Глава 26: Кровь на руках
29 июня 2026, 13:04Всё, что ты строишь, можно разрушить за одну ночь. Или за одно видео.
Больница пахла хлоркой и облегчением. Этот запах — смесь дешёвого антисептика, казённого постельного белья и чужой усталости — въелся в лёгкие за три дня настолько, что, казалось, останется там навсегда. Как клеймо. Как тот дым от костра, который до сих пор иногда мерещился мне по ночам, когда я просыпался в холодном поту и не мог понять, где я — в своей квартире или всё ещё там, в лесу, смотрю, как пламя пожирает чужую жизнь.
Я сидел на краю койки, сжимал в руке пластиковый пакет с остатками вещей — джинсы, футболка, куртка, в которых меня привезли. Ткань после казённой стирки стала жёсткой, пахла чужим порошком — приторно-цветочным, вызывающим тошноту, смешанную с дешёвым кондиционером, который не маскировал, а только подчёркивал запах больницы. Пальцы — тонкие, с обкусанными ногтями и въевшейся под них чёрной краской — дрожали. Но уже не от ломки. Теперь они дрожали от стыда.
Стыд — это когда просыпаешься и первое, что чувствуешь, — не облегчение, что ты жив, а удушье от того, что вообще существуешь. Стыд — это когда не можешь смотреть в глаза тем, кто тебя вытащил, потому что в их взглядах — не осуждение, а нечто худшее. Понимание. Та самая тихая, глубокая усталость людей, которые слишком часто видели тебя на дне. Которые слишком часто стояли на краю этой ямы и смотрели, как ты падаешь, и не могли ничего сделать, потому что ты сам не хотел выбираться.
Я смотрел в окно. За ним — серое, мокрое небо, которое никак не могло решить, плакать ему или терпеть до вечера. Капли то ударяли в стекло с глухим стуком, то соскальзывали вниз, оставляя мокрые дорожки, как слёзы. Как те дорожки, которые оставляла мать на щеках, когда думала, что я сплю, а я лежал с открытыми глазами и считал всхлипы, пока их количество не переваливало за десяток.
— Мистер Фостер? — голос выдернул меня из пустоты.
Я повернул голову. В дверях стояла медсестра — та самая, с усталыми глазами и вечной чашкой кофе, которую она пила маленькими глотками, будто боялась, что если выпьет залпом, то свалится с ног от усталости. Её халат был идеально белым, как снег, которого в Сан-Франциско не бывает, но под глазами залегли синие тени — она не спала, наверное, всю смену. Или всю жизнь. На бейджике было написано «Мэрион» — и почему-то это имя показалось мне знакомым, хотя я был уверен, что вижу её впервые.
— Ваш врач подпишет документы через десять минут. Потом вы свободны.
Она ушла, оставив дверь приоткрытой. В коридоре слышались голоса — кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то ругался с администратором, доказывая, что «моя мама не могла умереть, я только вчера с ней говорил». Голос срывался, становился тоньше, превращался в плач, и кто-то другой — терпеливый, усталый — успокаивал: «Всё хорошо, мы всё проверим, не волнуйтесь». Обычная больничная суета, которая напоминала мне, что я всё ещё жив. И, кажется, другие тоже.
Врач — женщина лет пятидесяти с сединой в тёмных волосах и глубокими морщинами вокруг глаз, похожими на карту прожитых лет, — вошла ровно через десять минут, как и обещала. Она читала рекомендации монотонным голосом, как заученную молитву, которая давно потеряла смысл. Бумаги шелестели в её пальцах, слова перемешивались с тиканьем часов на стене — тик-так, тик-так, как тот монитор, который пикал у моей койки три дня подряд, отсчитывая удары моего сердца, будто сомневаясь, стоит ли оно вообще биться.
Я смотрел на её губы — они шевелились, произносили что-то про «режим», про «таблетки», про «наблюдение», — но звук доносился будто из-под воды: глухой, далёкий, искажённый. Как тот голос, который звал меня из темноты, когда я падал, падал, падал — и вдруг остановился. А потом был свет. И боль возвращения.
— Наблюдение у психиатра строгое, — её голос пробился сквозь вату в ушах. — Таблетки — строго по расписанию, ни дня пропуска. Алкоголь — исключить полностью.
Она подняла глаза, посмотрела на меня поверх очков. В её взгляде не было жалости — только усталость. Как у человека, который слишком часто видел таких, как я. Который слишком часто подписывал бумаги, зная, что через месяц или два этот пациент вернётся снова — с тем же пустым взглядом, с теми же дрожащими руками.
— В противном случае следующая передозировка может оказаться последней.
— Понял, — сказал я.
Голос был ровным, чужим, будто говорил кто-то другой. Как будто я смотрел на себя со стороны — на парня с синими волосами, который сидит на больничной койке и кивает, когда ему говорят, что он должен жить.
— Вы не поняли, мистер Фостер. Вы просто кивнули.
Я поднял голову.
— Я понял, — повторил я. — Просто не обещаю, что смогу. Не хочу врать вам в лицо.
Она вздохнула. Подписала бумаги и протянула их мне. Её пальцы были тёплыми, почти живыми. Мои — холодными, как у мертвеца, которого только что откачали. На секунду мне показалось, что она хочет что-то сказать — что-то важное, что-то, что могло бы изменить всё. Но она только покачала головой.
— Постарайтесь, — сказала она. — Это всё, что я могу попросить.
На парковке меня ждала Джесс.
Её розовая кофта — слишком яркое, почти болезненное пятно на фоне серого неба, похожее на кляксу, которую случайно уронили на холст, — была накинута поверх пижамной футболки с изображением единорога, который улыбался с той же фальшивой радостью, с которой мы все улыбались последние месяцы. Волосы собраны в небрежный пучок, из которого выбивались пряди, мокрые от дождя. Под глазами залегли синие тени, такие глубокие, что казались татуировкой. Она не спала. Наверное, тоже боялась, что я не выживу. Или что выживу — и это будет хуже. Что я проснусь и снова начну врать, прятать таблетки, делать вид, что всё нормально, когда внутри всё сгнило и разваливается на части, как старый дом, в котором никто не живёт.
Её руки, сжимавшие руль, слегка подрагивали. Она то и дело облизывала пересохшие губы — привычка, которая появлялась у неё, когда она нервничала, но делала вид, что спокойна. Розовый блеск давно стёрся, и губы были бледными, почти прозрачными, как у человека, который слишком долго не пил воды.
Пряник сидел на заднем сиденье, высунув голову в окно, и смотрел на меня с таким облегчением, будто я вернулся из армии, а не из больницы. Его хвост колотил по сиденью так, что вся машина вибрировала — бум-бум-бум, как тот бас в доме Рокса, где всё началось. Я сунул руку назад, погладил его за ухом — шерсть была тёплой, живой, пахла псиной и свободой, и на секунду мне показалось, что всё ещё может быть нормально. Только на секунду.
— Ты как? — спросила Джесс, когда я сел на пассажирское сиденье.
Её голос дрожал. Пальцы с блёстками, которые уже начали облезать, впивались в руль так, что костяшки побелели. Она не смотрела на меня — смотрела на лобовое стекло, на капли дождя, которые разбивались и стекали вниз, оставляя мокрые дорожки, похожие на слёзы, которые она не позволяла себе пролить.
— Живой, — ответил я. Слово повисло в воздухе, такое же серое и мокрое, как всё вокруг. Как будто я произнёс его, но оно не имело веса.
Она кивнула, не оборачиваясь. Завела двигатель. Машина дёрнулась и замерла. Джесс уставилась в одну точку на приборной панели, где мигала лампочка «Check Engine», — метафора всей нашей жизни.
— Ты злишься на меня? — спросила она. Голос был почти шёпотом, как у человека, который боится услышать ответ. В салоне пахло дешёвым апельсиновым освежителем, который она вешала на зеркало заднего вида, и который теперь смешивался с запахом дождя и её собственного страха. Пахло тем, что мы оба не спали. Тем, что мы оба врали себе, что всё наладится.
— На себя, — сказал я, глядя в окно. — Всегда на себя.
— Алекс... — она коснулась моей руки. Пальцы холодные, дрожащие, как у человека, который слишком долго стоял на холоде. — Ты не виноват. Ни в чём из этого. Ты...
— Джесс, — перебил я. Мой голос прозвучал резче, чем хотелось. Я выдохнул, провёл рукой по лицу. Пальцы пахли больницей и табаком — тем самым запахом, который я ненавидел, но без которого не мог существовать. — Просто поехали. Пожалуйста.
Она сжала губы, кивнула и нажала на газ.
Всю дорогу молчали. Только дворники скрипели по стеклу, размазывая редкие капли, и где-то на заднем сиденье гремел мой рюкзак на каждой кочке — видимо, Пряник решил проверить, что там внутри, и теперь пытался достать мою запасную футболку зубами. Город проплывал за окном — серый, мокрый, чужой. Я смотрел на знакомые улицы, на дома, в которых когда-то искал убежище, на людей, которые спешили под зонтами, прятали лица в воротники, сжимали сумки и не знали, что парень на пассажирском только что чуть не умер. И сам не знал, радоваться этому или нет.
***
Моя комната в Беркли была маленькой, тесной, с окном во внутренний дворик, где росли чахлые клёны и стояла ржавая детская площадка, на которой никогда никто не играл. Качели скрипели на ветру — тонко, жалобно, как будто им тоже было одиноко, как будто они ждали, что кто-то придёт и сядет на них, но никто не приходил. Их железные цепи звенели, ударяясь о стойки, и этот звук въедался в память, как зубная боль, которая не отпускает ни на секунду, пульсируя в такт сердцебиению. Как тот голос, который шептал: ты не спрячешься, ты не скроешься, мы знаем.
Я сидела на кровати, поджав ноги, и смотрела в стену. На столе — горы учебников, которые я не открывала уже несколько недель. Их корешки пылились, бумага пожелтела по краям, а на одной из книг стояла чашка с остывшим чаем, на поверхности которой образовалась плёнка, похожая на кожу, которую я не решалась снять. На полу — листовки, которые я не выбросила. «Убийца». Чёрные буквы на белой бумаге лежали лицом вверх, как обвинительное заключение, как те слова, которые я не могла забыть, даже когда закрывала глаза.
Я перечитывала их столько раз, что буквы начали расплываться, но смысл оставался. Он въелся в память, как татуировка, которую не свести: ты убийца, ты ненормальная, ты не заслуживаешь ничего, кроме одиночества. Слова становились громче с каждым днём, и я не знала, как их заглушить.
За окном темнело. Фонари зажигались один за другим, отбрасывая на стену жёлтые пятна, которые дрожали от ветра и казались живыми — пульсировали, двигались, как языки пламени, как тот костёр, у которого мы стояли год назад. Я смотрела на них и вспоминала тот другой свет — оранжевый, живой, от костра, у которого мы сидели в последний раз, когда всё ещё было почти нормально. До того, как всё рухнуло окончательно.
Где-то внизу хлопнула дверь — соседка пошла курить. Я слышала её шаги — шаркающие, тяжёлые, её кашель, её проклятия в адрес мужа, который забыл купить хлеб. Обычная жизнь. Чужая. Недосягаемая.
Телефон завибрировал. Стивен.
— Как ты? — спросил он. Голос тёплый, заботливый. Как одеяло, в которое кутаешься, когда холодно. Но сейчас это тепло не согревало. Оно давило на плечи, как мокрый снег, пробирающийся под воротник, обжигающий кожу.
— Нормально, — ответила я, глядя в потолок, на трещину, которая змеилась от угла к люстре, как та дорога, по которой мы ехали в Чарльстон, когда я думала, что никогда больше не вернусь. — Устала.
— Я приеду на выходные. Хорошо?
— Хорошо.
Я сбросила вызов. Посмотрела на браслет-кактус на запястье. Серебряный, с зелёными камушками. Подарок Стивена. Когда-то он был тёплым, живым, как маленькое сердце, которое билось в такт моему. Теперь он был просто украшением. Мёртвым, как всё вокруг.
Завтра я сделаю вид, что всё нормально, — сказала я себе. Но завтра не наступало. Было только сейчас. И пустота.
В субботу утром я услышала его шаги на лестнице за минуту до звонка. Ровные, уверенные, без той лёгкой нервозности, которая появляется у человека, когда он не знает, как его встретят. Он поднимался неторопливо, почти лениво — будто поднимался к себе домой, а не в чужую студию на окраине Беркли, где его девушка уже третью ночь подряд не спит и смотрит в одну точку на потолке, считая трещины, как считала удары сердца, когда боялась, что Алекс не выдержит.
Я стояла у окна, сложив руки на груди, и смотрела, как за стеклом моросит дождь. Капли сбегали по стеклу, оставляя мокрые дорожки, и я следила за одной из них, самой упрямой, которая никак не хотела исчезать. Она ползла вниз, обходя другие капли, сливаясь с ними, и я почти слышала её шепот: исчезни, исчезни, исчезни.
В дверь постучали — коротко, вежливо, как стучат в кабинет врача перед тем, как сообщить плохие новости. Я не торопилась открывать. Стояла, сжимая край кофты — той самой, серой, растянутой, которую носила дома, когда не хотела, чтобы меня видели. Потом всё же повернула замок.
Он стоял на пороге, в светло-серой рубашке с закатанными рукавами, в джинсах, которые сидели на нём так, будто их шили на заказ. Волосы были аккуратно уложены, но одна прядь всё равно падала на лоб, и он периодически сдувал её — привычка, от которой у меня когда-то теплело внутри. Сейчас я смотрела на это движение почти отстранённо, как на повторяющийся кадр в старом фильме, который уже не вызывает эмоций. Только лёгкое раздражение. И тоска.
— Привет, — сказал он, улыбнувшись. Улыбка была мягкой, тёплой, той самой, от которой у меня когда-то замирало сердце. — Соскучился.
Он шагнул внутрь, и я почувствовала запах его парфюма — свежий, с нотами дерева, как в дорогом отеле, где пахнет деньгами и бездушием. Чужой. Не тот, который въелся в память и ассоциировался с безопасностью, даже когда всё вокруг рушилось. Этот пах лекциями, библиотекой, чем-то правильным, почти стерильным, как операционная, в которой нет места для живых чувств.
Я посторонилась, пропуская его, и закрыла дверь. Щёлкнул замок — звук, который когда-то казался защитой, а теперь — ловушкой.
— Я тоже, — ответила я, и голос прозвучал ровно, слишком ровно. Как у робота, у которого кончился запас эмоций, и теперь он просто воспроизводит заученные фразы, не вкладывая в них ни капли смысла.
Он прошёл в комнату, огляделся. Всё было на своих местах: учебники на столе стопкой, которая не уменьшалась уже несколько недель, потому что я не открывала их, не могла заставить себя коснуться бумаги, которая пахла будущим, которого у меня, возможно, не будет. Гитара в углу, присыпанная пылью, — последний раз я играла на ней месяц назад, когда думала, что музыка может вылечить хоть что-то. Теперь она стояла молча, как и я. Его взгляд скользнул по комнате, задержался на заметках на пару секунд, но он ничего не сказал. Только сжал челюсть.
— У тебя бардак, — заметил он, ставя кружку на стол. — И пыльно. Когда ты в последний раз убиралась?
— Не помню, — честно ответила я. Потому что я правда не помнила. Время потеряло смысл. Дни сливались в один бесконечный серый поток, как тот дождь за окном.
Он подошёл, взял меня за руку — осторожно, как будто боялся, что я рассыплюсь. Его пальцы были тёплыми, сухими, уверенными. Правильными пальцами. Чужими.
— Ты не спала, — сказал он, всматриваясь в моё лицо. — Синяки под глазами, бледная. Ела что-нибудь?
— Кофе, — ответила я.
— Кофе — это не еда. — Он вздохнул, покачал головой, как будто я была ребёнком, который не хочет есть суп. — Ладно. Я привёз пиццу. И вино. Посидим, поговорим.
Он отпустил мою руку, поставил на стол коробку — большую, картонную, с логотипом пиццерии на углу, который я узнала по запаху, потому что он был единственным, что напоминало мне о нормальной жизни. Потом извлёк бутылку вина — в тёмном стекле, с красной этикеткой, похожей на кровь, — и штопор. Всё делал неторопливо, почти по-хозяйски, как человек, который привык заботиться, даже когда его об этом не просят.
Я смотрела на его движения, на то, как он открывает бутылку, как разливает вино в пластиковые стаканчики — мои кружки были грязными, я не мыла посуду уже несколько дней, потому что не видела смысла, — как раскладывает пиццу на бумажные тарелки. Всё правильно. Всё заботливо. Всё так, как должно быть.
Почему же мне так тошно?
Мы сели на пол — на плед, который он постелил сам, потому что я даже не подумала об этом. Плед был мягким, шерстяным. Я поджала ноги, обхватила колени руками и смотрела в одну точку на стене, где обои чуть отошли от угла, обнажая старую штукатурку, похожую на кожу, под которой видны вены.
Он рассказывал о своей неделе. О лекциях по анатомии — «профессор — псих, но гениальный, он может отличить печень от селезёнки с закрытыми глазами». О том, как они вскрывали труп — «первый раз за семестр, представляешь, я не побледнел, даже когда он начал говорить, что чувствует запах формальдегида во сне». О том, как Джесс устроила скандал в кафе из-за недоваренного латте — «она теперь туда ходит каждый день и требует, чтобы бариста варил кофе лично для неё, иначе она подаст в суд за эмоциональный ущерб». Его голос был ровным, почти будничным, как будто он пересказывал скучную лекцию, а не события собственной жизни.
Я смотрела на его руки, на то, как они двигались — уверенно, плавно, без той нервной дрожи. И думала: почему я не чувствую ничего? Почему его голос, который когда-то успокаивал меня, теперь звучит как белый шум, как тот фон, который я не замечаю, пока он не прекращается?
— Знаешь, — сказал он, откусывая кусок пиццы и запивая его вином, — когда ты режешь мёртвое тело, понимаешь, насколько мы хрупкие. Кожа режется как масло, кости хрустят как сухие ветки. А внутри — одни органы. Никакой души, никакого света. Просто мясо.
Я смотрела на его пальцы — длинные, тонкие, с аккуратно подстриженными ногтями, — и представляла, как эти пальцы держат скальпель. Как они разрезают чужую кожу — холодно, профессионально, без содрогания. Он говорил об этом так, будто речь шла о ремонте машины: сухо, без эмоций, с лёгким оттенком превосходства, как будто он знал то, чего не знали другие. И в этом была какая-то пугающая правота, от которой у меня по спине побежали мурашки.
— Тебе не кажется, что это... неправильно? — спросила я, отодвигая тарелку. Кусок пиццы так и остался лежать на ней — надкушенный, недоеденный, соус засох, сыр застыл липкой плёнкой, похожей на ту, что образуется на ранах, когда они начинают заживать.
— Что именно? — он поднял бровь. — То, что я учусь спасать жизни? Или то, что для этого нужно понять, как они устроены?
— То, что ты называешь людей «мясом», — я посмотрела на него. В его глазах не было жестокости — только странная, почти детская наивность человека, который искренне не понимает, что делает не так. Как будто он смотрел на мир через увеличительное стекло — видел детали, но упускал целое, как врач, который видит болезнь, но не видит человека.
— Это метафора, Ребекка, — он вздохнул, отставил стакан. — Я не считаю людей мясом. Я просто... отделяю работу от эмоций. Иначе можно сойти с ума. Ты бы предпочла, чтобы я плакал над каждым трупом? Чтобы я не мог спасти живого, потому что боялся причинить боль мёртвому?
— А ты не сойдёшь? — спросила я, чувствуя, как внутри закипает что-то тёмное и вязкое, как та смола, в которой мы все увязали по шею. — Ты не боишься, что однажды перестанешь видеть разницу?
— Не знаю, — он усмехнулся, и в этой усмешке было что-то снисходительное, как у человека, который разговаривает с ребёнком. — Пока держусь. А ты? Ты боишься, что однажды перестанешь видеть разницу между тем, кто хочет помочь, и тем, кто хочет навредить?
Я замолчала. Потому что он попал в точку. Потому что я уже не видела. Потому что после той ночи в лесу, после всего, что случилось, я смотрела на каждого мужчину как на потенциальную угрозу — даже на него. Особенно на него.
Мы пили вино — я маленькими глотками, он почти залпом. Красное, полусладкое, оно оставляло на языке приторное послевкусие, от которого хотелось запить водой, но воды не было. В комнате стало теплее — или это вино разогревало кровь, заставляло мысли течь медленнее, а страхи — отступать на задний план, прятаться в тени, где они копили силы для нового удара.
И вдруг я вспомнила.
Момент, который я тогда не заметила. Или не хотела замечать.
Стивен стоял в коридоре, когда я уходила после первой нашей встречи в кофейне. Я махнула ему на прощание, а он смотрел на Алекса, который шёл рядом со мной. В его взгляде мелькнуло что-то — не ревность, нет, скорее... собственничество. Как у человека, который уже решил, что ты будешь его, и не терпит конкуренции.
Я тогда подумала: «Просто устал».
А теперь я видела это иначе.
— Ты сегодня молчаливая, — заметил он, отставляя пустой стакан. — Что-то случилось?
— Нет, — соврала я. — Просто устала.
— От учёбы?
— От всего.
Он не стал уточнять. Только подвинулся ближе, обнял меня за плечи, притянул к себе. Я чувствовала тепло его тела через ткань рубашки — жёсткой, хрустящей, пахнущей утюгом и кондиционером, как одежда, которую гладят каждый день, чтобы она выглядела идеально. Его пальцы поглаживали моё плечо — успокаивающе, ритмично, как мать гладит ребёнка, который боится темноты. Но в этом жесте не было ничего материнского. В нём было что-то другое — требовательное, нетерпеливое, как будто он ждал, что я отвечу, сделаю шаг навстречу, скажу «да» прежде, чем он спросит.
А потом был разговор в библиотеке, когда я спросила, почему он так заботится обо мне. Он сказал: «Ты не обязана быть одна». Тогда это звучало как поддержка. Теперь я слышала подтекст: «Ты не обязана быть одна — потому что у тебя есть я. И я решу, когда тебе можно быть одной, а когда нет».
— Ты справишься, — сказал он. — Ты сильная.
— Я устала быть сильной, — ответила я, глядя на трещину на потолке, которая змеилась, как та дорога в Чарльстон, по которой я больше никогда не поеду. — Я хочу просто... быть.
— Тогда будь, — он поцеловал меня в висок, и я вздрогнула — не от нежности, от неожиданности. Его губы были тёплыми, мягкими, но в их прикосновении было что-то собственническое, как будто он ставил метку на своей территории, как будто я была вещью, которую он заработал. — Я рядом.
Вино кончилось быстро — бутылка опустела, мы перешли к пицце, которая уже остыла и стала резиновой, как те обещания, которые мы давали друг другу. Я жевала без вкуса, глотала через силу, чувствовала, как еда встаёт комом в желудке, как тот ком, который я носила в себе месяцами. Тишина стала тяжёлой — неловкой. Просто... пустой.
Он смотрел на меня. Долго. Я чувствовала его взгляд — изучающий, почти медицинский, как будто он диагностировал болезнь и теперь решал, какое лечение прописать. Под его взглядом мне становилось не по себе — не страшно, нет, скорее неуютно, как будто меня раздели, но не для того, чтобы согреть, а чтобы оценить, как товар на витрине.
— Ты такая красивая, — сказал он, и его голос стал мягче, почти воркующим, как у человека, который хочет что-то получить. — Даже когда усталая. Даже когда пытаешься спрятаться.
Он протянул руку, коснулся моего лица — провёл пальцем по скуле, по линии челюсти, остановился на подбородке. Я смотрела на его пальцы — правильные, чистые, с аккуратными ногтями, без единой заусеницы. Они двигались медленно, изучающе, как будто он запоминал каждую чёрточку. Я чувствовала прикосновение, но оно было отстранённым, как будто не моё тело. Как будто я смотрела на себя со стороны — на девушку с рыжими волосами и пустым взглядом, которая позволяет чужому мужчине касаться себя, потому что боится сказать «нет».
— Я скучал, — сказал он. — Очень.
Он наклонился, поцеловал меня в губы. Мягко, почти невесомо, как пробуя воду перед тем, как нырнуть. Я чувствовала запах вина на его дыхании — сладкий, приторный, тошнотворный, он смешивался с запахом его парфюма и создавал коктейль, от которого у меня сводило желудок. И не отвечала. Просто сидела, смотрела в стену. Считала вдохи. Раз, два, три.
И вдруг меня накрыло. Не страх, не отвращение — осознание.
Все эти маленькие знаки, которые я пропускала.
Его ревность к Алексу, которую он прятал за шутками. Когда мы сидели в кофейне, и я случайно упомянула, что Алекс помог мне с проектом. Стивен тогда усмехнулся, но глаза его остались холодными. «Ты слишком много о нём думаешь», — сказал он, и я тогда подумала, что это шутка. Теперь я знала — нет.
Его замечания о том, что я «слишком много времени провожу с этим синеволосым психом». Сначала я списывала это на ревность, на то, что он просто хочет, чтобы я была рядом. Теперь я видела в этих словах желание изолировать меня, отрезать от тех, кто мог бы открыть мне глаза на его истинную природу.
Его лёгкое раздражение, когда я говорила, что хочу побыть одна — он всегда находил способ оказаться рядом, даже когда я просила пространства. «Ты не обязана быть одна», — говорил он, и это звучало как забота. Но теперь я слышала в этом отказ уважать мои границы, настойчивое вторжение в мою личную территорию, которое он маскировал под любовь и внимание.
Он отстранился, посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то — не удивление, скорее... нетерпение. Как у человека, который привык получать то, что хочет, и не понимает, почему в этот раз всё идёт не по плану.
— Ты здесь, — сказал он, проведя пальцами по моей руке. — Я чувствую, что ты здесь. Но внутри — как будто нет. Как будто ты уже ушла, а тело осталось.
Я хотела сказать: «Я не знаю, где я». Хотела сказать: «Я боюсь». Хотела сказать: «Пожалуйста, не сейчас». Но вместо этого я промолчала. А он воспринял молчание как согласие.
Он опрокинул меня на спину — осторожно, но уверенно, как будто делал это сотни раз. Его тело нависло сверху, и я почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота. Мои руки, которые когда-то сжимали бутылку с толстым дном, теперь беспомощно лежали вдоль тела, прижатые к простыне его весом.
Он целовал мою шею — мягко, почти нежно, но в каждом прикосновении я чувствовала собственничество. Как будто он ставил метку. Как будто я была вещью, которую он заработал. Я смотрела в потолок, на трещину, которая змеилась от угла к люстре, разветвлялась, уходила в темноту. Она казалась бесконечной. Как эта ночь. Как этот год. Как всё, что случилось.
— Я люблю тебя, — шепнул он.
Я промолчала. Сжала простыню так, что ногти впились в ткань, оставляя полумесяцы. Я чувствовала, как его пальцы расстёгивают пуговицы моих джинсов. Медленно, настойчиво, как будто он имел на это право. Как будто я уже дала согласие, просто не сказав вслух.
Его рука скользнула под мою футболку — горячая, влажная, она касалась моей кожи, и я чувствовала, как каждый дюйм моей плоти кричит. Но слова не шли. Они застревали в горле.
Я замерла. Внутри всё сжалось, превратилось в тугой, болезненный комок. Я чувствовала его пальцы на своей коже — живот, рёбра, грудь. Я чувствовала его дыхание на своей шее — тяжёлое, прерывистое, как у зверя, который почуял добычу. Я чувствовала, как моё тело отключается, как будто я смотрю на себя со стороны.
— Стивен, — сказала я, и мой голос был тихим, почти шёпотом, как у человека, который боится, что его не услышат. — Мне неприятно. Давай не сейчас, я не хочу.
— Всё хорошо, — прошептал он, и его голос был мягким, успокаивающим, как у врача перед операцией. — Не бойся, Ребекка. Я люблю тебя.
— Остановись. — голос прозвучал хрипло, тихо, я даже не уверена сказала ли это слово.
Он не остановился.
Я чувствовала, как его рука скользит по моему бедру. Его дыхание становилось чаще, тяжелее, и я чувствовала его тело на себе — чужое, тяжёлое, горячее. Внутри всё сжимается, становится холодным и далёким.
Я закрыла глаза и ушла куда-то глубоко внутрь себя. В то место, где меня не было. Где не было боли. Где не было его.
Я лежала, смотрела в потолок и ждала, пока это кончится.
Его тело обмякло, тяжело навалившись на меня. Я лежала неподвижно, чувствуя, как по внутренней стороне бедра стекает что-то тёплое и липкое. Кровь? Или презерватив порвался? Я даже знать не хотела. Мерзко, гадко, отвратительно. Я не двигалась.
Он перевернулся на спину и почти сразу заснул. Дыхание стало ровным, глубоким, спокойным, как у человека, у которого нет угрызений совести. Я встала, пошла в ванную. Включила воду. Села на холодный кафель. Смотрела на свои руки. Синяки на запястьях, которые он оставил саднили, болели. Так не должно было быть.
Я сидела на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрела на капли воды, стекающие по краю раковины. Слёз не было. Только пустота. Та самая пустота, которую я научилась создавать за год. В то место, где меня не было. Где не было боли. Где не было его.
Я хотела кричать. Хотела разбить зеркало. Хотела проснуться и понять, что это был просто кошмар. Но это был не кошмар.
Утром Стивен проснулся первым.
Я слышала, как он встал, как его босые ноги прошлёпали по холодному полу — шлёп-шлёп-шлёп, как капли воды, которые падают в пустоту. Пахло кофе — горьким, чёрным, без сахара, как я любила. Запах просачивался под дверь, заполнял комнату, смешивался с тем, что осталось от ночи — с запахом пота, крови, страха. С запахом того, что нельзя выветрить, нельзя смыть, нельзя забыть.
Он налил кофе в мою любимую кружку — ту, с котом, которую я привезла из Чарльстона, которую Мэри подарила мне на Рождество, когда мне было десять и я ещё не знала, что такое настоящая боль. Кот на кружке был рыжим, толстым, с самодовольной улыбкой — он сидел на подоконнике и смотрел на птиц, которых никогда не поймает. Я смотрела на эту кружку каждый день, она стояла на полке, как напоминание о детстве, о безопасности, о том времени, когда мир не разделился на «до» и «после». Теперь она стояла на столе, и пар поднимался от неё, и этот пар казался мне тошнотворным — он въедался в нос, вызывал спазм в горле, заставлял желудок сжиматься в тугой узел. Как будто кофе был живым напоминанием о том, что случилось. О том, что он здесь. О том, что он считает, что всё нормально.
Я сидела на кровати, куталась в одеяло, смотрела на синяки на запястьях. Как напоминание. Как клеймо, которое невозможно смыть. Как те слова на листовках. Теперь они были со мной на коже.
Стивен подошёл с двумя кружками. Его лицо было расслабленным, почти счастливым — как у человека, который хорошо выспался, которому нечего скрывать, который живёт в мире, где всё просто и понятно. Волосы растрёпаны, на щеке след от подушки, а в глазах — та самая теплота, которая когда-то заставила меня поверить, что он другой. Что он не такой, как все. Что он видит меня — настоящую, сломанную, колючую — и не боится.
— Ты какая-то задумчивая, — сказал он, протягивая мне кружку.
— Просто устала, — ответила я, глядя в свою кружку, на кота с отбитым ухом — краска облупилась ещё в прошлом году, я всё собиралась подрисовать, но руки не доходили.
Кофе был горьким, как всегда. Но сегодня горечь застыла на языке, не проглатывалась. Как будто во рту был пепел.
— Ты в порядке? — спросил он, садясь рядом.
— В порядке, — сказала я. — Нормально. Всё нормально.
Он поцеловал меня в лоб. Его губы были тёплыми. И чужими.
— Ты уверена?
— Уверена.
Врёшь, — сказала я себе. — Ты всегда врёшь. Себе, ему, всем.
***
В квартире Алекса было тесно. Мы собрались проведать его на следующий день после выписки — пятеро человек в гостиной, которая едва вмещала троих. Каждый нервно поглядывал на остальных, стараясь не встречаться взглядами, будто боялся увидеть в чужих глазах отражение собственного страха.
Пряник сидел у моих ног, положив голову на колени, и тихо поскуливал — чувствовал напряжение, которое висело в воздухе. Его уши были прижаты, хвост поджат. Он смотрел на меня своими коричневыми глазами, полными тревоги, и я гладила его за ухом, чтобы успокоить, но мои собственные пальцы дрожали, как листья на ветру.
Воздух был густым, как перед грозой, когда небо становится фиолетовым, а тишина давит на уши, и ты знаешь, что сейчас что-то случится, но не знаешь, что именно. За окном — привычный серый пейзаж Сан-Франциско, мокрые крыши, блестящие от недавнего дождя, и чайки, которые кружили над двором, выкрикивая свои тоскливые песни, похожие на плач.
Джесс сидела на диване, поджав ноги, кусала губу — так сильно, что на нижней губе выступила капелька крови, похожая на маленькую красную жемчужину. Она вертела в пальцах кружку, не пила, только смотрела в неё, как в хрустальный шар, пытаясь разглядеть будущее. Её розовая кофта казалась нелепой в этой серой комнате — кричащим пятном надежды, которая давно умерла.
Стивен — в кресле, скрестив руки на груди. Лицо каменное, непроницаемое, как маска. Он сидел прямой, как статуя, и смотрел в одну точку на стене. Не моргал. Только скулы ходили ходуном. Пальцы нервно крутили серебряное кольцо — гладкое, холодное, оно скользило по пальцу туда-сюда, как маятник, как тот счётчик, который отсчитывает минуты до взрыва.
Джон — у окна, смотрел на улицу, на мокрый асфальт, на свои пальцы, которые нервно барабанили по подоконнику. Тук-тук-тук. Как тот монитор в больнице. Как сердце, которое не может успокоиться. Его профиль был напряжённым — скулы сжаты, губы в тонкую линию. Он не вмешивался в разговоры, но я чувствовала, что он внимательно слушает, оценивает, взвешивает каждое слово.
Я — рядом с Алексом, на полу, прислонившись спиной к дивану. Чувствовала тепло его тела через ткань футболки. Слышала его дыхание — ровное, но слишком контролируемое, как у человека, который боится, что если выдохнет слишком громко, мир рухнет. Его пальцы лежали на коленях, и я видела, как они слегка подрагивают.
Алекс выглядел плохо. Бледный, худой, круги под глазами — как у покойника, в котором ещё теплится жизнь, но уже непонятно зачем. Синие волосы потускнели, свисали мёртвыми сосульками. Футболка висела на нём как на вешалке. Но он был здесь. Живой.
— Отчёты, — сказал он. Голос — хриплый, простуженный. Но в нём слышалась сталь.
Джесс вздохнула, потёрла переносицу. Говорила она медленно, с долгими паузами, подбирая слова, будто каждое из них могло взорваться.
— Кайл осторожен. Я следила три дня. Он ни с кем не встречается, кроме своих амбалов. Только магазин, спортзал, кафе. Как робот. Даже в туалет, кажется, ходит по графику. — Она попыталась усмехнуться, но вышло жалко — уголки губ дёрнулись и опустились.
— Мои знакомые медики боятся, — Стивен не смотрел на меня. Смотрел в пол, на поцарапанное покрытие. — Я говорил с тремя. Те, кто брал у Кайла, молчат как рыбы. Один сказал: «Лучше провалить экзамен, чем сдохнуть в канаве». Другой просто сбросил вызов, даже не попрощавшись. Третий... третий посоветовал мне забыть, о чём я спрашивал, и больше не звонить. — Он замолчал, сжал челюсть, и я увидела, как напряглись мышцы на его лице. — Признаться в покупке стимуляторов — поставить крест на карьере. Никто не будет рисковать. Даже если знают, что Кайл — псих.
— Джон?
Джон не обернулся. Стоял спиной, глядя в окно, и его голос был глухим, почти безразличным — но я слышала, как он дрожит.
— Отец послал меня, — он усмехнулся горько, и в этой усмешке было столько боли, что у меня заныло под рёбрами. — Сказал: «Решай свои проблемы сам».
Тишина стала тяжёлой, липкой, как смола, в которой мы все увязали по шею. Я смотрела на их лица — уставшие, бледные, с синими тенями под глазами. Никто не спал. Никто не ел. Мы сидели в одной лодке, которая медленно шла ко дну, и никто не знал, как грести.
— Что теперь? — спросила я. Мой голос был ровным — я уже научилась не показывать страх, — но внутри всё дрожало, как лист на ветру.
— Мы ничего не нашли, — сказал Алекс, крутя в пальцах пустую сигаретную пачку, сминая её, разглаживая, снова сминая.
— Нам нужны доказательства, — Стивен поднял голову. — Без них мы никто.
— А если их нет? — спросила Джесс. Её голос дрожал, срывался, как струна, которую вот-вот порвут.
— Тогда мы сами их создадим, — Алекс посмотрел на неё. В его глазах горела та самая дикая решимость, которую я видела у него только в самые страшные моменты. — Запишем его угрозы. Соберём показания. Не дадим ему спрятаться.
— Запишем? — Стивен усмехнулся — сухо, почти презрительно, как будто Алекс сказал что-то глупое. — Он что, будет диктовать нам признание под запись? «Здравствуйте, я Кайл, я шантажирую подростков и торгую наркотиками, пожалуйста, посадите меня»? Ты серьёзно, Фостер?
— А у тебя есть план лучше? — Алекс не повысил голос. Только прищурился, и в этом прищуре было что-то хищное, как у зверя, который забился в угол и готов рвать всех, кто подойдёт. — Я внимательно слушаю, доктор.
— Мой план — не лезть на рожон, — отрезал Стивен. — Кайл не дурак. Если мы начнём действовать слишком активно, он просто сольёт всё в полицию — и мы сядем. Все. Даже ты со своим чувством юмора.
— О, я бы украсил любую тюремную камеру, — Алекс поправил выцветшую прядь, упавшую на глаза, и его губы растянулись в той самой кривой, почти весёлой усмешке, от которой у нормальных людей шла кровь из ушей. — Синие волосы, кривая улыбка — меня бы приняли за местную знаменитость. Или за надзирателя в творческом отпуске. Там, говорят, сейчас модно насилие под соусом эстетики. У меня есть шанс влиться в коллектив.
— Ты невыносим, — устало сказал Стивен, потёр переносицу.
— Это моё очарование, Уокер. Не путай с диагнозом. — Алекс подмигнул. — И вообще, если мы сядем, я буду писать тебе письма с рисунками. Представляешь? «Дорогой Стивен, сегодня мне приснилось, что ты сдал анатомию. Проснулся в холодном поту. Рисунок прилагаю». Это будет стоить тысячу долларов на чёрном рынке. За коллекцию.
— Ты ненормальный, — буркнул Стивен, но уже без огня.
— Я просто умею находить плюсы в любой ситуации. Даже в той, где нас всех посадят. — Алекс пожал плечами. — Жизнь — дерьмо, так хоть умрём с чувством юмора. Это единственное, что у нас осталось.
— У тебя осталось, — поправил Джон, не оборачиваясь. — У нас — только головная боль.
— Это потому, что вы неправильно смотрите на вещи. Головная боль — это тоже приключение. Например, сейчас у меня болит здесь, — Алекс постучал себя по виску, — и я представляю, что внутри меня сидит маленький гном с отбойным молотком. И он строит себе подземелье. Или ищет нефть. Это увлекательно. Попробуйте.
Джесс шлёпнула его по колену:
— Фостер, заткнись.
— Ладно, — он вздохнул, по-настоящему, устало, как человек, который слишком долго носил маску и теперь не знает, как её снять. — Но если мы сдохнем, я скажу, что был прав. Это главное.
— Ты всегда говоришь, что ты прав, — заметила я.
— Потому что я всегда прав. Даже когда ошибаюсь, я прав, потому что моя ошибка — это просто альтернативная версия истины. — Он посмотрел на меня. — Философия, Бекс. Я в Гарвард не поступил, но могу дать фору любому их профессору. У них там дипломы, а у меня — жизненный опыт. И синие волосы.
— Твоя философия скоро доведёт нас до психушки, — буркнул Джон.
— У нас туда уже забронирован семейный номер. На пятерых. С видом на забор и пластиковыми стульями, которые прикручены к полу, чтобы никто не сбежал. — Алекс потянулся и хрустнул шеей. — Мисс Мартин обещала нам скидку как постоянным клиентам. У неё там игуана Герберт работает санитаром. Говорят, очень душевный ящер. Пьёт кровь только по большим праздникам.
— Фостер, — Стивен посмотрел на него с той смесью усталости и раздражения, которую Алекс умел вызывать мастерски. — Если ты не можешь быть серьёзным, хотя бы молчи.
— Могу. Но не хочу. Молчание — это скучно. А скука — это первый шаг к депрессии. У меня уже есть официальный диагноз, второй мне не нужен. В клинике начнут задавать вопросы. «Мистер Фостер, почему у вас в карточке целый букет расстройств? Вы коллекционируете их, как покемонов?» — он картинно закатил глаза. — Нет, я просто талантливый. И многозадачный.
— Ты просто невыносимый, — сказал Джон.
— Я уже слышал. Это не новость. Давайте сменим пластинку, пока она не заела окончательно. — Алекс хлопнул в ладоши. — Итак, что мы имеем? Ничего. Абсолютно ничего. Мы как те мыши, которые бегают по кругу в лаборатории, а учёные смотрят и записывают: «Попытка номер сто сорок два. Мышь проявила признаки отчаяния. Хвост облысел». Поздравляю, мыши, вы — научный эксперимент.
— Ты сам-то себя слышишь? — устало спросила Джесс.
— Слышу. Мне самому себя слушать скучно.
Атмосфера в комнате стала тяжёлой, как свинец. Я вдохнула поглубже.
— У нас нет доказательств, — сказала я тихо. — У нас ничего нет. Только записи, которые он сам сливает, и видео, которое кружит по сети. Мы играем по его правилам.
— Значит, нужно сменить правила, — Алекс посмотрел на меня. В его взгляде не было привычной колкой насмешки. Только усталость. И странная, почти детская уверенность в том, что мы справимся. — Взломать его систему. Найти того, кто ему помогает. Сделать так, чтобы он сам ошибся. Ошибаются все. Даже параноики. Даже Кайл.
— А если он не ошибётся? — спросила я.
— Ошибётся, — сказал Джон, не оборачиваясь. — Все ошибаются. Вопрос времени. И удачи. Надеюсь, у нас она есть.
Я чувствовала, как с каждой секундой внутри нарастает тревога — не та, которую можно погасить таблетками или залить кофеином, а глубокая, вязкая, засевшая под рёбрами. Она толкалась изнутри, вынуждая меня смотреть на телефон, лежащий экраном вниз на коленях, снова и снова. Как будто я знала, что он зазвонит. Как будто я ждала этого.
В какой-то момент Джесс сказала что-то про Кайла, и я машинально взяла телефон, чтобы проверить время. Пальцы скользнули по экрану — и замерли.
В общем чате, который создали ещё осенью и который мы никогда не покидали, висело новое видео. Без превью. Без названия. Просто иконка с серым треугольником, которая горела, как предупреждение, как тот красный огонёк на вышке для самолётов.
Я открыла его.
Качество было дешёвым — снято на старую камеру, с зернистой картинкой, которая прыгала, будто кто-то снимал дрожащей рукой, наверное, прячась в темноте, как тот Кайл, который всегда наблюдал из тени. Но я узнала эту комнату. Узнала кровать. Узнала себя, лежащую на спине с пустым взглядом в потолок, с руками, которые бессильно лежали вдоль тела, с телом, которое не принадлежало мне. Узнала его плечи, его руки, его дыхание, которое я слышала слишком близко, слишком отчётливо, и теперь слышала снова — из динамика телефона, как эхо, которое не затихает.
И меня вывернуло наизнанку. Не буквально — но внутри всё перевернулось, сжалось, превратилось в ледяной ком, который рос и распирал грудную клетку. В глазах потемнело, мир потерял чёткость, и я почувствовала, как пол уходит из-под ног.
Я вскочила. Сердце колотилось где-то в горле, в висках пульсировала кровь, и каждая клетка моего тела кричала: «Нет! Только не это! Только не сейчас!»
— Выключите! — мой голос был чужим, срывающимся, как у человека, который тонет и не может позвать на помощь. Я рванула к Джесс, которая сидела ближе всех, её телефон уже лежал на коленях экраном вверх. — Не смотрите, Джесс, пожалуйста! Не надо!
Я попыталась выхватить у неё телефон, но она отдернула руку, нахмурилась:
— Ребекка, что ты...
— Отдай мне телефон! — я почти кричала, чувствуя, как слёзы подступают к глазам, как паника сжимает горло. — Не открывай это видео, Джесс, прошу тебя!
— Ребекка, ты меня пугаешь, — Джесс встала, отступила на шаг, прижимая телефон к груди, как щит. — Что случилось? Что там?
В этот момент Джон, который стоял у окна, достал свой телефон. Я увидела, как экран загорелся, как он уже собирался открыть уведомление, как его палец замер над иконкой чата.
— Джон, нет! — я рванулась к нему. Споткнулась о край ковра, но удержалась, схватила его за руку. — Не открывай, пожалуйста, Джон, не надо, я прошу тебя, не смотри!
— Блэр, стой, — он попытался перехватить моё запястье, но я вырвалась. — Что за херня? Что там? Ты бледная как смерть! У тебя руки трясутся!
— Это видео, — я задыхалась, слова вылетали, сбивались, путались, как мокрые листья в водостоке. — Там я... это моя комната, и я... не надо, Джон, пожалуйста, не смотри!
Слишком поздно.
Джон уже смотрел на экран. Его лицо побелело — так белеют стены в больничных палатах, когда врачи говорят, что сделать уже ничего нельзя. Он замер, его пальцы сжали телефон так, что побелели костяшки, а в глазах мелькнуло что-то — ужас, отвращение, непонимание.
— Боже, — прошептал он. — Ребекка, это...
Экран телефона Алекса тоже загорелся — я видела, как он подносит его к лицу, как его лицо белеет, становится мертвенно-бледным. Потом — глухой стук, и телефон Алекса врезается в стену в паре сантиметров от головы Стивена, разлетаясь вдребезги. Осколки со звоном рассыпаются по паркету, разлетаясь в разные стороны, как мелкие клыки.
— Какого хрена? — голос Стивена срывается, он смотрит на меня, и в его глазах — понимание.
Алекс медленно поднялся.
— Это твоя комната? — спросил он. Голос не дрожал. В нём не было ничего, кроме ледяной, звенящей тишины, которая хуже любого крика.
— Алекс, не надо, — прошептала я, чувствуя, как слёзы текут по щекам. — Пожалуйста, не надо...
— Ты сказала «нет»? — он шагнул к Стивену, и в его походке было что-то звериное, неконтролируемое. — Ты слышала меня? Ты сказала ему «нет»?
— Я... — я не могла говорить. Слова застревали в горле, как осколки. — Я пыталась, но он не...
Алекс ударил его.
Не с разбега — коротко, резко, с такой силой, от которой сам покачнулся, потому что после больницы он был слабым, как котёнок, но в нём была ярость, которая делала его сильнее. Стивен не ожидал, даже не попытался увернуться. Удар пришёлся в скулу, и он отлетел к стене, ударившись плечом.
Алекс пошатнулся, но устоял — больничная слабость смешалась с яростью, делая его одновременно уязвимым и опасным. Под глазами у него темнело, но он уже заносил руку для второго удара.
— Ты не имел права! — крикнул Алекс. Его голос сорвался, но в нём не было слабости. Только холодная, убийственная ярость, которая не кричит, не бьёт посуду, а просто ждёт, когда можно будет разорвать. — Ты слышал её! Она сказала «нет»!
— Алекс! — Джесс вскакивает с дивана, хватает его за плечо, ногти впиваются в кожу. — Остановись! Ты убьёшь его! Он мой брат, не надо!
— Он твой брат? — Алекс вырывается из её хватки, дёргает плечом так резко, что Джесс теряет равновесие и падает обратно на диван, но тут же вскакивает снова. — Ты слышала, что он сделал? Ты видела это видео? Она сказала «нет»! А он продолжил!
— Я знаю! — Джесс кричит в ответ, пытаясь встать между ними, её руки дрожат, ногти оставляют красные полосы на предплечье Алекса. — Я знаю, что он сделал ужасное! Но я не дам тебе его убить! Слышишь?! Он мой брат!
— Мне плевать, чей он брат! — Алекс снова замахивается, но в этот момент я вскакиваю, хватаю его за руку — ту, которая занесена для удара.
— Алекс, хватит! — кричу я, чувствуя, как слёзы душат меня. — Ты убьёшь его! Остановись, пожалуйста!
Стивен лежит на полу, не сопротивляясь. Его лицо залито кровью — из разбитого носа, из рассечённой губы. Он не пытается защититься, не пытается встать. Он смотрит на меня, и в его глазах — не страх, не раскаяние, а что-то тупое, беспомощное. Как у человека, который уже сдался.
— Ты защищаешь его? — Алекс смотрит на меня, и в его глазах мелькает что-то — не понимание, а боль. — После того, что он сделал? Ты защищаешь его?
— Я защищаю тебя! — кричу я в ответ, чувствуя, как слёзы душат меня, как голос срывается, становится тоньше, детским. — Если ты продолжишь, ты станешь таким же, как он! Остановись, Алекс! Хватит!
Он смотрит на меня. Его кулак дрожит, занесённый над Стивеном. Его дыхание — прерывистое, тяжёлое, как у зверя, которого загоняют в угол. Он смотрит на меня, и я вижу, как ярость медленно уходит, оставляя после себя только пустоту и усталость.
— Она сама хотела, — выдавил Стивен, и в его голосе не было уверенности — только отчаяние. — Она не сопротивлялась. Она...
— Она сказала «нет»! — Алекс ударил его снова — в живот, мы не удержали, и Стивен согнулся пополам, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег. — Ты слышал её! Ты слышал, как она плакала! Ты слышал, как она просила остановиться! И ты продолжил! Ты — чудовище! Ты хуже Кайла! Ты притворялся хорошим, носил этот белый халат, разглагольствовал о клятве Гиппократа, а сам... сам брал силой! Ты — насильник!
— Это не изнасилование! — закричала я, чувствуя, как слёзы душат меня, как голос срывается, становится тоньше, детским. — Я не сопротивлялась! Я не кричала! Я просто лежала! Я не говорила «нет» громко! Это не было изнасилованием! Это... это просто...
Алекс повернулся ко мне, и его глаза горели такой яростью, что я отшатнулась.
— Ты сказала «нет»! — закричал он. — Ты сказала «Не надо»! Это и есть «нет»! Отсутствие сопротивления — не согласие! Ты не дала ему согласия! Ты не хотела! А он продолжил! Это — изнасилование, Бекс! И не пытайся убедить меня, что это не так! Ты знаешь это! Ты знаешь, что он не остановился, когда ты просила!
— Но я не кричала! — я рыдала, чувствуя, как слова вырываются наружу, как я пытаюсь оправдать то, что не могу оправдать. — Я не боролась! Это не было изнасилованием!
— Ты боялась! — Алекс шагнул ко мне, и его голос стал тише, но не мягче. — Ты боялась, что если будешь сопротивляться, он сделает больнее! Ты боялась, что если закричишь, никто не услышит! Ты боялась, что если скажешь «нет» громче, он разозлится! Это не значит, что ты хотела! Это не значит, что это не изнасилование!
— Я не знаю, что это было! — закричала я в ответ, чувствуя, как слёзы душат меня, как голос срывается, становится тоньше, как у ребёнка, который потерялся в лесу. — Я не знаю! Может быть, это изнасилование! Может быть, нет! Но я не хотела, чтобы вы это видели! Я не хотела, чтобы вы знали, что я... что я позволила этому случиться!
— Ты не позволила! — Алекс вновь сделал шаг к Стивену.
Джон попытался встать между ними, схватив Алекса за плечо:
— Фостер, хватит! — его голос был резким, как удар хлыста. — Ты убьёшь его! Ты не должен лезть в чужие отношения! Это не твоё дело! Оставь их!
— Это моё дело, когда он насилует мою подругу! — Алекс вырвался из хватки Джона, и его лицо было перекошено от ярости. — Ты слышал, что он сказал? «Она сама хотела»? И ты хочешь, чтобы я стоял и смотрел? Чтобы я позволил ему уйти с этим? Нет, это не какие-то мерзкие ролевые игры! Это реальное насилие! И если ты думаешь, что я должен молчать, потому что это «чужие отношения» — ты такой же кусок дерьма, как и он! Это не игра, это её жизнь!
— Я хочу, чтобы ты не превращался в такого же монстра, как он! — Джон попытался схватить Алекса за руку, но тот вырвался.
— Он заслужил, чтобы его убили! — Алекс вырвался и снова замахнулся, но Джон перехватил его кулак, и они схватились, сцепившись, как два зверя. Джон был сильнее, но Алекс был безумнее. Он извивался, пытаясь дотянуться до Стивена, который лежал на полу, прижимая руки к лицу, и я видела, как кровь течёт между его пальцами, как он пытается дышать, но не может. Его нос был явно сломан, и я видела, как он пытается дышать ртом, потому что нос забит кровью.
— Фостер, хватит! — Джон изо всех сил оттащил Алекса к стене, прижав его плечом к обоям. — Ты его убьёшь! Посмотри на него! Ему нужна больница! Ты сломал ему нос, может быть, челюсть! Остановись!
Алекс смотрел на Стивена, который корчился на полу, и в его глазах была пустота. Ярость уходила, оставляя после себя только усталость и отчаяние.
— Он заслужил, — прошептал Алекс, но его кулак медленно опустился.
— Может быть, — сказал Джон. — Но не так.
Алекс смотрел на него долго, и я видела, как его лицо медленно меняется — как уходит ярость, оставляя после себя только пустоту и усталость. Его рука опустилась, и он покачнулся, опираясь о стену, чтобы не упасть.
Стивен лежал на полу, прижимая руки к лицу, и тяжело дышал. Кровь текла из разбитого носа, из рассечённой губы, из скулы, которая уже начинала опухать. Его лицо было разбито, и я видела, как он пытается встать, но не может.
— Алекс, — сказала я, и мой голос был тихим, почти шёпотом, как у человека, который боится, что его не услышат. — Пожалуйста. Хватит.
Он поднял голову. Его глаза были пустыми, как у того Арлекина на Хэллоуин, когда он смотрел на меня и не видел меня. Но потом он моргнул, и в его взгляде появилось что-то живое. Страх. Надежда. Боль. Всё вместе.
Джесс стояла в углу, прижав руки к лицу, и смотрела на всё это с ужасом. Её глаза были полны слёз, и она не знала, что делать — бежать к брату или остаться с нами. Я видела, как она колеблется, как её взгляд мечется между Стивеном, Алексом и мной.
— Джесс, — сказал Джон, поворачиваясь к ней. — Уведи его. Если он останется здесь, он убьёт его. Ему нужна больница.
Джесс колебалась. Я видела, как она смотрит на меня, потом на Алекса, потом на Стивена — и я видела в её глазах страх. Не за брата. За всех нас. За то, что мы уже никогда не станем теми, кем были.
Она шагнула к нему, помогла подняться. Он опёрся на неё, и я видела, как он едва стоит, как его лицо залито кровью, как дрожат его руки. Его челюсть была разбита, и я видела, как он с трудом открывает рот.
— Прости, — сказал он, глядя на Алекса, не на меня. — Я не хотел. Прости.
— Не передо мной извиняйся, придурок, — Алекс отступил на шаг, и его голос дрожал от напряжения и усталости. — Ей скажи.
Стивен смотрел на меня. Я не могла выдавить из себя ни слова. Слёзы текли по моим щекам, и я стояла и смотрела на человека, который когда-то был моим спасением, а теперь стал моим кошмаром. Я хотела сказать ему что-то, но слова застряли в горле. Я не могла простить его. Но я не могла и ненавидеть его.
Джесс развернулась и пошла к выходу, поддерживая Стивена. В дверях он обернулся, но я не видела его лица — только силуэт в свете коридора.
— Идём, — сказала Джесс, потянув его за руку. — Пожалуйста. Не сейчас.
Они вышли. Джон ушёл следом. Дверь закрылась. И снова тишина — такая тяжёлая, что я не могла дышать.
Я стояла посреди комнаты, чувствуя, как ноги подкашиваются, как мир вокруг теряет чёткость, расплывается в серое марево. Я дрожала — мелко, часто, как в ознобе, когда градусник показывает тридцать девять, а ты не можешь согреться, потому что холод внутри, в костях, в каждой клетке, там, где кончается тело и начинается душа. Мои зубы стучали, и я не могла их остановить.
Они видели. Все. Мою комнату. Мою кровать. Моё тело. Мою кровь. Мои слёзы. Моё унижение, выставленное напоказ, как экспонат в музее ужасов. Теперь они знали. Теперь они видели меня такой, какой я не хотела быть никогда. Сломленной. Грязной. Жалкой. Я медленно осела на пол, опираясь спиной на стену.
— Бекс, — позвал Алекс тихо.
Алекс стоял напротив меня, на расстоянии вытянутой руки. Он смотрел на меня, и в его глазах была усталость. И страх — страх, что я откажусь от него, как отказалась от всего остального. Но он не приближался.
— Можно? — спросил он.
Я покачала головой.
— Я не хочу, чтобы меня трогали, — сказала я. Голос был тихим, почти шёпотом. — Я не знаю, чего хочу. Я не знаю, хочу ли я, чтобы ты был рядом. Я не знаю, хочу ли я быть одна. Я не знаю ничего, Алекс. Я боюсь всего. Я боюсь, что если ты прикоснёшься ко мне, я сломаюсь окончательно.
Он кивнул. Медленно, понимающе. Его руки, которые уже начали подниматься, медленно опустились на колени. Он сел рядом — на расстоянии, но я чувствовала его тепло. Слышала его дыхание — ровное, спокойное, как у человека, который знает, что делать, даже когда не знает, что делать.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда я посижу рядом. Просто посижу. Не буду трогать. Я не уйду. Но я не буду трогать.
— А если я когда-нибудь захочу, чтобы ты меня обнял? — спросила я.
— Тогда я спрошу, — он посмотрел на меня, и в его глазах не было собственничества, не было той уверенности, которая была у Стивена, когда он думал, что имеет право. Только вопрос. И надежда. — И если ты скажешь «да» — я обниму тебя так, как ты захочешь. Если скажешь «нет» — я отойду. Даже если мне будет больно. Потому что твоё «нет» важнее моего «хочу».
Мы сидели так долго. Смотрели в одну точку на стене. Дышали. Пряник лежал между нами, положив голову мне на колени, и я гладила его за ухом, чувствуя, как он прижимается сильнее в ответ.
Видео — или его скриншоты — разлетелись по студенческим чатам в течение двух дней. Кто-то выложил его в Твиттер, кто-то в Инстаграм, кто-то в закрытые группы, откуда оно перекочевало на форумы, в личные сообщения, в те места, откуда ничего нельзя удалить навсегда. Оно жило своей жизнью, множилось, обрастало комментариями, как труп червями — медленно, неотвратимо, превращаясь в нечто большее, чем просто запись. В историю. В легенду. В приговор.
С каждой новой публикацией добавлялись подробности — выдуманные, грязные, жестокие. Кто-то писал, что я «сама напросилась», кто-то — что Стивен «просто парень, которого подставили», кто-то — что я «психопатка, которая убила человека и теперь пытается засадить невиновного». Я читала комментарии, и каждый из них был как удар — по лицу, по животу, по тому месту, где внутри уже ничего не осталось, кроме пустоты.
«Она сама хотела. Посмотрите на неё — она же даже не сопротивлялась».
«Бедный парень, его подставили».
«У неё же психические проблемы, она сама не знает, чего хочет. Таких надо изолировать от общества».
«Выгоните её из универа».
«Сама напросилась».
«Она просто ищет внимания. Драма-квин».
Я смотрела на экран, не моргая. Пальцы застыли. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Каждый удар отдавался в синяке на запястье, который уже почти прошёл, но я всё ещё чувствовала его.
Через час пришло сообщение от Стивена.
«Я не хотел, чтобы так вышло. Прости».
Я смотрела на экран. Долго. «Прости». Одно слово. Оно ничего не значило. Оно не возвращало ту ночь. Оно не стирало синяки. Оно не делало меня целой. Оно не возвращало ту девочку, которая верила, что любовь — это когда спрашивают. Которая не знала, что «нет» можно проигнорировать. Которая ещё не научилась различать, где забота, а где желание владеть.
Я не ответила. Но и не заблокировала его. Не удалила чат. Просто оставила сообщение висеть там, среди других — старых, тёплых, тех, где он писал «люблю тебя», а я не умела отвечать, но верила. Верила, что он хороший. Верила, что он другой. Верила, что он станет тем, кем обещал стать.
Я оставила это сообщение. Как зацепку. Как шанс, который, возможно, никогда не наступит. Но я не хотела его сжигать. Не хотела делать окончательный выбор в агонии. Пусть будет. Пусть висит.
Телефон зазвонил около полуночи. Отец.
Я взяла трубку, и его голос — хриплый, взволнованный, срывающийся — ударил в уши, как тот удар, который я приняла на плечо, когда Кайл замахнулся битой и я не успела увернуться. В трубке слышался шум мотора — он уже в дороге.
— Ребекка, — он почти не давал мне вставить слова, говорил быстро, захлёбываясь, как будто боялся, что если не успеет всё сказать сейчас, то не скажет никогда. — Декан связался со мной. Видео распространилось. Тебя могут отчислить. Что произошло? Ты в безопасности? Ты одна?
— Пап...
— Я рядом, — сказал он. Его голос дрогнул — впервые за много лет. — Слышишь? Я всегда рядом. И мне жаль, что я не говорил этого раньше. Жаль, что ты выросла, думая, что тебе не на кого положиться. Но это неправда. Ты можешь положиться на меня. Всегда.
Я заплакала. Впервые за долгое время — по-настоящему, навзрыд, не скрывая. Слёзы текли по щекам, капали на телефон, и я не вытирала их. Пусть текут. Пусть вытекает всё, что копилось годами.
— Приезжай за мной, — сказала я. — Пожалуйста.
— Я уже в машине, — ответил он. — Буду через два часа.
Отец приехал через час сорок.
Я сидела на кровати, сжимая в руке браслет-кактус — серебряный, с зелёными камушками. Он грелся от моего тела, как маленькое сердце, которое ещё билось, которое ещё не сдалось, которое ещё верило, что можно начать заново.
В комнате было темно — я не включала свет. Только торшер отбрасывал оранжевые тени на стены, и в этом полусвете комната казалась не моей.
Он постучал в дверь — не громко, не требовательно, а осторожно, как будто боялся, что я не открою.
— Войдите, — сказала я.
Он вошёл. В пальто, с портфелем в руке. Галстук съехал набок, волосы были взъерошены, и он выглядел не как адвокат, который выигрывает дела, а как обычный уставший отец, который боится за свою дочь больше, чем за любой проигранный процесс. Пахло от него кофе и дождём — тем самым дождём, который шёл в Чарльстоне, когда мы уезжали, и я смотрела в окно и думала, что никогда больше не увижу этот город.
Он подошёл, сел рядом, обнял. Крепко, по-настоящему, как тогда, когда я была маленькой и боялась темноты, а он приходил в мою комнату, садился на край кровати и гладил по голове, пока я не засыпала. Только теперь темнота была внутри, и он не мог её разогнать — только быть рядом.
— Всё будет хорошо, — сказал он. — Мы что-нибудь придумаем. Ты не одна.
— Я знаю, — ответила я, утыкаясь в его плечо.
— Поехали домой, — сказал он. — Ко мне. Поживёшь у меня, сколько захочешь. А потом решим, что делать.
— А мама? — спросила я.
— Она уже в курсе, — сказал он. — Мы созвонились. Она... она хочет, чтобы ты знала — она тоже здесь. Просто не умеет ездить по ночам.
Я кивнула.
Мы вышли из комнаты. Я взяла рюкзак — только самое нужное. Остальное потом. Остальное не важно. На столе остались лежать листовки с надписью «Убийца». Я смотрела на них секунду, потом отвернулась. Пусть лежат. Они больше не имели власти.
На улице моросил дождь. Отец открыл дверь машины, и я села на пассажирское сиденье. Кожа была холодной, но я не дрожала. Я смотрела в окно на убегающие назад огни Беркли — на чахлые клёны, на ржавые качели, на мокрый асфальт, в котором отражались жёлтые пятна фонарей.
— Всё будет хорошо? — спросила я, когда мы выехали на мост.
— Не знаю, — честно ответил он. — Но мы будем делать всё, чтобы так и было. Вместе.
Я сжала браслет-кактус на запястье. Серебряный, с зелёными камушками. Он был холодным. Но через секунду нагрелся от моей кожи. Как будто он был живым. Как будто он ждал. Как будто он знал, что я ещё не закончила.
Машина ехала по мосту «Золотые Ворота», и где-то внизу шумел океан — чёрный, бесконечный, холодный. Но я смотрела вперёд, на огни города, который приближался, и думала: может, там, за этими огнями, есть что-то, ради чего стоит просыпаться по утрам. Не сейчас. Не завтра. Но когда-нибудь.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!