1

24 июля 2017, 17:58

Больше всего его поразило то, что с понедельника он будетЛужиным. Его отец -- настоящий Лужин, пожилой Лужин, Лужин,писавший книги,-- вышел от него, улыбаясь, потирая руки, ужесмазанные на ночь прозрачным английским кремом, и своейвечерней замшевой походкой вернулся к себе в спальню. Женалежала в постели. Она приподнялась и спросила: "Ну что, как?"Он снял свой серый халат и ответил: "Обошлось. Принял спокойно.Ух... Прямо гора с плеч". "Как хорошо...-- сказала жена,медленно натягивая на себя шелковое одеяло.-- Слава Богу, славаБогу..." Это было и впрямь облегчение. Все лето -- быстрое дачноелето, состоящее в общем из трех запахов: сирень, сенокос, сухиелистья -- все лето они обсуждали вопрос, когда и как перед нимоткрыться, и откладывали, откладывали, дотянули до концаавгуста. Они ходили вокруг него, с опаской суживая круги, но,только он поднимал голову, отец с напускным интересом ужестучал по стеклу барометра, где стрелка всегда стояла нашторме, а мать уплывала куда-то в глубь дома оставляя все двериоткрытыми, забывая длинный, неряшливый букет колокольчиков накрышке рояля. Тучная француженка, читавшая ему вслух"Монте-кристо" и прерывавшая чтение, чтобы с чувствомвоскликнуть "бедный, бедный Дантес!", предлагала его родителям,что сама возьмет быка за рога, хотя быка этого смертельнобоялась. Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и,наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзалрезинкой ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисоватьвыпуклость ее бюста. Через много лет, в неожиданный год просветления,очарования, он с обморочным восторгом вспомнил эти часы чтенияна веранде, плывущей под шум сада. Воспоминание пропитано былосолнцем и сладко-чернильным вкусом тех лакричных палочек,которые она дробила ударами перочинного ножа и убеждала держатьпод языком. И сборные гвоздики, которые он однажды положил наплетеное сидение кресла, предназначенного принять с рассыпчатымпотрескиванием ее грузный круп, были в его воспоминанииравноценны и солнцу, и шуму сада, и комару, который,присосавшись к его ободранному колену, поднимал в блаженстверубиновое брюшко. Хорошо, подробно знает десятилетний мальчиксвои коленки,-- расчесанный до крови волдырь, белые следыногтей на загорелой коже, и все те царапины, которымирасписываются песчинки, камушки, острые прутики. Комар улетал,избежав хлопка, француженка просила не егозить; состервенением, скаля неровные зубы,-- которые столичный дантистобхватил платиновой проволокой,-- нагнув голову с завитком намакушке, он чесал, скреб всей пятерней укушенное место,-- имедленно, с возрастающим ужасом, француженка тянулась коткрытой рисовальной тетради, к невероятной карикатуре. -- "Нет, я лучше сам ему скажу,-- неуверенно ответил Лужинстарший на ее предложение.-- Скажу ему погодя, пускай онспокойно пишет у меня диктовки". "Это ложь, что в театре нетлож,-- мерно диктовал он, гуляя взад и вперед по классной.--Это ложь, что в театре нет лож". И сын писал, почти лежа настоле, скаля зубы в металлических лесах, и оставлял простопустые места на словах "ложь" и "лож". Лучше шла арифметика:была таинственная сладость в том, что длинное, с трудом добытоечисло, в решительный миг, после многих приключений, без остаткаделится на девятнадцать. Он боялся, Лужин старший, что, когда сын узнает, зачем такнужны были совершенно безликие Трувор и Синеус, и таблица слов,требующих ять, и главнейшие русские реки, с ним случится то же,что два года назад, когда, медленно и тяжко, при звукескрипевших ступеней, стрелявших половиц, передвигаемыхсундуков, наполнив собою весь дом, появилась француженка. Ноничего такого не случилось, он слушал спокойно, и, когда отец,старавшийся подбирать любопытнейшие, привлекательнейшиеподробности, сказал, между прочим, что его, как взрослого,будут звать по фамилии, сын покраснел, заморгал, откинулсянавзничь на подушку, открывая рот и мотая головой ("не ерзайтак", опасливо сказал отец, заметив его смущение и ожидаяслез), но не расплакался, а вместо этого весь как-то надулся,зарыл лицо в подушку, пукая в нее губами, и вдруг, быстропривстав,-- трепанный, теплый, с блестящими глазами,-- спросилскороговоркой, будут ли и дома звать его Лужиным. И теперь, по дороге на станцию, в пасмурный, напряженныйдень, Лужин старший, сидя рядом с женой в коляске, смотрел насына, готовый тотчас же улыбнуться, если тот повернет к немуупрямо-отклоненное лицо, и недоумевал, с чего это он вдруг стал"крепенький", как выражалась жена. Сын сидел на переднейскамеечке, закутанный в бурый лоден, в матросской шапке,надетой криво, но которую никто на свете сейчас не посмел быпоправить, и глядел в сторону, на толстые стволы берез,которые, крутясь, шли мимо, вдоль канавы, полной их листьев."Тебе не холодно?"-- спросила мать, когда, на повороте к мосту,хлынул ветер, от чего побежала пушистая рябь по серому птичьемукрылу на ее шляпе. "Холодно",-- сказал сын, глядя на реку.Мать, с мурлыкающим звуком, потянулась было к его плащику, но,заметив выражение его глаз, отдернула руку и только показалаперебором пальцев по воздуху: "завернись, завернись поплотнее".Сын не шевельнулся. Она, пуча губы, чтобы отлепилась вуалеткаото рта,-- постоянное движение, почти тик,-- посмотрела намужа, молча прося содействия. Он тоже был в плаще-лодене, рукив плотных перчатках лежали на клетчатом пледе, который пологоспускался и, образовав долину, чуть-чуть поднимался опять, допоясницы маленького Лужина. "Лужин,-- сказал он с деланнойвеселостью,-- а, Лужин?"-- и под пледом мягко толкнул сына наногой. Лужин подобрал коленки. Вот крыши изб, густо поросшиеярким мхом, вот знакомый старый столб с полустертой надписью(название деревни и число душ), вот журавль, ведро, чернаягрязь, белоногая баба. За деревней поехали шагом в гору, исзади, внизу, появилась вторая коляска, где тесно сиделифранцуженка и экономка, ненавидевшие друг дружку. Кучерчмокнул, лошади опять пустились рысью. Над жнивьем побесцветному небу медленно летела ворона. Станция находилась в двух верстах от усадьбы, там, гдедорога, гулко и гладко пройдя сквозь еловый бор, пересекалапетербургское шоссе и текла дальше, через рельсы, под шлагбаум,в неизвестность. "Если хочешь, пусти марионеток",-- льстивосказал Лужин старший, когда сын выпрыгнул из коляски иуставился в землю, поводя шеей, которую щипала шерсть лодена.Сын молча взял протянутый гривенник. Из второй коляски грузновыползали француженка и экономка, одна вправо, другая влево.Отец снимал перчатки. Мать, оттягивая вуаль, следила загрудастым носильщиком, забиравшим пледы. Прошел ветер, поднялгривы лошадей, надул малиновые рукава кучера. Оказавшись один на платформе, Лужин пошел к стеклянномуящику, где пять куколок с голыми висячими ножками ждали, чтобыожить и завертеться, толчка монеты; но это ожидание былосегодня напрасно, так как автомат оказался испорченным, игривенник пропал даром. Лужин подождал, потом отвернулся иподошел к краю платформы. Справа, на огромном тюке, сиделадевочка и, подперев ладонью локоть, ела зеленое яблоко. Слевастоял человек в крагах, со стеком в руках, и глядел вдаль, наопушку леса, из-за которого через несколько минут появитсяпредвестник поезда -- белый дымок. Спереди, по ту сторонурельс, около бесколесного желтого вагона второго класса,вросшего в землю и превращенного в постоянное человеческоежилье, мужик колол дрова. Вдруг туман слез скрыл все это,обожгло ресницы, невозможно перенести то, что сейчас будет,--отец с веером билетов в руке, мать, считающая глазами чемоданы,влетающий поезд, носильщик, приставляющий лесенку к площадкевагона, чтобы удобнее было подняться. Он оглянулся. Девочка елаяблоко; человек в крагах смотрел вдаль; все было спокойно. Ондошел, словно гуляя, до конца платформы и вдруг задвигалсяочень быстро, сбежал по ступеням,-- битая тропинка, садикначальника станции, забор, калитка, елки,-- дальше овражек исразу густой лес. Сначала он бежал прямо лесом, шурша в папоротнике, скользяна красноватых ландышевых листьях,-- и шапка висела сзади нашее, придержанная только резинкой, коленям в шерстяных, ужегородских чулках было жарко,-- он плакал на бегу, по-детскикартаво чертыхаясь, когда ветка хлестала по лбу,-- и наконецостановился, присел, запыхавшись, на корточки, так что лоденпокрыл ему ноги. Только сегодня, в день переезда из деревни в город, вдень, сам по себе не сладкий, когда дом полон сквозняков, и такзавидуешь садовнику, который никуда не едет, только сегодня онпонял весь ужас перемены, о которой ему говорил отец. Прежниеосенние возвращения в город показались счастьем. Ежедневнаяутренняя прогулка с француженкой,-- всегда по одним и тем жеулицам, по Невскому и кругом, через Набережную, домой,--никогда не повторится. Счастливая прогулка. Иногда емупредлагали начать с Набережной, но он всегда отказывался,-- нестолько потому, что с раннего детства любил привычку, сколькопотому, что нестерпимо боялся петропавловской пушки, громового,тяжкого удара, от которого дрожали стекла домов и могла лопнутьперепонка в ухе,-- и всегда устраивался так (путем незаметныхманевров), чтобы в двенадцать часов быть на Невском, подальшеот пушки,-- выстрел которой настиг бы его у самого дворца, еслибы изменился порядок прогулки. Кончено также приятное раздумьепосле завтрака, на диване, под тигровым одеялом, и ровно в два-- молоко в серебряной чашке, придающей молоку такойдрагоценный вкус, и ровно в три -- катание в открытом ландо.Взамен всего этого было нечто, отвратительное своей новизной инеизвестностью, невозможный, неприемлемый мир, где будет пятьуроков подряд и толпа мальчиков, еще более страшных, чем те,которые недавно, в июльский день, на мосту, окружили его,навели жестяные пистолеты, пальнули в него палочками, с которыхковарно были сдернуты резиновые наконечники. В лесу было тихо и сыро. Наплакавшись вдоволь, он поигралс жуком, нервно поводившим усами, и потом долго его давилкамнем, стараясь повторить первоначальный сдобный хруст. Погодяон заметил, что заморосило. Тогда он встал с земли, нашелзнакомую тропинку и побежал, спотыкаясь о корни, со смутной,мстительной мыслью, добраться до дому и там спрятаться,провести тем зиму, питаясь в кладовой вареньем и сыром.Тропинка, минут десять поюлив в лесу, спустилась к реке,которая была сплошь в кольцах от дождя, и еще через пять минутпоказался лесопильный завод, мельница, мост, где по щиколкуутопаешь в опилках, и дорожка вверх, и через голые кусты сирени-- дом. Он прокрался вдоль стены, увидел, что окно гостинойоткрыто, и, взобравшись около водосточной трубы на зеленыйоблупленный карниз, перевалился через подоконник. В гостиной оностановился, прислушался. Дагерротип деда, отца матери,--черные баки, скрипка в руках,-- смотрел на него в упор, носовершенно исчез, растворился в стекле, как только он посмотрелна портрет сбоку,-- печальная забава, которую он никогда непропускал, входя в гостиную. Подумав, подвигав верхней губой,отчего платиновая проволока на передних зубах свободно ездилавверх и вниз, он осторожно открыл дверь и, вздрагивая отзвонкого эхо, слишком поспешно после отъезда хозяеввселившегося в дом, метнулся по коридору и оттуда, по лестнице,на чердак. Чердак был особенный, с оконцем, через которое можнобыло смотреть вниз, на лестницу, на коричневый блеск ее перил,плавно изгибавшихся пониже, терявшихся в тумане. В доме былосовершенно тихо. Погодя, снизу, из кабинета отца, донессязаглушенный звон телефона. Звон продолжался с перерывамидовольно долго. Потом опять тишина. Он устроился на ящике. Рядом был такой же ящик, нооткрытый, и в нем были книги. Дамский велосипед с рванойзеленой сеткой, натянутой вдоль заднего колеса, стоял на головев углу, между необструганной доской, прислоненной к стене, иогромным баулом. Через несколько минут Лужину стало скучно, каккогда горло обвязано фланелью, и нельзя выходить. Он потрогалпыльные, серые книги в ящике, оставляя на них черные отпечатки.Кроме книг, был волан с одним пером, большая фотография(военный оркестр), шахматная доска с трещиной и прочие, неочень занимательные вещи. Так прошел час. Он услышал вдруг шум голосов, воющий звукпарадной двери и, осторожно выглянув в окошечко, увидел внизуотца, который, как мальчик, взбегал по лестнице и, не добежавдо площадки, опять проворно спустился, двигая врозь коленями.Там, внизу, слышались теперь ясно голоса,-- буфетчика, кучера,сторожа. Через минуту лестница опять ожила, на этот раз быстроподнималась по ней мать, придерживая юбку, но тоже до площадкине дошла, а перегнулась через перила и потом, быстро, расставивруки, сошла вниз. Наконец, еще через минуту, все гурьбойподнялись наверх,-- блестела лысина отца, птица на шляпе материколебалась, как утка на бурном пруду, прыгал седой бобрикбуфетчика; сзади, поминутно перегибаясь через перила,поднимались кучер, сторож и, почему-то, Акулина-молочница, даеще чернобородый мужик с мельницы, обитатель будущих кошмаров.Он-то, как самый сильный, и понес его с чердака до коляски.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!