Глава 24: Новый круг

2 июня 2026, 10:53

Вот это самое важное. Никто не знает наверняка, какое влияние он оказывает на жизнь других людей. Иногда мы даже не догадываемся, что от наших действий или слов зависят судьбы и жизни других.

Конец июня пах расплавленным асфальтом и горьким привкусом свободы, которую не знаешь, куда деть. Этот запах — бензин, нагретый пластик, чужая спешка — въедался в лёгкие, напоминал, что лето — это не про отдых, а про бегство. Прочь от себя, от прошлого, от всего, что не даёт дышать полной грудью.

Я сидела на водительском сиденье серой Honda Civic. Потрёпанной, с царапиной на левом крыле и пятном от кофе на пассажирском сиденье, которое прошлый владелец даже не пытался вывести. Барахло. Отец купил её на Craigslist за сумму, названную им «символической», но по тому, как он поморщился, отдавая ключи, я поняла: символической она была разве что для его душевного спокойствия. Чтобы дочь не колесила по городу в автобусах, где пахнет потом и чужим горем. Где каждый встречный может оказаться тем, кто смотрит на тебя с экрана телефона и улыбается, потому что знает то, чего не знаешь ты.

Машина — это свобода. Свобода сбежать, когда станет невмоготу. Или когда прижмут.

А они прижимали всё сильнее.

Каждое утро я проверяла телефон: новые сообщения, новые угрозы, новые намёки на то, что кто-то знает. И этот кто-то не собирался останавливаться. Пальцы немели от напряжения, когда я пролистывала папку со скриншотами — их уже перевалило за три десятка. Тридцать маленьких напоминаний о том, что я — убийца. Тридцать причин не спать по ночам.

— Ты уверена, что справишься? — спросил отец, сидя на пассажирском и вцепившись в ручку над дверью с такой силой, будто мы ехали к обрыву. Костяшки побелели, а я заметила, как блестит обручальное кольцо. Он так и не снял. То ли забыл, то ли не мог перешагнуть через ту жизнь, которая разбилась вдребезги два года назад.

— Я справлялась и с большим, — ответила я, выруливая с парковки.

Голос был ровным, почти спокойным. Но пальцы на руле сжимались слишком сильно — так, что подушечки немели, а костяшки выступали белыми бугорками под натянутой кожей. Машина слушалась, но внутри всё дрожало. Каждая яма на асфальте отдавалась где-то под рёбрами — там, где старый шрам начинал ныть, стоило только подумать о прошлом.

Отец не знал про Хэллоуин. Не знал, что я убила человека. Не знал, что его новая машина будет возить убийцу по городу. И я не собиралась ему рассказывать. Не сейчас. Может, никогда. Некоторые тайны лучше увозить с собой в Беркли. Или в могилу — что в моём случае почти одно и то же.

Инструктор по вождению, мистер Лопес — сеньор с прокуренными усами и вечной улыбкой, от которой хотелось протереть стёкла, — похвалил меня за «спокойствие за рулём». «Как у танкиста», — сказал он. Если бы он знал, что это спокойствие — результат восьми месяцев жизни в страхе, когда каждое движение может стать последним, а каждая тень — полицейской машиной, он бы, наверное, ужаснулся. Или просто пожал плечами. В Сан-Франциско у каждого своя тьма. Своя бутылка, которую не удалось разбить.

— Не торопись, — сказал отец, когда я свернула на мост и ветер ударил в открытое окно, растрепав мои волосы. Пряди полезли в глаза, захотелось остановиться и собрать их в хвост, но я сдержалась.

Он выключил радио, которое я включила, — какая-то старая песня, которую я не узнала, но она звучала правильно. Свободно. Как будто всё, что случилось, осталось позади. Как будто мы — просто отец и дочь, которые учатся доверять друг другу заново. Как будто никакой бутылки, никакого костра, никакого тела под корнями старого дуба никогда не было.

В зеркале заднего вида, когда мы съехали с моста, мне показалось, что за нами едет внедорожник. Красный, блестящий, с тонированными стёклами, как зеркало, в котором отражается только темнота. Сердце ухнуло куда-то вниз и застряло между рёбер, пульсируя глупой тревогой. Те же фары, тот же цвет — я видела его в кошмарах достаточно часто, чтобы узнать.

Показалось. Просто показалось.

Внедорожник свернул на другую улицу. Фары мелькнули и пропали за углом, как глаза кота в темноте — хищные, выжидающие. Я выдохнула, не заметив, что задерживала дыхание.

— Всё в порядке? — спросил отец. В его голосе — тревога, которую он пытался скрыть, но не умел. Никогда не умел.

— Да, — ответила я, сжимая руль так, что потрескавшаяся резина скрипнула под пальцами. — Всё отлично.

Врать ему стало так же естественно, как дышать.

В середине июля, за неделю до отъезда в Чарльстон, мы с Алексом отменили поездку.

Я сидела в гостиной его квартиры на Корнуолл-стрит. Место, которое за год стало почти моим вторым домом. Серые стены, пропахшие кофе и псиной, дешёвый диван, на котором мы смотрели сотни фильмов — включали и ужастики, и Дисней, засыпали в обнимку с Пряником. Здесь пахло им: дымом, краской и той особенной горечью, которая была его сутью. Горечью, которую не могли вытравить ни таблетки, ни мои попытки быть рядом.

— Полиция вызвала, — сказал Алекс, сидя на подоконнике и нервно теребя край банки из-под красок, приспособленной под пепельницу. Его пальцы, грязные от графита, дрожали мелкой, почти незаметной дрожью. — Завтра. Сказали, новые обстоятельства.

— Опять? — я замерла с чашкой кофе в руках.

Жидкость была горькой, как всегда, но сейчас горечь застыла на языке, не проглатывалась. Внутри всё сжалось — до рези в груди, до тупой пульсации где-то под рёбрами.

— Опять.

Он не смотрел на меня. Смотрел в окно, на Корнуолл-стрит, где редкие прохожие тащили продукты из круглосуточного. Выглядел он так, будто его переехало — а потом проехалось обратно, для надёжности. Под глазами залегли синие тени, которые даже он не мог списать на «творческий беспорядок». Волосы потускнели и торчали во все стороны, будто он вчера уснул мокрым и так и не расчесался. Футболка на нём была мятая, с пятном от кофе на груди. Пряник сидел у его ног, положив голову на колени хозяина, и тихо поскуливал — будто чувствовал, что что-то не так.

— Поэтому мы не едем, — сказал он. — Если мы уедем, а они вызовут снова, это будет выглядеть как попытка скрыться.

— Ты не можешь отменить поездку из-за них. — В моём голосе прозвучало больше злости, чем я хотела показать. Но не на него. На ситуацию. На то, что мы снова в дерьме. На то, что этот город не отпускает нас, как цепной пёс, которому скормили наши номера.

— Могу. — Он достал телефон, показал письмо с подтверждением возврата билетов. Белый экран, чёрные буквы. Никаких эмоций. Просто транзакция. — Уже отменил.

Я смотрела на экран, и внутри закипало что-то тоскливое и тяжёлое. Словно мы не отказывались от двух недель свободы, а возвращали в магазин бракованный товар. И это было больнее, чем если бы он закричал.

— Мы не можем позволить себе выглядеть подозрительными, Бекс. — Он наконец повернулся ко мне, и я увидела в его глазах страх. Тот самый, который он прятал за улыбками и шутками весь этот год. Страх, который не лечится таблетками. Который живёт под кожей и выползает наружу, когда ты меньше всего этого ждёшь. — Мы и так уже под подозрением.

Он не врал. Я знала. Я чувствовала это каждое утро, когда просыпалась и проверяла телефон в поисках новых сообщений с неизвестных номеров. Каждое «Прочитано» без ответа. Каждая точка, которая появлялась и исчезала — кто-то там, в темноте, смотрел на экран и улыбался. Упивался нашей болью, как дешёвым вином.

Я смотрела на него. На его дрожащие пальцы, на оранжевую баночку с таблетками, которая всегда стояла на подоконнике. Недавно он начал пить их два раза в день. Врач увеличил дозировку. Я видела, как они меняют его — делают медленнее, тише, заторможеннее. Но пустота внутри оставалась. Она просто стала другой. Серой вместо чёрной.

— Мы поедем в другой раз, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем я себя чувствовала. — Когда всё устаканится.

— Когда это всё устаканится, Бекс? — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, болезненной, и тут же погасла, как спичка на ветру. — Через год? Через десять? Никогда?

Я не ответила. Потому что не знала. Потому что внутри пульсировало то же самое: никогда. Мы никогда не будем в порядке. Мы просто научимся делать вид.

Лето тянулось как резина. Жара навалилась в августе — влажная, душная, она высасывала силы, заставляла сидеть дома с зашторенными окнами и пить литры ледяного чая. Я почти не видела Алекса — он пропадал где-то, отвечал на сообщения односложно, иногда не отвечал вовсе. Я списывала на таблетки. На учёбу. На то, что ему нужно время. Но в глубине души знала: он что-то скрывает. Как и я. Как и все мы.

Мы со Стивеном встречались почти каждый день.

Он приезжал ко мне в Беркли — я снимала крошечную студию на первом этаже старого викторианского дома, с окнами во внутренний дворик, где росли чахлые клёны и стояла ржавая детская площадка, на которой никогда никто не играл. Комната была не больше моей спальни в Сан-Франциско, но она была моя. Никто не заходил без спроса, не задавал вопросов, не смотрел с подозрением. Здесь я могла дышать. Иногда.

Мы гуляли по кампусу, пили кофе в маленькой кофейне на углу Телеграф-авеню, которую он нашёл. «Здесь лучший эспрессо к югу от Маркет-стрит», — сказал он, и я не стала спорить. Его энтузиазм по поводу кофе был почти трогательным. Таким же, как его кружка с трещиной, которую он таскал с собой везде.

— Ты решил, где будешь жить? — спросила я, когда мы сидели на скамейке у фонтана.

Вода сверкала на солнце, студенты смеялись, кто-то играл на гитаре. Всё было как в кино про идеальную студенческую жизнь. И это бесило. Потому что моя жизнь была не кино. Она была дешёвым триллером, в котором никто не выживает.

— Пока так же с Джесс. — Он пожал плечами, провёл пальцем по ободку своей кружки, задумчиво, почти с нежностью. — А потом... может, сниму что-то. Если найду соседа.

Он посмотрел на меня. В его глазах — осторожный, почти боязливый вопрос. Он ждал, что я предложу. Я промолчала. Не потому, что не хотела. Потому что боялась. Боялась, что если мы начнём жить вместе, он увидит меня настоящую. Ту, которая просыпается в холодном поту. Ту, которая проверяет замки по три раза. Ту, которая всё ещё чувствует запах горелого мяса, когда жарят хот-доги.

— Учёба только началась, — сказала я, отводя взгляд в сторону, на чахлые клёны, на ржавые качели, которые не раскачивал никто, кроме ветра. — Сейчас много вопросов. Мне нужно привыкнуть. Тебе — тоже.

— Я подожду, — сказал он, сжимая мою руку.

Его ладонь была тёплой, сухой, спокойной — как спасательный круг, который держится на плаву, даже когда ты не хочешь за него хвататься.

— У нас всё впереди.

Он поцеловал меня в лоб — мягко, почти по-отечески, с какой-то неловкой нежностью, от которой у меня защипало в глазах. И в этом жесте было столько терпения, что мне стало стыдно. Он заслуживал большего. Кого-то, кто умеет любить. Кто не носит в себе труп и полицейское досье. Кто может смотреть в глаза и не видеть там отражение того костра.

Но он выбрал меня. И я не знала, как с этим жить.

Мы часто оставались у него на ночь. Ничего такого — просто вместе было легче не сходить с ума. Его комната была заставлена учебниками по анатомии, на стене висел плакат со скелетом, которого он называл Бобом. На столе — та самая кружка с трещиной, из которой он пил чай даже в тридцатиградусную жару.

— Ты когда-нибудь купишь новую? — спросила я, сидя на его кровати и поджав ноги. Пальцы теребили край простыни — нервно, отстранённо. В горле пересохло, и я не знала, почему этот вопрос так важен.

— Так вкуснее, — ответил он, как всегда, и улыбнулся — мягко, беззаботно, и я почти поверила, что у нас всё нормально.

Он готовил мне кофе по утрам — с корицей, без сахара, как я люблю. Поправлял одеяло, когда я засыпала у него на плече. Целовал в макушку — нежно, почти невесомо. Не требовал ничего взамен.

— Я люблю тебя, — сказал он однажды вечером, когда мы лежали в темноте и слушали, как за окном шумит дождь.

Капли барабанили по подоконнику, по листьям клёна, по ржавым качелям — монотонно, убаюкивающе.

Слова упали между нами тяжело, как камень. Я смотрела в потолок, чувствовала его дыхание на своей шее — тёплое, ровное, живое — и думала: а я? А я люблю его? Или просто не хочу быть одна? Или просто цепляюсь за него, как за спасательный круг, потому что боюсь утонуть?

— Я знаю, — сказала я. — И... спасибо.

Это было не «я тебя тоже». Он это понял. Я почувствовала, как он напрягся, как его рука на моей талии замерла на секунду, будто он хотел убрать её, но передумал. Пальцы дрогнули, сжались сильнее — почти до боли, до синяков, которые останутся на утро и будут напоминать о том, что я не ответила. Но он не отпустил. Только прижал меня ближе, крепче, будто боялся, что если ослабит хватку, я исчезну. Растворюсь в темноте, как тот дым над костром.

Мы лежали так до утра. Никто не спал. Но никто не говорил ни слова.

В октябре я начала писать статью о школьной травле для университетской газеты.

Не о себе — о других. О тех, кого я видела в коридорах Лоуэлл. О тех, кто плакал в туалетах, потому что их волосы слишком тёмные, или слишком светлые, или слишком синие. Кто боялся идти в столовую, потому что там их ждали не одноклассники, а палачи. Кто заканчивал с собой, потому что не видел другого выхода.

Текст выходил острым, как осколок той бутылки. Я не щадила никого. В том числе себя.

Через неделю после того, как статья была сдана в печать, в соцсетях появился анонимный пост.

«Блэр пишет про буллинг, а сама...»

Дальше шла ложь. Перемешанная с правдой. Про вечеринку. Про то, что я «охотилась» на Джереми. Про то, что у меня «психические проблемы». Кто-то перепостил. Потом ещё кто-то. Потом — сотни.

Через сутки пост разлетелся по всем студенческим пабликам. Как вирус. Как лесной пожар, который невозможно потушить.

«Она психопатка», «Я с ней в одной группе, боюсь», «Выгнать её из универа», «Неудивительно, что её друзья от неё отвернулись».

Я не отвечала. Сидела в своей комнате, смотрела в стену, перечитывала их снова и снова, пока буквы не расплывались перед глазами, превращаясь в серое месиво. Пальцы дрожали, когда я листала ленту. Внутри пульсировало: они знают. Или догадываются. Или просто хотят, чтобы я страдала.

На следующий день кто-то подбросил листовку на мою парту в аудитории.

«Убийца»

Крупные чёрные буквы на белой бумаге. Принтерная краска, дешёвая, размазанная, пахнущая растворителем. Я смотрела на неё, и в голове стучало: они знают. Они всё знают.

Я выкинула её в урну. Но руки дрожали, когда я открывала конспект. Буквы прыгали перед глазами, строчки плыли, и я не могла сосредоточиться, не могла думать ни о чём, кроме того, что кто-то смотрит на меня из темноты и улыбается.

Стивен нашёл меня на скамейке у библиотеки.

Я сидела, сжавшись в комок, обхватив колени руками, и смотрела в землю, на потрескавшийся асфальт, на муравья, который тащил крошку в десять раз больше себя. Ветер трепал листья, срывал их с деревьев, кружил в воздухе, как маленькие пожухлые птицы. Осень в Беркли была красивой — золотой, багряной, почти сказочной. Но я не замечала красоты. Я видела только тени.

— Я слышал, — сказал он, садясь рядом. Осторожно, как будто боялся, что я рассыплюсь. — Про листовку.

— Откуда? — спросила я, не поднимая головы. Голос был глухим, чужим — будто говорил кто-то другой, из далёкого колодца.

— Джесс рассказала.

— Конечно, — я усмехнулась. Горечь обожгла горло, как тот дешёвый кофе из школьного автомата. — Она теперь везде суёт свой нос?

Он не обиделся. Взял меня за руку — тепло, уверенно, как будто знал, что это именно то, что мне нужно. Его пальцы сжали мои, и я почувствовала, как дрожь понемногу уходит, превращаясь в тупую, ноющую пульсацию.

— Ты не одна, Ребекка. Помнишь? — Его голос был мягким, но в нём слышалась сталь. Та же сталь, которая была в его голосе в ту ночь в лесу.

— Не одна, — повторила я, как заклинание. Слова звучали чужими, выученными наизусть, но не прожитыми.

— Ребекка. — Он повернул моё лицо к себе, заставил посмотреть в глаза. Его пальцы были тёплыми и чуть шершавыми — он много писал, перерисовывал схемы, трогал сухие листья гербария. — Посмотри на меня.

Я подняла глаза. В его взгляде не было жалости — только спокойная, твёрдая уверенность, от которой хотелось плакать. Как будто он знал, что всё наладится. И хотел, чтобы я тоже знала. Даже если сам в это не верил.

— Мы разберёмся, — сказал он. — Кто бы это ни делал — мы разберёмся.

— А если не разберёмся? — прошептала я. В горле стоял ком — огромный, колючий, как тот кактус, которым меня называл Алекс, — и я с трудом сглатывала, чтобы не разреветься. Глаза щипало, нос закладывало, и я чувствовала, как слёзы подступают, горячие, противные, которых я не заслуживала.

— Тогда будем держаться вместе. Как всегда.

Он обнял меня. Я уткнулась в его плечо и закрыла глаза. Пахло от него дымом и дезодорантом — так же, как в кемпинге. Как в тот вечер, когда мы сидели у костра и смотрели на звёзды, и казалось, что всё ещё можно исправить.

— Я люблю тебя, — прошептал он в мои волосы.

Я промолчала.

Двадцать девятое октября.

Через два дня — Хэллоуин.

Ровно год.

Я сидела на подоконнике в своей комнате. Окно выходило на запад, и вечернее солнце заливало комнату рыжим светом, делая её почти уютной. Почти безопасной. На столе остывала кружка с чаем, в углу дремала гитара, на стенах висели распечатки лекций — всё как у нормальных студентов.

В руках я держала браслет-кактус. Серебряный, с маленькими зелёными камушками. Стивен подарил его. Тогда я была другой. Или мне казалось.

В голове прокручивались картинки. Кухня в доме Рокса. Бутылка в моей руке — тяжёлая, с толстым дном, холодная, липкая от дешёвого виски. Его лицо. Кровь на плитке — алая, густая, расползалась по бежевой затирке, как яд. Костёр в лесу. Запах горелого мяса, который до сих пор иногда мерещится мне в университетской столовой, когда жарят хот-доги. Лицо Алекса в свете пламени — бледное, испуганное, но решительное.

Мы все в одной лодке.

Я не знала, выплыли мы или утонули. Но мы были живы. Пока.

Телефон пиликнул. Сообщение с неизвестного номера.

«Скоро Хэллоуин. Будешь отмечать? Или боишься?»

Я сжала телефон так, что защитный экран треснул под пальцами — маленькая паутинка разбежалась по стеклу, как та трещина на потолке в моей комнате. Сделала скриншот. Убрала в папку. Их было уже больше тридцати. Тридцать сообщений, тридцать напоминаний о том, что я — убийца. Тридцать причин не спать по ночам.

Не сейчас, — сказала я себе. — Не сегодня.

Я открыла чат со Стивеном.

«Ты спишь?»

Ответ пришёл через минуту.

«Нет. Думаю о тебе».

«Я тоже».

«Завтра увидимся?»

«Да».

Я отложила телефон. Посмотрела в окно, на мокрый асфальт, на редкие машины, на людей, которые спешили домой. Они не знали. Им было всё равно.

Через два дня — Хэллоуин.

Ровно год с того вечера, когда я взяла в руки бутылку. Ровно год с того момента, как я стала убийцей. Не по своей воле. Но разве это имеет значение? Для закона — нет. Для меня — нет. Для того, кто смотрит на меня из темноты и ждёт, когда я оступлюсь, — тем более.

Я сжала браслет. Коснулась пальцами маленького кактуса, провела по его серебряным иголкам.

— Не засыхай без меня, — прошептала я. Слова Алекса.

Я не засохла. Но чувствовала, как трескается земля под ногами, как расходятся глубокие, чёрные трещины, в которые проваливается всё: надежда, спокойствие, вера в то, что когда-нибудь станет легче. И не знала, сколько ещё смогу держаться.

За окном зажглись фонари. Жёлтые, тусклые, они отбрасывали на стену дрожащие тени, похожие на языки пламени. Я смотрела на них и вспоминала тот другой свет — оранжевый, живой, от костра, у которого мы сидели в последний раз, когда всё ещё было почти нормально.

Год. Целый год.

Я закрыла глаза и провалилась в темноту. Но сон не пришёл. Только страх. Тот самый, липкий, холодный, который въелся под кожу и не выходил даже под таблетками от бессонницы.

Ты справишься, — сказала я себе в который раз. — Ты справлялась и раньше.

Но в груди пульсировало что-то другое. Не уверенность. Не надежда. Просто — пустота. И обещание, что завтра будет новый день. Даже если он будет таким же, как сегодня. Даже если через два дня наступит Хэллоуин.

***

Август жарил асфальт, плавил остатки надежды и гнал людей в тень. В парки, в кафе с кондиционерами, в подъезды, где пахло мочой и дешёвым освежителем воздуха, от которого першило в горле.

Я сидел на подоконнике в своей квартире, курил одну за одной и смотрел, как дворник гоняет метлой жёлтые листья, которые ещё не должны были опадать. Ранняя осень в Сан-Франциско — это обман. Ты думаешь, что лето продолжается, а потом в один день просыпаешься, и всё серое, мокрое, мёртвое. Как внутри. Как всегда.

Крис звонил каждые три дня. Я отвечал через раз. Не потому, что не хотел говорить. Потому что если бы ответил, пришлось бы объяснять, почему мой голос дрожит. А объяснять правду я не мог. Правда была слишком страшной.

— Ты когда приедешь? — спрашивал он.

Я слышал в его голосе тупую, бессильную тревогу человека, который пытается удержать то, что давно рассыпалось в пыль. Мне хотелось сказать ему что-то тёплое, но слова застревали в горле, превращались в пепел.

— Скоро.

— Ты говоришь это уже полгода.

— Привыкай.

Лорен иногда писала в мессенджер — смайлики, фотографии её растущего живота, ультразвук, на котором размытым пятном угадывался человек — маленький, ещё не родившийся, ещё не знающий, какой дерьмовой может быть жизнь. Я смотрел на эти фото и чувствовал, как внутри закипает тоска. Не по дому. По тому, что у меня его никогда не было. По тому, что я никогда не умел быть ничьим сыном, ничьим другом, ничьим — никем, кроме психа с синими волосами и пустотой в груди.

Пряник, будто чувствуя моё настроение, забирался на колени и тыкался мокрым носом в подбородок. Тяжёлый, тёплый, воняющий кормом и преданностью — единственной преданностью, которую я не заслужил, но которую получал каждый день, как незаслуженную награду. Я гладил его за ухом и шептал:

— Ещё немного, дурак. Потерпи.

Он не понимал. Но верил. Собаки умеют верить — даже когда нет причин.

В начале августа Кайл пришёл сам.

Я открыл дверь, и Пряник зарычал — глухо, протяжно, шерсть на загривке встала дыбом, как чёрная щетина. Он не лаял без причины. Он чуял запах опасности за версту. Запах смерти, который не спутаешь ни с чем.

— Иди сюда, — сказал я, хватая пса за ошейник. — В комнату.

Пряник нехотя побрёл в спальню, сверля Кайла взглядом, от которого у нормального человека мороз пошёл бы по коже. Кайл лишь усмехнулся — самодовольно, расслабленно, как хозяин жизни. Как человек, который знает, что ему всё сойдёт с рук.

— Хороший пёс, — сказал он, входя без приглашения. — Чует, кто здесь хозяин.

Он прошёл в гостиную, развалился на диване, закинул ногу на ногу. Выглядел как у себя дома. Как человек, который пришёл не просить, а брать. В его глазах не было ни капли сомнения — только уверенность хищника, который знает, что жертва не убежит.

— Итак, поговорим? — Он достал телефон, покрутил в пальцах, положил на стол. Экран горел, показывая видео. То самое. Смазанное, тёмное, снятое на дешёвую камеру в темноте — но я узнал его сразу, как узнал бы лицо собственной матери. Чёрный ход дома Рокса. Трое в костюмах — Стивен, я, Джон. И ковёр. Тяжёлый, дорогой, в котором мы выносили тело. С каждым шагом он становился всё тяжелее — не от веса, от того, что внутри.

— Что тебе нужно? — спросил я.

Голос не дрожал. Я уже научился врать даже себе — что я не боюсь, что у меня есть выбор, что я ещё не сдох. Но внутри всё кипело, как расплавленный свинец. Ладони взмокли.

— Услуга. Долгосрочная. — Он достал из кармана список. Имена, адреса. Десять строк, написанных аккуратным, почти каллиграфическим почерком — словно он гордился своей работой. — Мне нужны рецептурные стимуляторы. Adderall, Ritalin. Спрос огромный. Студенты не спят, не едят, сдают экзамены. Ты достаёшь — я сбываю.

— Я не буду...

— Не перебивай. — Он наклонился ещё ближе, и я почувствовал запах его дешёвого одеколона — приторный, тошнотворный, въедливый, как память. Его глаза были пустыми, как у акулы — два чёрных провала, в которых не было ничего человеческого. — Ты будешь. Потому что если нет — это видео уйдёт в полицию. И твоя рыжая подружка сядет. А ты? Ты будешь знать, что это из-за тебя. Что ты не спас её.

— Почему я? — спросил я, хотя ответ уже знал.

Потому что я слабый. Потому что я сломанный. Потому что у меня есть что терять. Потому что во мне всё ещё живёт тот мальчишка, который стоял под дождём и не мог ничего сделать, который когда увидел мать с ремнём на шее не мог закричать.

— Потому что у меня есть на тебя рычаги. И потому что ты уже знаешь схему. — Он усмехнулся, откинулся на спинку, похлопал себя по колену. — И ещё. Мне нравится смотреть, как ты мучаешься. Твои синие волосы, твои дрожащие руки, твоя попытка казаться крутым, когда внутри ты просто мокрица. Это веселит.

Я смотрел на него. На его самодовольное лицо, которое хотелось разбить — разбить так, чтобы кости хрустнули, чтобы кровь брызнула на стены, чтобы он замолчал навсегда. На татуировку на шее — змею, обвивающую кинжал, — она шевелилась, когда он говорил, или мне только казалось. Внутри пульсировала паника — липкая, тошнотворная, она поднималась откуда-то из живота и сжимала горло, как чужие пальцы. Как те пальцы, которые я не смог разжать тогда, на кухне.

— Хорошо, — сказал я. — Я сделаю.

Он ушёл, насвистывая. Дверь закрылась. Щёлкнул замок.

Я сел на пол, прислонился спиной к дивану, чувствуя, как холодный пот стекает по спине, как сердце колотится где-то в горле — глухо, тяжело, как молот по наковальне. Пряник выбежал из спальни, лизнул руку — шершавым, тёплым языком. Заскулил — тонко, жалобно, как тогда, в коробке, под дождём.

— Что мы наделали, парень? — прошептал я, уткнувшись лицом в его шерсть. — Что мы наделали.

С того дня что-то во мне сломалось окончательно. Не треснуло — сломалось, разлетелось на осколки, как та бутылка в школьном коридоре.

Я перестал спать. Таблетки я пил, но они больше не помогали — внутри была пустота и страх. Страх, что убьют. Страх, что посадят. Страх, что Бекс узнает — и возненавидит так же сильно, как я ненавидел себя.

Первая сделка была с девушкой-медиком. Аспирантка, вечно замученная, с синяками под глазами и нервным тиком — она дёргала плечом каждые несколько секунд, как заведённая. Она плакала, когда протягивала деньги. Её руки дрожали так же, как мои.

— Я не спала три дня, — сказала она, и её голос ломался, как сухая ветка. — Экзамен завтра. Если провалюсь — меня отчислят. Стипендия сгорит. Мать умрёт от стыда.

Я взял деньги. Отдал таблетки. Не посмотрел в глаза. Не смог.

Кайл забирал себе семьдесят процентов. Мне оставалось тридцать — ровно на еду, квартиру, сигареты и краску для волос. Синий цвет стал единственным, что напоминало мне о себе прежнем — о том, кем я был до всего этого дерьма. О том, кто рисовал города с пустыми окнами и верил, что когда-нибудь в них зажгутся огни.

— Ты быстро учишься, Фостер, — сказал Кайл, пересчитывая купюры. Его пальцы были быстрыми, ловкими, как у фокусника. — Ещё месяц — и будешь профи.

— Отвали, — ответил я. Голос был ровным, но внутри всё кипело — как лава, которую сдерживает тонкая корка.

— Грубо, — он не обиделся. — Но честно.

В сентябре Джесс начала приходить почти каждый вечер.

Стучала в дверь и заходила, не дожидаясь ответа — в розовой кофте, с пиццей или лапшой, с бутылкой дешёвого вина, которую мы пили из горла, передавая друг другу. Она знала, что я пью таблетки. Знала, что нельзя мешать с алкоголем. Но ей было всё равно. Ей нужно было забыться — так же, как мне.

Мы пили молча. Смотрели тупые фильмы, которые не смотрели — чтобы занять чем-то голову, чтобы не думать. Иногда она пыталась шутить, но шутки выходили плоскими, как дохлые медузы на берегу. Пряник сидел у её ног и выпрашивал кусочек пиццы — она всегда давала, тайком, чтобы я не видел. Я видел. Молчал.

Потом мы оказывались в постели.

Не потому, что хотели друг друга. Потому что в темноте было легче не думать. Её руки на моей спине — холодные, дрожащие, как у испуганного зверька. Её дыхание на моей шее — горячее, прерывистое, с запахом вина и отчаяния. Её слёзы, которые она прятала в подушку, чтобы я не видел — но я видел. Я закрывал глаза и представлял рыжие волосы. Другие губы. Другую — ту, которая сейчас, наверное, спала на плече Стивена.

Она не жаловалась. Не спрашивала, о ком я думаю. Но я чувствовал, как она обижается — как закипает внутри неё что-то тёмное и горькое, как кофе, который я пил по утрам. Она хотела большего. Не любви — она хотела быть нужной. А я не мог дать ей даже этого. Я был пуст. Внутри — только гравий и пепел.

После её ухода я сидел на подоконнике, курил, смотрел на мост. Огоньки машин тянулись по нему, как светлячки — живые, быстрые, свободные. Я представлял, что еду по этому мосту. В никуда. В тишину. Где нет ни Кайла, ни таблеток, ни сделок, ни её рыжих волос, которые мне никогда не забыть — как не забыть тот запах костра, как не забыть лицо Джереми с открытыми глазами.

Но потом я смотрел на Пряника — он лежал на диване и смотрел на меня с немой надеждой в глазах.

И оставался.

В конце октября Кайл пришёл снова.

Новый список. Десять имён. Десять доз. Десять причин ненавидеть себя.

— Слышал, твоя подружка пишет статьи о травле? — Он усмехнулся, крутя в пальцах ручку — дешёвую, пластиковую, с брендом какой-то фармкомпании. — Мило. Но если она не заткнётся, я сделаю так, что её имя будет ассоциироваться только с одним. И ты знаешь, с чем.

— Не трогай её, — сказал я.

Голос был ровным, но внутри всё кипело — как расплавленный свинец, как лава, готовая прорваться наружу. Кулаки сжались так, что ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы. Боль была почти приятной — она напоминала, что я ещё жив, что во мне ещё есть хоть что-то, кроме пустоты.

— Я сделаю, что скажешь. Но не трогай её.

— Тогда работай быстрее. — Он бросил список на стол, и бумага шлёпнулась, как приговор. — Спрос растёт.

После его ухода я долго сидел, глядя в стену. Пряник подошёл, положил голову на колени, посмотрел на меня своими умными, печальными глазами — в них был вопрос, на который у меня не было ответа.

— Что мне делать, парень? — спросил я его. — Скажи.

Пряник вздохнул. Зевнул. Улёгся рядом, положив голову на мои ноги.

Молчание было единственным ответом.

Через два дня — Хэллоуин.

Я сидел на подоконнике, сжимал в руке оранжевую баночку с таблетками. Они больше не работали. Или я перестал работать. Какая разница.

Каждое утро я просыпался с одной и той же мыслью: сегодня я не умру, но зачем?

Телефон пиликнул.

Сообщение от Кайла.

«Скоро праздник. Не забыл?»

Смотрел на мост. Огни мигали в темноте, как глаза хищника — красные, белые, жёлтые, они звали, обещали покой.

Год. Целый год с того дня, как Бекс взяла в руки бутылку. Целый год, как я помогал жечь тело. Целый год — и ничего не закончилось. Только стало хуже.

Я закрыл глаза. Представил её лицо — рыжие волосы, веснушки, шрам над бровью, колючий взгляд, за которым она прятала всё, что боялась показать. Представил, как она улыбается — не той кривой, защитной улыбкой, а настоящей, тёплой, которую я видел всего несколько раз.

— Прости, Бекс, — прошептал я в темноту. — Я не могу тебе сказать.

В ответ — тишина. И Пряник, который дышал рядом, тёплый, живой, единственный, кто не ушёл.

Хэллоуин через два дня.

Я не знал, как переживу этот день. Но знал, что переживу.

У меня не было выбора.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!