Глава 16

25 июня 2019, 17:55

            УДАЧНАЯ ЖЕНИТЬБАВ июне месяце стало еще жарче, чем в мае.Мне запомнилось это, а остальное удивительным образом смазалось в памяти.Обрывки кое-какие, впрочем, сохранились. Так, помнится дрыкинская пролетка уподъезда театра, сам Дрыкин в ватном синем кафтане на козлахи удивленные лица шоферов, объезжавших дрыкинскую пролетку.Затем помнится большой зал, в котором были беспорядочно расставлены стулья, и наэтих стульях сидящие актеры. За столом же, накрытым сукном, Иван Васильевич,Стриж, Фома и я.С Иваном Васильевичем я познакомился поближе за этот период времени и могусказать, что все это время я помню, как время очень напряженное. Проистекало этооттого, что все усилия свои я направил на то, чтобы произвести на ИванаВасильевича хорошее впечатление, и хлопот у меня было очень много.Через день я отдавал свой серый костюм утюжить Дусе и аккуратно платил ей за этопо десять рублей.Я нашел подворотню, в которой была выстроена утлая комнатка как бы из картона, иу плотного человека, у которого на пальцах было два бриллиантовых кольца, купилдвадцать крахмальных воротничков и ежедневно, отправляясь в театр, надевалсвежий. Кроме того, мною, но не в подворотне, а в государственном универсальноммагазине были закуплены шесть сорочек: четыре белых и одна в лиловую полоску,одна в синеватую клетку, восемь галстуков разной расцветки. У человека безшапки, невзирая на то, какая была погода, сидящего на углу в центре города рядомсо стойкой с развешанными на ней шнурками, я приобрел две банки желтойботиночной мази и чистил утром желтые туфли, беря у Дуси щетку, а потом натиралтуфли полой своего халата.Эти неимоверные, чудовищные расходы привели к тому, что я в две ночи сочинилмаленький рассказ под заглавием "Блоха" и с этим рассказом в кармане ходил всвободное от репетиций время по редакциям еженедельных журналов, газетам,пытаясь этот рассказ продать. Я начал с "Вестника пароходства", в которомрассказ понравился, но где напечатать его отказались на том и совершеннорезонном основании, что никакого отношения к речному пароходству он не имеет.Долго и скучно рассказывать о том, как я посещал редакции и как мне в нихотказывали. Запомнилось лишь то, что встречали меня повсюду почему-тонеприязненно. В особенности помнится мне какой-то полный человек в пенсне,который не только решительно отверг мое произведение, но и прочитал мне что-товроде нотации. - В вашем рассказе чувствуется подмигивание, - сказал полныйчеловек, и я увидел, что он смотрит на меня с отвращением.Нужно мне оправдаться. Полный человек заблуждался. Никакого подмигивания врассказе не было, но (теперь это можно сделать) надлежит признаться, что рассказэтот был скучен, нелеп и выдавал автора с головой; никаких рассказов авторписать не мог, у него не было для этого дарования.Тем не менее произошло чудо. Проходив с рассказом в кармане три недели и побывавна Варварке, Воздвиженке, на Чистых Прудах, на Страстном бульваре и даже,помнится, на Плющихе, я неожиданно продал свое сочинение в Златоустинскомпереулке на Мясницкой, если не ошибаюсь, в пятом этаже какому-то человеку сбольшой родинкой на щеке. Получив деньги и заткнув страшную брешь, я вернулся в театр, без которого не могжить уже, как морфинист без морфия.С тяжелым сердцем я должен признаться, что все мои усилия пропали даром и даже,к моему ужасу, дали обратный результат. С каждым днем буквально я нравился ИвануВасильевичу все меньше и меньше.Наивно было бы думать, что все расчеты я строил на желтых ботинках, в которыхотражалось весеннее солнце. Нет! Здесь была хитрая, сложная комбинация, вкоторую входил, например, такой прием, как произнесение речей тихим голосом,глубоким и проникновенным. Голос этот соединялся со взглядом прямым, открытым,честным, с легкой улыбкой на губах (отнюдь не заискивающей, а простодушной). Ябыл идеально причесан, выбрит так, что при проведении тыльной стороной кисти пощеке не чувствовалось ни малейшей шероховатости, я произносил суждения краткие,умные, поражающие знанием вопроса, и ничего не выходило. Первое время ИванВасильевич улыбался, встречаясь со мною, потом он стал улыбаться все реже и режеи, наконец, совсем перестал улыбаться.Тогда я стал производить репетиции по ночам. Я брал маленькое зеркало, садилсяперед ним, отражался в нем и начинал говорить:- Иван Васильевич! Видите ли, в чем дело: кинжал, по моему мнению, применен бытьне может...И все шло как нельзя лучше. Порхала на губах пристойная и скромная улыбка, глазаглядели из зеркала и прямо и умно, лоб был разглажен, пробор лежал как белаянить на черной голове. Все это не могло не дать результата, и, однако, выходиловсе хуже и хуже. Я выбивался из сил, худел и немного запустил наряд. Позволялсебе надевать один и тот же воротничок дважды.Однажды ночью я решил произвести проверку и, не глядя в зеркало, произнес своймонолог, а затем воровским движением скосил глаза и взглянул в зеркало дляпроверки и ужаснулся.Из зеркала глядело на меня лицо со сморщенным лбом, оскаленными зубами иглазами, в которых читалось не только беспокойство, но и задняя мысль. Ясхватился за голову, понял, что зеркало меня подвело и обмануло, и бросил его напол. И из него выскочил треугольный кусок. Скверная примета, говорят, еслиразобьется зеркало. Что же сказать о безумце, который сам разбивает своезеркало?- Дурак, дурак, - вскричал я, а так как я картавил, то показалось мне, что втишине ночи каркнула ворона, - значит, я был хорош, только пока смотрелся взеркало, но стоило мне убрать его, как исчез контроль и лицо мое оказалось вовласти моей мысли и... а, черт меня возьми!Я не сомневаюсь в том, что записки мои, если только они попадут кому-нибудь вруки, произведут не очень приятное впечатление на читателя. Он подумает, чтоперед ним лукавый, двоедушный человек, который из какой-то корысти стремилсяпроизвести на Ивана Васильевича хорошее впечатление.Не спешите осуждать. Я сейчас скажу, в чем была корысть.Иван Васильевич упорно и настойчиво стремился изгнать из пьесы ту самую сцену,где застрелился Бахтин (Бехтеев), где светила луна, где играли на гармонике. Амежду тем я знал, я видел, что тогда пьеса перестанет существовать. А ей нужнобыло существовать, потому что я знал, что в ней истина. Характеристики, данныеИвану Васильевичу, были слишком ясны. Да, признаться, они были излишни. Я изучили понял его в первые же дни нашего знакомства и знал, что никакая борьба сИваном Васильевичем невозможна. У меня оставался единственный путь: добиться,чтобы он выслушал меня. Естественно, что для этого нужно было, чтобы он виделперед собою приятного человека. Вот почему я и сидел с зеркалом. Я старалсяспасти выстрел, я хотел, чтобы услышали, как страшно поет гармоника на мосту,когда на снегу под луной расплывается кровавое пятно. Мне хотелось, чтобыувидели черный снег. Больше я ничего не хотел.И опять закаркала ворона.- Дурак! Надо было понять основное! Как можно понравиться человеку, если он тебене нравится сам! Что же ты думаешь? Что ты проведешь какого-нибудь человека? Сампротив него будешь что-то иметь, а ему постараешься внушить симпатию к себе? Даникогда это не удастся, сколько бы ты ни ломался перед зеркалом.А Иван Васильевич мне не нравился. Не понравилась и тетушка Настасья Ивановна,крайне не понравилась и Людмила Сильвестровна. А ведь это чувствуется!Дрыкинская пролетка означала, что Иван Васильевич ездил на репетиции "Черногоснега" в театр.Ежедневно в полдень Пакин рысцой вбегал в темный партер, улыбаясь от ужаса инеся в руках калоши. За ним шла Августа Авдеевна с клетчатым пледом в руках. ЗаАвгустой Авдеевной - Людмила Сильвестровна с общей тетрадью и кружевнымплаточком.В партере Иван Васильевич надевал калоши, усаживался за режиссерский стол,Августа Авдеевна накидывала Ивану Васильевичу на плечи плед, и начиналасьрепетиция на сцене.Во время этой репетиции Людмила Сильвестровна, примостившись неподалеку отрежиссерского столика, записывала что-то в тетрадь, изредка издавая восклицаниявосхищения - негромкие.Тут пришла пора объясниться. Причина моей неприязни, которую я пытался дурацкимобразом скрыть, заключалась отнюдь не в пледе или калошах и даже не в ЛюдмилеСильвестровне, а в том, что Иван Васильевич, пятьдесят пять лет занимающийсярежиссерскою работою, изобрел широко известную и, по общему мнению, гениальнуютеорию о том, как актер должен был подготовлять свою роль.Я ни одной минуты не сомневаюсь в том, что теория была действительно гениальна,но меня привело в отчаяние применение этой теории на практике.Я ручаюсь головой, что, если бы я привел откуда-нибудь свежего челвека нарепетицию, он пришел бы в величайшее изумление.Патрикеев играл в моей пьесе роль мелкого чиновника, влюбленного в женщину, неотвечавшую ему взаимностью.Роль была смешная, и сам Патрикеев играл необыкновенно смешно и с каждым днемвсе лучше. Он был настолько хорош, что мне начало казаться, будто это неПатрикеев, а именно тот самый чиновник, которого я выдумал. Что Патрикеевсуществовал раньше этого чиновника и каким-то чудом я его угадал.Лишь только дрыкинская пролетка появилась у театра, а Ивана Васильевича закуталив плед, началась работа именно с Патрикеевым.- Ну-с, приступим, - сказал Иван Васильевич.В партере наступила благоговейная тишина, и волнующийся Патрикеев (а волнение унего выразилось в том, что глаза его стали плаксивыми) сыграл с актрисой сценуобъяснения в любви.- Так, - сказал Иван Васильевич, живо сверкая глазами сквозь лорнетные стекла, -это никуда не годится.Я ахнул в душе, и что-то в животе у меня оборвалось. Я не представлял себе,чтобы это можно было сыграть хоть крошечку лучше, чем сыграл Патрикеев. "И ежелион добьется этого, - подумал я, с уважением глядя на Ивана Васильевича, - яскажу, что он действительно гениален".- Никуда не годится, - повторил Иван Васильевич, - что это такое? Это какие-тоштучки и сплошное наигрывание. Как он относится к этой женщине?- Любит ее, Иван Васильевич! Ах, как любит! - закричал Фома Стриж, следивший всюэту сцену.

- Так, - отозвался Иван Васильевич и опять обратился к Патрикееву: - А выподумали о том, что такое пламенная любовь?В ответ Патрикеев что-то просипел со сцены, но что именно - разобрать былоневозможно.- Пламенная любовь, - продолжал Иван Васильевич, - выражается в том, что мужчинана все готов для любимой, - и приказал: - Подать сюда велосипед!Приказание Ивана Васильевича вызвало в Стриже восторг, и он закричал беспокойно:

- Эй, бутафоры! Велосипед!Бутафор выкатил на сцену старенький велосипед с облупленной рамой. Патрикеевпоглядел на него плаксиво.- Влюбленный все делает для своей любимой, - звучно говорил Иван Васильевич, -ест, пьет, ходит и ездит...Замирая от любопытства и интереса, я заглянул в клеенчатую тетрадь ЛюдмилыСильвестровны и увидел, что она пишет детским почерком: "Влюбленный все делаетдля своей любимой..."- ...так вот, будьте любезны съездить на велосипеде для своей любимой девушки, -распорядился Иван Васильевич и съел мятную лепешечку.Я не сводил глаз со сцены. Патрикеев взгромоздился на машину, актриса,исполняющая роль возлюбленной, села в кресло, прижимая к животу огромныйлакированный ридикюль. Патрикеев тронул педали и нетвердо поехал вокруг кресла,одним глазом косясь на суфлерскую будку, в которую боялся свалиться, а другим наактрису.В зале заулыбались.- Совсем не то, - заметил Иван Васильевич, когда Патрикеев остановился, - зачемвы выпучили глаза на бутафора? Вы ездите для него?Патрикеев поехал снова, на этот раз оба глаза скосив на актрису, повернуть несумел и уехал за кулисы.Когда его вернули, ведя велосипед за руль, Иван Васильевич и этот проезд непризнал правильным, и Патрикеев поехал в третий раз, повернув голову к актрисе.- Ужасно! - сказал с горечью Иван Васильевич. - Мышцы напряжены, вы себе неверите. Распустите мышцы, ослабьте их! Неестественная голова, вашей голове неверишь.Патрикеев проехался, наклонив голову, глядя исподлобья.- Пустой проезд, вы едете пустой, не наполненный вашей возлюбленной.И Патрикеев начал ездить опять. Один раз он проехался, подбоченившись изалихватски глядя на возлюбленную. Вертя руль одной рукой, он круто повернул инаехал на актрису, грязной шиной выпачкал ей юбку, отчего та испуганновскрикнула. Вскрикнула и Людмила Сильвестровна в партере. Осведомившись, неушиблена ли актриса и не нужна ли ей какая-нибудь медицинская помощь, и узнав,что ничего страшного не случилось, Иван Васильевич опять послал Патрикеева покругу, и тот ездил много раз, пока, наконец, Иван Васильевич не осведомился, неустал ли он? Патрикеев ответил, что не устал, но Иван Васильевич сказал, чтовидит, что Патрикеев устал, и тот был отпущен.Патрикеева сменила группа гостей. Я вышел покурить в буфет и, когда вернулся,увидел, что актрисин ридикюль лежит на полу, а сама она сидит, подложив руки подсебя, точно так же, как и три ее гостя и одна гостья, та самая Вешнякова, окоторой писали из Индии. Все они пытались произносить те фразы, которые в данномместе полагались по ходу пьесы, но никак не могли двинуться вперед, потому чтоИван Васильевич останавливал каждый раз произнесшего что-нибудь, объясняя, в чемнеправильность. Трудности и гостей, и патрикеевской возлюбленной, по пьесегероини, усугублялись тем, что каждую минуту им хотелось вытащить руки из-подсебя и сделать жест.Видя мое изумление, Стриж шепотом объяснил мне, что актеры лишены рук ИваномВасильевичем нарочно, для того, чтобы они привыкли вкладывать смысл в слова и непомогать себе руками.Переполненный впечатлениями от новых удивительных вещей, я возвращался срепетиции домой, рассуждая так:- Да, это все удивительно. Но удивительно лишь потому, что я в этом деле профан.Каждое искусство имеет свои законы, тайны и приемы. Дикарю, например, покажетсясмешным и странным, что человек чистит щеткой зубы, набивая рот мелом.Непосвященному кажется странным, что врач, вместо того чтобы сразу приступить коперации, проделывает множество странных вещей с больным, например, берет кровьна исследование и тому подобное...Более всего я жаждал на следующей репетиции увидеть окончание истории свелосипедом, то есть посмотреть, удастся ли Патрикееву проехать "для нее".Однако на другой день о велосипеде никто и не заикнулся, и я увидел другие, ноне менее удивительные вещи. Тот же Патрикеев должен был поднести букетвозлюбленной. С этого и началось в двенадцать часов дня и продолжалось дочетырех часов.При этом подносил букет не только Патрикеев, но по очереди все: и Елагин,игравший генерала, и даже Адальберт, исполняющий роль предводителя бандитскойшайки. Это меня чрезвычайно изумило. Но Фома и тут успокоил меня, объяснив, чтоИван Васильевич поступает, как всегда, чрезвычайно мудро, сразу обучая массународа какому-нибудь сценическому приему. И действительно, Иван Васильевичсопровождал урок интересными и назидательными рассказами о том, как нужноподносить букеты дамам и кто их как подносил. Тут же я узнал, что лучше всегоэто делали все тот же Комаровский-Бионкур (Людмила Сильвестровна вскричала,нарушая порядок репетиции: "Ах, да, да, Иван Васильевич, не могу забыть!") иитальянский баритон, которого Иван Васильевич знавал в Милане в 1889 году.Я, правда, не зная этого баритона, могу сказать, что лучше всех подносил букетсам Иван Васильевич. Он увлекся, вышел на сцену и показал раз тринадцать, какнужно сделать этот приятный подарок. Вообще, я начал убеждаться, что ИванВасильевич удивительный и действительно гениальный актер.На следующий день я опоздал на репетицию и, когда явился, увидел, что рядышкомна стульях на сцене сидят Ольга Сергеевна (актриса, игравшая героиню), иВешнякова (гостья), и Елагин, и Владычинский, и Адальберт, и несколько мненеизвестных и по команде Ивана Васильевича "раз, два, три" вынимают из кармановневидимые бумажники, пересчитывают в них невидимые деньги и прячут их обратно.Когда этот этюд закончился (а поводом к нему, как я понял, служило то, чтоПатрикеев в этой картине считал деньги), начался другой этюд. Масса народу былавызвана Андреем Андреевичем на сцену и, усевшись на стульях, стала невидимымиручками на невидимой бумаге и столах писать письма и их заклеивать (опять-такиПатрикеев!). Фокус заключался в том, что письмо должно было быть любовное.Этюд этот ознаменовался недоразумением: именно - в число писавших, по ошибке,попал бутафор.Иван Васильевич, подбодряя выходивших на сцену и плохо зная в лицо новых,поступивших в этом году в подсобляющий состав, вовлек в сочинение воздушногописьма юного вихрастого бутафора, мыкавшегося с краю сцены.- А вам что же, - закричал ему Иван Васильевич, - вам отдельное приглашениепосылать?Бутафор уселся на стул и стал вместе со всеми писать в воздухе и плевать напальцы. По-моему, он делал это не хуже других, но при этом как-то сконфуженноулыбался и был красен.Это вызвало окрик Ивана Васильевича:- А это что за весельчак с краю? Как его фамилия? Он, может быть, в цирк хочетпоступить? Что за несерьезность?- Бутафор он! Бутафор, Иван Васильевич! - застонал Фома, а Иван Васильевич утих,а бутафора выпустили с миром.И дни потекли в неустанных трудах. Я перевидал очень много. Видел, как толпаактеров на сцене, предводительствуемая Людмилой Сильвестровной (которая в пьесе,кстати, не участвовала), с криками бежала по сцене и припадала к невидимымокнам. Дело в том, что все в той же картине, где и букет и письмо, была сцена, когдамоя героиня подбегала к окну, увидев в нем дальнее зарево.Это и дало повод для большого этюда. Разросся этот этюд неимоверно и, скажуоткровенно, привел меня в самое мрачное настроение духа.Иван Васильевич, в теорию которого входило, между прочим, открытие о том, чтотекст на репетициях не играет никакой роли и что нужно создавать характеры впьесе, играя на своем собственном тексте, велел всем переживать это зарево.Вследствие этого каждый бегущий к окну кричал то, что ему казалось нужнымкричать.- Ах, боже, боже мой!! - кричали больше всего.- Где горит? Что такое? - восклицал Адальберт.Я слышал мужские и женские голоса, кричавшие:- Спасайтесь! Где вода? Это горит Елисеев!! (Черт знает что такое!) Спасите!Спасайте детей! Это взрыв! Вызвать пожарных! Мы погибли!Весь этот гвалт покрывал визгливый голос Людмилы Сильвестровны, которая кричалауж вовсе какую-то чепуху:- О, боже мой! О, боже всемогущий! Что же будет с моими сундуками?! Абриллианты, а мои бриллианты!!Темнея, как туча, я глядел на заламывавшую руки Людмилу Сильвестровну и думал отом, что героиня моей пьесы произносит только одно:- Гляньте... зарево... - и произносит великолепно, что мне совсем неинтереснождать, пока выучится переживать это зарево не участвующая в пьесе ЛюдмилаСильвестровна. Дикие крики о каких-то сундуках, не имевших никакого отношения кпьесе, раздражали меня до того, что лицо начинало дергаться.К концу третьей недели занятий с Иваном Васильевичем отчаяние охватило меня.Поводов к нему было три. Во-первых, я сделал арифметическую выкладку иужаснулся. Мы репетировали третью неделю, и все одну и ту же картину. Картин жебыло в пьесе семь. Стало быть, если класть только по три недели на картину...- О господи! - шептал я в бессоннице, ворочаясь на диване дома, - трижды семь...двадцать одна неделя или пять... да, пять... а то и шесть месяцев!! Когда жевыйдет моя пьеса?! Через неделю начнется мертвый сезон, и репетиций не будет досентября! Батюшки! Сентябрь, октябрь, ноябрь...Ночь быстро шла к рассвету. Окно было раскрыто, но прохлады не было. Я приходилна репетиции с мигренью, пожелтел и осунулся.Второй же повод для отчаяния был еще серьезнее. Этой тетради я могу доверитьсвою тайну: я усомнился в теории Ивана Васильевича. Да! Это страшно выговорить,но это так.Зловещие подозрения начали закрадываться в душу уже к концу первой недели. Кконцу второй я уже знал, что для моей пьесы эта теория неприложима, по-видимому.Патрикеев не только не стал лучше подносить букет, писать письмо или объяснятьсяв любви. Нет! Он стал каким-то принужденным и сухим и вовсе не смешным. А самоеглавное, внезапно заболел насморком.Когда о последнем обстоятельстве я в печали сообщил Бомбардову, тот усмехнулся исказал:- Ну, насморк его скоро пройдет. Он чувствует себя лучше и вчера и сегодня игралв клубе на бильярде. Как отрепетируете эту картину, так его насморк и кончится.Вы ждите: еще будут насморки у других. И прежде всего, я думаю, у Елагина.- Ах, черт возьми! - вскричал я, начиная понимать.Предсказание Бомбардова и тут сбылось. Через день исчез с репетиции Елагин, иАндрей Андреевич записал в протокол о нем: "Отпущен с репетиции. Насморк". Та жебеда постигла Адальберта. Та же запись в протоколе.За Адальбертом - Вешнякова.Я скрежетал зубами, присчитывая в своей выкладке еще месяц на насморки. Но неосуждал ни Адальберта, ни Патрикеева. В самом деле, зачем предводителюразбойников терять время на крики о несуществующем пожаре в четвертой картине,когда его разбойничьи и нужные ему дела влекли его к работе в картине третьей, атакже и пятой.И пока Патрикеев, попивая пиво, играл с маркером в американку, Адальбертрепетировал шиллеровских "Разбойников" в клубе на Красной Пресне, где руководилтеатральным кружком.Да, эта система не была, очевидно, приложима к моей пьесе, а пожалуй, была ивредна ей. Ссора между двумя действующими лицами в четвертой картине повлекла засобой фразу:- Я тебя вызову на дуэль!И не раз в ночи я грозился самому себе оторвать руки за то, что я триждыпроклятую фразу написал.Лишь только ее произнесли, Иван Васильевич очень оживился и велел принестирапиры. Я побледнел. И долго смотрел, как Владычинский и Благосветлов щелкаликлинком о клинок, и дрожал при мысли, что Владычинский выколет Благосветловуглаз.Иван Васильевич в это время рассказывал о том, как Комаровский-Бионкур дрался нашпагах с сыном московского городского головы.Но дело было не в этом проклятом сыне городского головы, а в том, что ИванВасильевич все настойчивее стал предлагать мне написать сцену дуэли на шпагах вмоей пьесе.Я отнесся к этому как к тяжелой шутке, и каковы были мои ощущения, когдаковарный и вероломный Стриж сказал, что просит, чтобы через недельку сценкадуэли была "набросана". Тут я вступил в спор, но Стриж твердо стоял на своем. Висступление окончательное привела меня запись в его режиссерской книге: "Здесьбудет дуэль".И со Стрижом отношения испортились.В печали, возмущении я ворочался с боку на бок по ночам. Я чувствовал себяоскорбленным.- Небось у Островского не вписывал бы дуэлей, - ворчал я, - не давал бы ЛюдмилеСильвестровне орать про сундуки!И чувство мелкой зависти к Островскому терзало драматурга. Но все этоотносилось, так сказать, к частному случаю, к моей пьесе. А было более важное.Иссушаемый любовью к Независимому Театру, прикованный теперь к нему, как жук кпробке я вечерами ходил на спектакли. И вот тут подозрения мои перешли, наконец,в твердую уверенность. Я стал рассуждать просто: если теория Ивана Васильевичанепогрешима и путем его упражнений актер мог получить дар перевоплощения, тоестественно, что в каждом спектакле каждый из актеров должен вызывать у зрителяполную иллюзию. И играть так, чтобы зритель забыл, что перед ним сцена...(1936 - 1937)

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!