка свыдвижной крышкой; в ней были щуплые шахматные фигуры. И всевремя, пока он искал, а потом нес шахматы вниз, на веранду,Лужин старался понять, случайно ли отец заговорил о шахматах,или подсмотрел что-нибудь,-- и самое простое объяснение неприходило ему в голову, как иногда, при решении задач, ключом кней оказывается ход, который представляется запретным,невозможным, естественным образом выпадающим из ряда возможныхходов. И теперь, когда на освещенном столе, между лампой иПростоквашей, была положена доска, и отец стал ее вытиратьгазетой, лицо у него было уже не насмешливое, и Лужин, забывстрах, забыв тайну, вдруг наполнился горделивым волнением примысли о том, что он может, если пожелает, показать своеискусство. Отец начал расставлять фигуры. Одну из пешекзаменяла нелепая фиолетовая штучка вроде бутылочки; вместоодной ладьи была шашка; кони были без голов, и та конскаяголова, которая осталась после опорожнения коробки (вместе смаленькой игральной костью и красной фишкой), оказаласьнеподходящей ни к одному из них. Когда все было расставлено,Лужин вдруг решился и пробормотал: "Я уже немножко умею". "Ктоже тебя научил?"-- не поднимая головы, спросил отец. "Вшколе,-- ответил Лужин.-- Там некоторые играли". "А!великолепно,-- сказал отец.-- Начнем, пожалуй..." Он играл в шахматы с юношеских лет, но редко ибезалаберно, со случайными игроками,-- на волжском пароходе впогожий вечер, в иностранной санатории, где некогда умиралбрат; на даче с сельским доктором, нелюдимым человеком, которыйпериодически переставал к ним заглядывать,-- и все этислучайные партии, полные зевков и бесплодных раздумий, были длянего небрежным отдохновением или просто способом пристойномолчать в обществе человека, с которым беседа не клеится,--короткие, незамысловатые партии, не отмеченные ни самолюбием,ни вдохновением, и которые он всегда одинаково начинал, малообращая внимания на ходы противника. Не сетуя на проигрыш, онвсе же втайне считал, что играет очень недурно, и еслипроигрывает, то по рассеянности, по добродушию, по желаниюоживить игру храбрыми вылазками, и полагал, что, еслиприналечь, можно и без теорий опровергнуть любой гамбит изучебника. Страсть сына к шахматам так поразила его, показаласьтакой неожиданной и вместе с тем роковой, неизбежной,-- такстранно и страшно было сидеть на этой яркой веранде, средичерной летней ночи, против этого мальчика, у которого словноувеличился, разбух напряженный лоб, как только он склонился надфигурами,-- так это было все странно и страшно, чтососредоточить мысль на шахматном ходе он не мог и, притворяясьдумающим, то смутно вспоминал свой беззаконный петербургскийдень, оставивший чувство стыда, в которое лучше было неуглубляться, то глядел на легкое, небрежное движение, которымсын переставлял фигуру. И через несколько минут сын сказал:"Если так, то мат, а если так, то пропадает ваш ферзь",-- и он,смутившись, взял ход обратно и задумался по-настоящему,наклоняя голову то влево, то вправо, медленно протягивая пальцык ферзю и быстро отдирая их, как будто обжигаясь, а сын темвременем, спокойно, с несвойственной ему аккуратностью, убиралвзятые фигуры в ящик. Наконец Лужин старший сделал ход, и сразуначался разгром его позиций, и тогда он неестественнорассмеялся и опрокинул своего короля. Так он проиграл трипартии и почувствовал, что, сыграй он еще десять, результатбудет тот же, и все-таки не мог остановиться. В самом началечетвертой, сын отставил его ход и, покачав головой, сказалуверенным, недетским голосом: "Худший ответ. Чигорин советуетбрать пешку". И когда, с непонятной, безнадежной быстротой, онпроиграл и эту партию, Лужин старший опять, как давеча,рассмеялся и стал дрожащей рукой наливать себе молоко вграненый стакан, на дне которого лежал стерженек малины,всплывший на поверхность, закружившийся, не желавший бытьизвлеченным. Сын убрал доску и коробку, положил их в угол наплетеный столик и, равнодушно пробурчав "спокойной ночи", тихоприкрыл за собою дверь. "Ну, что ж, этого следовало ожидать,-- сказал Лужинстарший, вытирая платком кончики пальцев.-- Он не простозабавляется шахматами, он священнодействует". Мохнатая, толстобрюхая ночница с горящими глазками,ударившись о лампу, упала на стол. Легко прошумел ветер посаду. В гостиной тонко заиграли часы и пробили двенадцать. "Чепуха,-- сказал он,-- глупая фантазия. Многие мальчишкиотлично играют в шахматы. Ничего нет удивительного. Вся этаистория просто мне на нервы подействовала. Нехорошо. Напрасноона его поощряла. Ну, все равно..." Он с тоской подумал, что сейчас придется лгать, увещевать,успокаивать, а уже поздний час... "Хочется спать",-- сказал он, но остался сидеть в кресле. А рано утром, в густой роще за садом, в самом темном имшистом углу, маленький Лужин зарыл ящик с отцовскимишахматами, полагая, что это самый простой способ избежатьвсяких осложнений, благо есть теперь другие фигуры, которымиможно открыто пользоваться. Его .отец, не совладев слюбопытством, отправился к угрюмому доктору, который играл вшахматы куда лучше его, и вечером, после обеда, смеясь ипотирая руки, всеми силами стараясь скрыть от себя, чтопоступает нехорошо,-- а почему нехорошо, сам не знает,-- онусадил сына и доктора за плетеный стол на веранде, самрасставил фигуры, извиняясь за фиолетовую штучку, и, сев рядом,стал жадно следить за игрой. Шевеля густыми, врозь торчащимибровями, муча мясистый нос большим мохнатым кулаком, доктордолго думал над каждым ходом и порой откидывался, как будтоиздали лучше было видно, и делал большие глаза, и опять грузнонагибался, упираясь руками в колени. Он проиграл и так крякнул,что в ответ хрустнуло камышевое кресло. "Да, нет же, нет же,--воскликнул Лужин старший.-- Надо так пойти, и все спасено,-- увас даже положение лучше". "Да я же под шахом стою",-- басомсказал доктор и стал расставлять фигуры заново. И когда онвышел его провожать в темный сад до окаймленной светлякамитропинки, спускавшейся к мосту; Лужин старший услышал те слова,которые так жаждал услышать, но теперь от этих слов былотяжело,-- лучше бы он их не услышал. Доктор стал бывать каждый вечер и, так как действительноиграл очень хорошо, извлекал огромное удовольствие изнепрекращавшихся поражений. Он принес учебник шахматной игры,посоветовал, однако, не слишком им увлекаться, не уставать,читать на вольном воздухе. Он рассказывал о больших мастерах,которых ему приходилось видеть, о недавнем турнире, а также опрошлом шахмат, о довольно фантастическом радже, о великомФилидоре, знавшем толк и в музыке. Иногда, с угрюмой улыбкой,он приносил то, что называл "гостинцем",-- хитрую задачу,откуда-то вырезанную. Лужин, покорпев над ней, находил наконецРешение и картаво восклицал, с необыкновенным выражением налице, с блеском счастья в глазах: "Какая роскошь! Какаяроскошь!" Но составлением задач он не увлекся, смутно чувствуя,что попусту в них растратилась бы та воинственная, напирающая,яркая сила, которую он в себе ощущал, когда доктор ударамимохнатого пальца все дальше и дальше убирал своего короля и,наконец, замирал, кивал головой, глядя на доску, меж тем, какотец, всегда присутствовавший, всегда жаждавший чуда,--поражения сына,-- и пугавшийся, и радовавшийся, когда сынвыигрывал, и страдавший от этой сложной смеси чувств,-- хваталконя или ладью, говорил, что не все пропало, сам иногдадоигрывал безнадежную партию. И пошло. Между этими вечерами на веранде и тем днем, когдав столичном журнале появилась фотография Лужина, как будтоничего не было, ни дачной осени, моросящей на астры, нипереезда в город, ни возвращения в школу. Фотография появиласьв октябрьский день, вскоре после первого, незабвенноговыступления в шахматном клубе. И все другое, что было между нейи переездом в Петербург,-- два месяца, как-никак,-- было таксмутно и так спутано, что потом, вспоминая то время, Лужин немог точно сказать, когда, например, была вечеринка в школе,--где тихо, в уголку, почти незаметно для товарищей, он обыгралучителя географии, известного любителя,-- или когда, поприглашению отца, явился к ним обедать седой еврей, дряхлыйшахматный гений, побеждавший во всех городах мира, а нынеживший в праздности и нищете, полуслепой, больной сердцем,потерявший навеки огонь, хватку, счастье... Лужин помнил односовершенно ясно -- боязнь; которую он испытывал в школе,боязнь, что узнают о его даре и засмеют его,-- и впоследствии,орудуя этим безошибочным воспоминанием, он рассудил, что послепартии, сыгранной на вечеринке, он в школе, должно быть, большене бывал, ибо, помня все содрогания своего детства, он не могпредставить себе то ужасное ощущение, которое бы испытал, войдянаутро в класс и увидев любопытные, все проведавшие глаза. Онпомнил опять-таки, что, после появления фотографии, онотказался ходить в школу, и невозможно было распутать в памятиузел, в который связались вечеринка и фотография, невозможнобыло сказать, что случилось раньше, что позже. Журнал емупринес отец, и фотография была та, которую сняли в прошлом годуна даче: ствол в саду, и он у ствола, узор листвы на лбу,угрюмое выражение на чуть склоненном лице и те узкие, белыештанишки, которые всегда спереди расстегивались. Вместорадости, ожидаемой отцом, он нс выразил ничего,-- но тайнаярадость все же была: вот это кладет конец школе. Его упрашивалив продолжение недели. Мать, конечно, плакала. Отец пригрозилотнять новые шахматы,-- огромные фигуры на сафьяновой доске. Ивдруг все решилось само собой. Он бежал из дому,-- в осеннемпальтишке, так как зимнее, после одной неудавшейся попыткибежать, спрятали,-- и, не зная, куда деться (шел колючий снег,оседал на карнизах, и ветер его сдувал, без конца повторяя этумелкую метель), он побрел, наконец, к тете, которой не видел свесны. Он встретил ее у подъезда ее дома. Она была в чернойшляпе, держала в руках завернутые в бумагу цветы, шла напохороны. "Твой старый партнер помер,-- сказала она.-- Поедемсо мной". Он рассердился, что нельзя посидеть в тепле, что идетснег, что у тети горят сентиментальные слезы за вуалью,-- и,резко повернув, пошел прочь и, с час походив, отправился домой.Самого возвращения он не помнил, любопытней всего, что, бытьможет, предыдущее произошло на самом деле иначе, чем многое унего в памяти было потом добавлено, взято из его бреда, абредил он целую неделю, и, так как он был очень слабый инервный, доктора полагали, что он болезни не переживет. Болелон не в первый раз, и, восстановляя ощущение именно этойболезни, он невольно вспоминал и другие, которыми его детствобыло полно,-- и особенно отчетливо вспоминалось ему, как ещесовсем маленьким, играя сам с собой, он все кутался в тигровыйплед, одиноко изображая короля,-- всего приятней былоизображать короля, так как мантия предохраняла от озноба, ихотелось как можно больше отдалить ту неизбежную минуту, когдатронут ему лоб, поставят градусник и затем поспешно уложат егов постель. Но ничего раньше не было схожего с его октябрьскойшахматной болезнью. Седой еврей, побивавший Чигорина, мертвыйстарик, обложенный цветами, отец, с веселым, хитрым лицомприносивший журнал, и учитель географии, остолбеневший отполученного мата, и комната в шахматном клубе, где какие-томолодые люди в табачном дыму тесно его окружили, и бритое лицомузыканта, державшего почему-то телефонную трубку, как скрипку,между щекой и плечом,-- все это участвовало в его бреду ипринимало подобие какой-то чудовищной игры на призрачной,валкой, бесконечно расползавшейся доске. Когда он выздоровел, его, похудевшего и выросшего, увезлиза границу, сперва на берег Адриатического моря, где он лежална солнце в саду, разыгрывая в уме партии, что запретить емубыло невозможно, затем -- в немецкий курорт, где отец водил егогулять по тропинкам, огороженным затейливыми буковыми перилами.Шестнадцать лет спустя, снова посетив этот же курорт, он узналглиняных бородатых карл между клумб, обведенных цветнымгравием, перед выросшей, похорошевшей гостиницей, и темный,сырой лес на холму, разноцветные мазки масляной краски (каждыйцвет означал направление определенной прогулки), которыми былснабжен буковый ствол или скала на перекрестке, дабы незаплутал медлительный путник. Те же пресс-папье сизумрудно-синими, перламутром оживленными видами под выпуклымстеклом продавались в лавках близ источника, и как будто тот жеоркестр на помосте в саду играл попурри из опер, и кленыбросали живую тень на столики, за которыми люди пили кофе и еликлинообразные ломти яблочного торта со сбитыми сливками. "Вот видите эти окошки,-- сказал он, указывая тростью накрыло гостиницы.-- Там имел место тогда турнирчик. Игралисолиднейшие немецкие игроки. Мне было четырнадцать лет. Третийприз, да, третий приз". Он снова положил руки на толстую трость тем печальным,слегка старческим движением, которое ему теперь былосвойственно, и, как будто слушая музыку, наклонил голову. "Что? Мне надеть шляпу? Солнце, говорите, печет? Нет, мнеэто нечувствительно. Нет, оставьте, зачем же? Мы сидим в тени". Все же он взял соломенную шляпу, протянутую ему черезстолик, побарабанил по дну, где было расплывчато-темное пятнона имени шапочника, надел ее, криво улыбнувшись. Именно --криво: правая щека слегка поднималась, справа губа обнажалаплохие, прокуренные зубы, и другой улыбки у него не было. Инельзя было сказать, что ему всего только пошел четвертыйдесяток,-- от крыльев носа спускались две глубоких, дряблыхборозды, плечи были согнуты, во всем его теле чувствоваласьнездоровая тяжесть, и когда он вдруг резко встал, защищаясьлоктем от осы,-- стало видно, что он довольно тучный,-- ничто вмаленьком Лужине не предвещало этой ленивой, дурной полноты."Да что она пристала!"-- вскрикнул он тонким, плачущим голосом,продолжая поднимать локоть, а другой рукой силясь достатьплаток. Оса, описав еще один последний круг, улетела, и ондолго провожал ее глазами, машинально отряхивая платок, ипотом, поставив потверже на гравий металлический стул и поднявупавшую трость, сел снова, тяжело дыша. "Отчего вы смеетесь? Они очень неприятные насекомые,--осы". Он нахмурился, глядя на стол. Рядом с его портсигаромлежала дамская сумочка, полукруглая, из черного шелка. Онрассеянно потянулся к ней, стал щелкать замком. "Плохо запирается,-- сказал он, не поднимая глаз.-- Впрекрасный день вы все выроните". Он вздохнул, отложил сумку, тем же голосом добавил: "Да,солиднейшие немецкие игроки. И один австриец. Не повезло моемупокойному папаше. Думал, что тут нет живого интереса кшахматам, а попали прямо на турнир". Что-то понастроили, крыло дома теперь выглядело иначе. Ажили они вон там, во втором этаже. Было решено Остаться там доосени, а потом вернуться в Россию, и призрак школы, о которойотец второй год не смел упомянуть, опять замаячил. Матьвернулась гораздо раньше, в начале лета. Она говорила, чтобезумно тоскует по русской деревне, и это длинное-длинное"безумно" с таким зудящим, ноющим средним слогом было почтиединственной ее интонацией, которую сын запомнил. И уехала онавсе-таки нехотя,-- да и сама не знала, ехать ли или оставаться.Уже давно началось у нее странное отчуждение от сына, как будтоон уплыл куда-то, и любила она не этого взрослого мальчика,шахматного вундеркинда, о котором уже писали газеты, а тогомаленького, теплого, невыносимого ребенка, который, чуть что,Кидался плашмя на пол и кричал, стуча ногами. И все было такгрустно и так ненужно,-- эта жидкая, нерусская сирень настанции, и тюльпанообразные лампочки в спальном купенордэкспресса, и эти замирания в груди, чувство удушья,-- бытьможет грудная жаба или просто нервы, как говорит муж. Онауехала, не писала, отец повеселел и переехал в комнатупоменьше, а потом, как-то в июле, маленький Лужин, возвращаясьдомой из другой гостиницы,-- где жил один из егососредоточенных пожилых людей, которые с ним играли, заменялиему сверстников,-- случайно увидел на косогоре, у деревянныхперил, в блеске вечернего солнца, отца с дамой. И так как этадама была несомненно его петербургская рыжеволосая тетя, оночень удивился, и стало ему почему-то стыдно, и он ничего несказал отцу. А через несколько дней после этого, рано утром, онуслышал,-- отец быстро приближается к его спальне по коридору икак будто громко хохочет. Дверь с размаху открылась, и отецвошел, протягивая, словно отстраняя от себя, бумажку,--телеграмму. Слезы лились у него по щекам, вдоль носа, как будтоон обрызгал лицо водой, и он повторял, всхлипывая, задыхаясь:"Что это такое? Что это такое? Это ошибка, переврали",-- и всеотстранял от себя бумажку.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!