IX

18 ноября 2025, 15:13

– Мне нужен мавзолей! – заявляет фрау Нибур. – Только мавзолей, и ничего другого.

– Хорошо, – отвечаю я. – Будет мавзолей.

Эта запуганная женщина за то короткое время, с тех пор как Нибур умер, очень изменилась. Она стала резкой, слишком разговорчивой, сварливой и в общем уже довольно несносной.

Вот уже две недели, как я веду с ней переговоры относительно памятника на могилу булочника и с каждым днем все лучше отношусь к покойнику. Многие люди добры и честны, пока им плохо живется, и становятся невыносимыми, едва только их положение улучшится, особенно в нашем возлюбленном отечестве; самые робкие и покорные рекруты превращались потом в самых лютых унтер-офицеров.

– У вас же на выставке нет ни одного мавзолея, – язвительно замечает фрау Нибур.

– Мавзолеев на выставке и не может быть, – заявляю я. – Их делают по определенной мерке, как бальные платья для королев. У нас есть несколько рисунков мавзолеев, но, может быть, для вашего придется сделать особый.

– Конечно! Это должно быть что-то выдающееся. Не то я пойду к Хольману и Клотцу.

– Надеюсь, вы там уже побывали. Если наши клиенты сначала посещают наших конкурентов, мы это только приветствуем. Ведь в мавзолее самое главное

– качество выполнения.

Мне отлично известно, что она уже давно побывала у Хольмана и Клотца – их разъездной агент Оскар-плакса сообщил мне. Мы на днях его встретили и попытались увлечь па путь предательства. Он еще колеблется, но мы предложили ему более высокие проценты, чем Хольман и Клотц, и, чтобы показать свое дружеское расположение в эти дни обдумывания, он исполняет для нас роль шпиона.

– Покажите мне ваши рисунки! – приказывает фрау Нибур с видом герцогини.

Рисунков у нас нет, но я приношу ей несколько проектов памятников павшим воинам. Это весьма эффектные сооружения в полтора метра высотой, нарисованные углем и цветными мелками, для большей красоты дан и фон «с настроением».

– Лев, – говорит фрау Нибур, – он был как лев, но лев, который прыгает, а не умирает.

– Что вы скажете насчет скачущего коня? – спрашиваю я. – Наш скульптор несколько лет назад получил за такой памятник переходящую премию берлинского района Теплиц.

Она отрицательно качает головой.

– Орел… – говорит она задумчиво.

– Настоящий мавзолей должен быть своего рода часовней, – замечаю я.

– Разноцветные стекла, как в церкви, мраморный саркофаг с бронзовым лавровым венком, мраморная скамья для вас, чтобы отдохнуть и помолиться, а вокруг – цветы, кипарисы, усыпанные гравием дорожки, чаша с водой для наших пернатых певцов, ограда из низеньких колонок с бронзовыми цепями, тяжелая кованая дверца с монограммой, семейным гербом или цеховым знаком булочников…

Фрау Нибур слушает так, словно это Мориц Розенталь играет ноктюрн Шопена.

– Все это очень хорошо, – отвечает она, помолчав. – Но нет ли у вас чего-нибудь оригинального?

Я смотрю на нее с досадой и удивлением. В ответ она холодно смотрит на меня, как вечный прообраз клиента с набитым кошельком.

– Оригинальные памятники, конечно, есть, – отвечаю я мягко и язвительно. – Такие, как, например, на Кампо-Санто в Генуе. Наш скульптор проработал там несколько лет. Один из шедевров этого кладбища сделан им – фигура плачущей женщины, склоненная над гробом, на заднем плане воскресший покойник, которого ангел уводит на небо. При этом ангел повернул голову, он смотрит вниз, на землю, и свободной рукой благословляет скорбящую вдову. Все это из белого каррарского мрамора, у ангела крылья сложены или расправлены.

– Очень мило. А что есть еще?

– Нередко изображают и профессию почившего. Можно было бы, например, сделать скульптуру пекаря, замешивающего тесто. За его спиной стоит смерть и прикасается к его плечу. Смерть можно изобразить с косой или без нее, закутанную в саван или нагую, то есть в данном случае скелет. Это для скульптора очень сложная задача, особенно из-за ребер, которые нужно высекать каждое в отдельности, и притом с большой осторожностью, чтобы они не сломались.

Фрау Нибур молчит, словно она ожидала большего.

– Можно к этому, конечно, прибавить и семью, – продолжаю я. – Близкие стоят рядом и молятся или в ужасе отстраняют смерть. Эти памятники стоят биллионы, и работать над ними приходится год или два. Для такого заказа необходим большой аванс и выплата по частям.

Меня вдруг охватывает страх: а что, если она примет одно из моих предложений? Самое большее, на что способен Курт Бах, это сделать перекошенного ангела; на что-нибудь другое его мастерства едва ли хватит. Но в крайнем случае мы могли бы заказать скульптуры и в другом месте.

– А еще? – беспощадно продолжает допрос фрау Нибур. Я обдумываю, рассказать ли этому безжалостному дьяволу о надгробии в виде саркофага, крышка которого слегка сдвинута, и из него высовывается рука скелета, – но решаю этого не делать. Мы в слишком неравном положении: и она – покупатель, я – продавец, она может меня изводить, я – нет, а вдруг она что-нибудь да купит.

– Пока я больше ничего не могу предложить. Фрау Нибур ждет еще несколько мгновений.

– Если у вас, кроме этого, ничего нет, я буду вынуждена обратиться к Хольману и Клотцу.

Вдова смотрит на меня своими черными, как у жука, глазами. Траурную вуаль она приподняла и откинула на шляпу. Она ждет, что я теперь устрою ей дикую сцену, но я ничего не устраиваю.

– Вы этим только доставите нам удовольствие, – холодно заявляю я. – Наш принцип – привлекать конкурентов, чтобы все видели, какими богатыми возможностями располагает наша фирма. При заказах с такими сложными скульптурными работами очень многое, конечно, зависит от художника, не то может получиться, как было недавно с одним нашим конкурентом – фамилии я не хочу называть, – что у ангела оказались две левые ноги. Богоматери получались косоглазыми, а Христос – с одиннадцатью пальцами. Когда это заметили, было уже поздно.

Фрау Нибур опускает вуаль, словно театральный занавес.

– Я уж послежу.

И я уверен, что она последит. Она жадно наслаждается своей скорбью, пьет ее, как вино, не отрываясь. Пройдет еще немало времени, прежде чем она что-нибудь закажет; ведь пока выбор не будет сделан, она может изводить все конторы, торгующие похоронными принадлежностями, а потом уже только ту, которой она сделала заказ. Сейчас она, так сказать, в отношении скорби – лишь легкомысленный холостяк, а позднее, подобно женатому человеку, вынуждена будет хранить верность.

* * *

Гробовщик Вильке выходит их своей мастерской. В бороде у него застряли опилки. В руках он держит банку с аппетитными кильскими шпротами и, причмокивая, поглощает их.

– Каково ваше мнение о жизни? – спрашиваю я.

Он задумывается:

– Утром другое, чем вечером, зимой другое, чем летом, перед едой другое, чем после, и в молодости, вероятно, другое, чем в старости.

– Правильно. Наконец-то я слышу разумный ответ.

– Ну и хорошо, только, если вы сами знаете, зачем тогда спрашивать?

– Спрашивать полезно для самообразования. Кроме того, я утром ставлю вопрос иначе, чем вечером, зимой иначе, чем летом, и до спанья с женщиной иначе, чем после.

– После спанья с женщиной? – говорит Вильке. – Верно, тогда все кажется другим! А насчет спанья я и позабыл!

Я склоняюсь перед ним, словно он аббат.

– Поздравляю с аскетизмом. Значит, вы уже победили жало плоти? Кто может этим похвастаться!

– Глупости, вовсе я не импотент. Но если ты гробовщик, женщины ведут себя очень чудно. Жмутся. Боятся войти в мастерскую, когда там стоит гроб. Даже если угощаешь их портвейном и берлинскими оладьями.

– А на чем подаете-то? – спрашиваю я. – На недоделанном гробу? На отполированном – наверное, нет; ведь от портвейна остаются круги.

– На подоконнике. На гробу сидеть нельзя. И потом – это же еще совсем не гроб. Он становится гробом, когда в нем уже лежит покойник. А так – просто столярная поделка.

– Верно. Но трудно все время помнить об этой разнице.

– Смотря по тому, с кем имеешь дело. В Гамбурге я встретился с одной дамой, которой было совершенно наплевать. Ее это даже забавляло. Подавай ей гроб, и все. Я набил его до половины мягкими еловыми опилками, они так романтично пахнут лесом. И все шло отлично. Налюбились мы вволю, и она захотела вылезти. Но на дне гроба в одном месте еще не высох проклятый клей, планки разошлись, волосы дамы попали в клей и прилипли. Она подергала-подергала да как начнет кричать! Думала, мертвецы ее за волосы держат. Кричит и кричит; ну, тут собрались люди, пришел хозяин, ее вытащили, а меня с места погнали. А жаль, могла бы получиться интересная связь; да, жизнь – нелегкая штука для нашего брата.

Вильке бросает мне вызывающий взгляд, по лицу пробегает усмешка, и он с наслаждением начинает выскребать содержимое консервной банки, однако мне не предлагает.

– Я знаю два случая отравления шпротами, – говорю я. – Следует мучительная медленная смерть.

Вильке качает головой:

– Эти свежего копчения. И очень нежные. Прямо деликатес. Я поделюсь с вами моим запасом, если вы мне раздобудете миленькую девушку без предрассудков, ну вроде той, в свитере, которая теперь частенько заходит за вами.

Я изумленно смотрю па гробовщика. Он, без сомнения, имеет в виду Герду. Герду, которую я как раз поджидаю.

– Я не торгую девушками, – резко отвечаю я. – Но вам хочу дать совет: водите своих дам в какое-нибудь другое место, а не обязательно в мастерскую.

– А куда еще мне их водить? – Вильке выковыривает из зубов рыбьи хребтинки. – В том-то и загвоздка! Ну куда? В гостиницу? Слишком дорого. Да и может нагрянуть полиция. В городской парк? Опять же полиция. Или сюда, во двор? Все-таки уж лучше в мастерскую.

– Разве у вас нет жилья?

– В моей комнате небезопасно. Хозяйка у меня прямо дракон. Много лет назад между нами было кое-что. По случаю крайней необходимости, вы понимаете. И очень недолго. Но эта ведьма десять лет спустя все еще ревнует. Поэтому остается только мастерская. Ну так как же насчет дружеской услуги? Представьте меня даме в свитере!

Я молча указываю на опустошенную им консервную банку. Вильке зашвыривает ее в угол двора и идет к колонке, чтобы вымыть себе лапы.

– У меня наверху есть еще бутылка превосходного портвейна.

– Оставьте это пойло для вашей следующей баядерки.

– Да оно до тех пор превратится в чернила. Но ведь на свете есть еще банки со шпротами, не только эта.

Я показываю на свой лоб и ухожу в контору, чтобы взять блокнот и складной стул и набросать для фрау Нибур проект мавзолея. Усаживаюсь возле обелиска – отсюда мне слышны телефонные звонки и я вижу улицу и двор. Рисунок памятника я украшу надписью: «Здесь покоится после долгих мучительных страданий майор в отставке Волькенштейн, скончавшийся в мае 1923 года».

Появляется одна из дочек Кнопфа и с восхищением рассматривает мою работу. Это одна из двух близнецов, их с трудом отличишь друг от друга. Мать узнает их по запаху, Кнопфу все равно, а из всех нас ни один не уверен, что не ошибется. Я погружаюсь в размышление о том, как быть, если женишься на одной из таких вот двойняшек, а другая будет жить в том же доме.

Мои мысли прерывает Герда. Она стоит в подворотне и смеется. Я откладываю в сторону свой рисунок. Дочка Кнопфа исчезает. Вильке перестает умываться. Незаметно для Герды он указывает на консервную банку, которую кошка катает по двору, потом на себя и поднимает два пальца. При этом беззвучно шепчет: «Две».

На Герде сегодня серый свитер, серая юбка и черный берет. Она прехорошенькая и уже не похожа на попугая; у нее спортивный вид, и она в отличном настроении. Я смотрю на нее и словно вижу впервые: женщина, которую пожелал другой мужчина, пусть это всего-навсего распутный гробовщик, тут же становится нам дороже. Уж так водится, что на человека гораздо больше влияют относительные ценности, чем абсолютные.

– Ты была сегодня в «Красной мельнице»? – спрашиваю я.

Герда кивает.

– Вонючая дыра! Я же там репетировала. Как я ненавижу эти рестораны, где продохнуть нельзя от холодного табачного дыма!

Я окидываю ее одобрительным взглядом. Стоя позади нее, Вильке застегивает ворот рубашки, стряхивает опилки с усов и, в виде прибавки к предложенным им дарам, поднимает три пальца. Значит, пять банок со шпротами! Заманчивое предложение, но я пренебрегаю им. Ведь передо мной в образе Герды стоит счастье целой недели, ясное, крепкое счастье, от которого не больно, – простое счастье чувственности и умеренного воображения, короткое счастье двухнедельного ангажемента в ночном клубе, счастье, наполовину уже миновавшее, но оно освободило меня от Эрны и даже Изабеллу сделало для меня тем, чем она и быть должна: фата-морганой, которая не мучит тебя, ибо не пробуждает неосуществимых желаний.

– Пойдем, Герда, – говорю я, чувствуя внезапно вспыхнувшую в душе живую благодарность. – Давай сегодня разрешим себе первоклассный обед. Ты есть хочешь?

– Да, очень. Мы можем где-нибудь…

– Нет, сегодня – никаких картофельных салатов, никаких сосисок. Мы превосходно пообедаем и отпразднуем юбилей: середину нашей совместной жизни. Неделю назад ты впервые была здесь у меня; через неделю ты на перроне, прощаясь, помашешь мне рукой. Давай отпразднуем первое, а о втором постараемся не думать.

Герда смеется.

– Да я никакого картофельного салата и не смогла приготовить. Слишком много у меня работы. Цирк – ведь это совсем другое, чем эти дурацкие кабаре.

– Хорошо, значит, сегодня мы пойдем в «Валгаллу». Ты любишь гуляш?

– Люблю, – отвечает Герда.

– Чудно! На этом и порешим! А теперь пойдем отпразднуем великую середину нашей краткой жизни!

Я бросаю через окно на письменный стол блокнот для рисования. Уходя, еще успеваю заметить беспредельно разочарованную физиономию Вильке. Жестом, полным отчаяния, гробовщик поднимает вверх обе руки: он предлагает десять банок консервов – целое состояние.

* * *

– Почему бы и нет? – любезно отвечает, к моему удивлению, Кноблох. Я ожидал озлобленного сопротивления. Ведь талоны действительны только на день, но, взглянув на Герду, Кноблох не только выражает готовность признать их и вечером, но даже продолжает стоять у стола.

– Не будешь ли ты так добр представить меня? Отвертеться я не могу. Он согласился принять талоны, значит, и я должен согласиться на его просьбу.

– Эдуард Кноблох, владелец гостиницы, ресторатор, поэт, биллионер и скупердяй, – небрежно бросаю я. – Фрейлейн Герда Шнейдер.

Эдуард отвешивает поклон – польщенный и рассерженный.

– Не верьте ничему, что он болтает, фрейлейн.

– Даже твоему имени и фамилии? – спрашиваю я.

Герда улыбается.

– Вы биллионер? Как интересно!

Эдуард вздыхает:

– Просто деловой человек со всеми заботами делового человека. Не верьте вы этому легкомысленному болтуну! Но вы? Прекрасное лучистое подобие божье, беззаботное, словно стрекоза, парящая над темными прудами меланхолии…

Я ушам своим не верю и смотрю на Эдуарда, вытаращив глаза, словно изо рта у него вылетели золотые монеты. Герда сегодня как будто обладает магической привлекательностью.

– Брось свои выкрутасы, – говорю я. – Эта дама сама артистка. И разве я темный пруд меланхолии? Лучше скажи, где же гуляш?

– Я нахожу, что господин Кноблох выражается очень поэтично! – Герда смотрит на Кноблоха с простодушным восхищением. – Как вы еще находите время для стихов? Ведь у вас такой большой ресторан и столько кельнеров! Вы, вероятно, очень счастливый человек! Такой богатый и к тому же талантливый!

– Да вот нахожу, нахожу… – Эдуард сияет. – Значит, вы тоже артистка? – Я вижу, что в нем вдруг просыпается недоверие. Без сомнения, В его памяти проходит тень Рене де ла Тур, как облако, закрывающее луну. – Я хочу сказать – серьезная артистка, – добавляет он.

– Серьезнее, чем ты, – отвечаю я. – Да фрейлейн Шнейдер и не певица, как ты вообразил. У нее львы прыгают через обруч, и она ездит верхом на тиграх. А теперь забудь о полицейском, который в тебе сидит, как во всяком истинном сыне нашего возлюбленного отечества, и дай нам поесть.

– Львы и тигры? – В глазах Эдуарда изумление. – Это правда? – обращается он к Герде. – Этот молодой человек так часто лжет.

Я под столом наступаю ей на ногу.

– Да, я выступала в цирке, – отвечает Герда, не понимая, что тут такого интересного. – И теперь опять возвращаюсь в цирк.

– Какое у тебя сегодня меню, Эдуард? – нетерпеливо осведомляюсь я. – Или нам нужно сначала представить всю свою автобиографию в четырех экземплярах?

– Я сейчас сам обо всем позабочусь, – галантно заявляет Эдуард, обращаясь к Герде. – Ради таких гостей! Волшебство манежа! Ах! Вы должны извинить господина Бодмера за его причуды. Он вырос в годы войны, среди торфяников и обязан своим образованием истеричному письмоносцу.

Переваливаясь, Эдуард уходит.

– Видный мужчина, – замечает Герда. – Женат?

– Был женат. Жена от него сбежала, он слишком скуп.

Герда ощупывает материал скатерти.

– Наверно, была дура, – говорит она мечтательно. – А мне нравятся бережливые люди. Они умеют сохранять свои деньги.

– При инфляции – это самое глупое, что может быть.

– Конечно, их нужно выгодно поместить… – Герда разглядывает массивные посеребренные ножи и вилки. – Мне кажется, твой друг это умеет, хоть он и поэт.

Я смотрю на нее, несколько удивленный.

– Возможно, – отвечаю я. – Но другим от этого нет никакой пользы. И меньше всего его жене. Ее он заставлял гнуть спину с утра до ночи, жена для Эдуарда – это бесплатная работница.

Герда улыбается загадочной улыбкой, как Мона Лиза.

– Каждый несгораемый шкаф можно открыть, если известен его номер, или ты этого еще не знаешь, малыш?

Я смотрю на нее, опешив. Что же тут происходит? – спрашиваю я себя. – Разве это та самая женщина, с которой мы только вчера в садовом ресторане «Чудный вид» за какие-нибудь скромные пять тысяч марок ели бутерброды и простоквашу и говорили о прелестях простой жизни?

– Эдуард толст, грязен и неисцелимо жаден, – решительно заявляю я. – В течение многих лет, что я его знаю, он не изменился.

Знаток женского пола Ризенфельд однажды сказал мне, что такая комбинация отпугнет любую женщину. Но Герда, видимо, не обыкновенная женщина. Она внимательно разглядывает большие люстры, свисающие с потолка, словно прозрачные сталактиты, и продолжает разговор на ту же тему:

– Наверно, ему нужен кто-нибудь, кто заботился бы о нем. Конечно, не наседка! Ему, видимо, нужен близкий человек, способный оценить его хорошие качества.

Я уже не в состоянии скрыть своей тревоги. Неужели мое мирное двухнедельное счастье пойдет прахом? И зачем только я притащил ее в это царство серебра и хрустальных побрякушек?

– У Эдуарда нет хороших качеств, – заявляю я.

Герда снова улыбается.

– Они есть у каждого. Нужно только уметь их показать ему.

К счастью, в эту минуту появляется кельнер Фрейданк, он торжественно подает нам паштет на серебряном подносе.

– Это что такое? – спрашиваю я.

– Паштет из печенки, – высокомерно поясняет Фрейданк.

– В меню же стоит картофельный суп?

– А это из меню, которое составили сами господин Кноблох, – говорит Фрейданк, бывший ефрейтор-каптенармус, и отрезает от паштета два ломтя – толстый для Герды и тонкий для меня.

– Или, может быть, вы предпочитаете запланированный картофельный суп?

– гостеприимно осведомляется он. – Можно заменить.

Герда хохочет. Разъяренный пошлой попыткой Кноблоха купить ее жратвой, я собираюсь потребовать именно картофельный суп. Но Герда под столом толкает меня. А на столе грациозным движением переставляет тарелки и отдает мне ту, где большой ломоть.

– Вот как полагается, – говорит она Фрейданку. – Мужчине всегда нужно давать самый большой кусок. Разве нет?

– Это-то конечно, – бормочет сбитый с толку Фрейданк. – Дома – да… Но здесь…

Бывший ефрейтор не знает, как ему быть. Ведь Эдуард приказал ему отрезать Герде основательный кусок, мне тонюсенький, и он приказ выполнил. А теперь у него на глазах произошло обратное, и он изнемогает от сознания, что должен взять на себя ответственность за то, как он будет действовать в дальнейшем. Ответственности в нашем возлюбленном отечестве никто не любит. На приказы мы реагируем тут же – эта способность уже в течение веков засела в нашей гордой крови, – а вот решать самим – другое дело. И Фрейданк делает единственное, чему его научили: он озирается, ища помощи у своего хозяина и надеясь получить новый приказ.

Появляется Эдуард.

– Подавайте, Фрейданк, чего вы ждете?

Я беру вилку и выхватываю кусок из ломтя паштета, лежащего передо мной, в то мгновение, когда Фрейданк, выполняя первый приказ Эдуарда, снова собирается переставить наши тарелки.

Фрейданк цепенеет. Герда фыркает. Эдуард с несокрушимым самообладанием полководца учитывает ситуацию, отстраняет Фрейданка, отрезает еще один солидный ломоть от паштета, решительным жестом кладет его на тарелку Герды и кисло-сладким голосом осведомляется у меня:

– Вкусно?

– Ничего, – отвечаю я. – Жалко, что он не из гусиной печенки.

– Он из гусиной печенки.

– А вкус как у телячьей.

– Да ты хоть раз в жизни ел гусиную печенку?

– Эдуард, – отвечаю я. – Меня даже рвало гусиной печенкой, вот сколько я ее ел.

Эдуард смеется в нос.

– Где же это? – презрительно осведомляется он.

– Во Франции. Когда мы наступали и я учился быть мужчиной. Мы тогда захватили целую лавку с гусиной печенкой. Там было полно горшочков с так называемым страсбургским пирогом, и в нем были черные трюфели из Перигора, у тебя их как раз нет. А ты в то время чистил на кухне картошку.

Я не рассказываю о том, что мне стало нехорошо, когда мы увидели старушку – владелицу лавки, чье тело было растерзано на куски, которые так и присохли к обломкам стены, а оторванная седая голова насажена на вбитый в полку крюк, словно на копье какого-то варварского племени.

– И вам нравится? – обращается Эдуард к Герде тоном сентиментальной лягушки, которая лихо восседает над темными прудами мировой скорби.

– Вкусно, – отвечает Герда и налегает на паштет.

Эдуард отвешивает великосветский поклон и уплывает с грацией танцующего слона.

– Видишь, – говорит Герда и смотрит на меня сияющими глазами. – Вовсе он и не такой скупердяй.

Я кладу вилку на стол.

– Слушай, ты, овеянное опилками чудо арены, – отвечаю я. – Перед тобой человек, чья гордость слишком уязвлена, выражаясь на жаргоне Эдуарда, оттого что у него под носом его дама удрала с богатым спекулянтом. Или ты хочешь, – я снова подражаю барочной прозе Эдуарда, – лить кипящее масло на мои еще не зажившие раны и тоже беспощадно обманывать меня?

Герда смеется и продолжает есть.

– Не говори глупостей, дорогой, и не расстраивай себе печень, – заявляет она с полным ртом. – Стань богаче других, если тебя злит их богатство.

– Замечательный совет! А как это сделать? Я не волшебник!

– Так же, как делают другие. Они ведь своего добились?

– Эдуард унаследовал эту гостиницу, – говорю я с горечью.

– А Вилли?

– Вилли спекулянт.

– Что это такое – спекулянт?

– Человек, который использует конъюнктуру. Который всем торгует, начиная с сельдей и кончая акциями сталелитейных заводов, наживается где может, на чем может и как может, и только старается не попасть в тюрьму.

– Вот видишь! – говорит Герда и доедает остатки паштета.

– Ты считаешь, что и я должен пойти по той же дорожке?

Герда откусывает кусок булочки своими здоровыми зубами.

– Можешь идти или не идти. Но зачем сердиться, если ты не желаешь, а другие пошли? Браниться каждый может, дорогой!

– Ладно, – соглашаюсь я, озадаченный, и вдруг чувствую себя очень униженным. В моем мозгу словно лопается множество мыльных пузырей. Я смотрю на Герду. У нее, черт побери, удивительно реалистическая манера смотреть на вещи.

– В сущности, ты совершенно права, – говорю я.

– Конечно, права. Но ты посмотри-ка, что там несут.

– Неужели это тоже нам?

Да, оказывается, нам. Жареная курица со спаржей. Кушанье прямо для фабрикантов оружия. Эдуард сам надзирает за тем, как нас обслуживают. Он приказывает Фрейданку разрезать курицу.

– Грудку мадам, – галантно заявляет Эдуард.

– Я предпочитаю ножку, – говорит Герда.

– Ножку и кусок грудки, – галантно заявляет Эдуард.

– Ну, хорошо, – отвечает Герда. – Вы настоящий кавалер, господин Кноблох! Я была в этом уверена.

Эдуард самодовольно усмехается. Я не могу понять, зачем он разыгрывает всю эту комедию. Не могу я поверить, будто Герда ему уж настолько нравится, что он способен приносить ей такие жертвы; вернее, он взбешен нашими фокусами с талонами и пытается таким способом отбить ее у меня. Значит, акт мести ради восстановления справедливости.

– Фрейданк, – говорю я. – Уберите этот скелет с моей тарелки. Я не ем костей. Дайте мне вместо этого вторую ножку. Или ваша курица – жертва войны и у нее одна нога ампутирована?

Фрейданк смотрит на своего хозяина, как послушная овчарка.

– Это же самый лакомый кусочек, – заявляет Эдуард. – Грудные косточки очень приятно погрызть.

– Я не грызун. Я едок.

Эдуард пожимает жирными плечами и неохотно дает мне вторую ножку.

– Может быть, ты предпочтешь салатик? – спрашивает он. – Спаржа весьма вредна для пьяниц.

– Нет, дай мне спаржи! Я человек современный, и меня тянет к саморазрушению.

Эдуард уплывает, словно резиновый носорог. Меня вдруг осеняет одна идея.

– Кноблох! – рявкаю я ему вслед, подражая генеральскому голосу Рене де ла Тур.

Он стремительно оборачивается, словно ему в спину вонзилось копье.

– Что это значит? – спрашивает он, взбешенный.

– Что именно?

– Да это рявканье?

– Рявканье? А кто тут рявкает, кроме тебя? Или ты возмущен, что мисс Шнейдер хотела бы съесть немного салату? Тогда не предлагай!

Глаза Эдуарда прямо вылезают из орбит. Видно, как в них появляется чудовищное подозрение и тут же становится уверенностью.

– Это вы… – обращается он к Герде, – вы меня позвали?

– Если салат у вас найдется, я охотно бы съела немного, – заявляет Герда, она не может понять, что тут происходит. Эдуард все еще стоит возле нашего стола. Теперь он твердо уверен, что Герда – сестра Рене де ла Тур. Я отчетливо вижу, как он раскаивается, что угощал нас паштетом из печенки, и курицей, и спаржей. У него возникает ощущение, что его самым жестоким образом надули.

– Это господин Бодмер, – сообщает Фрейданк, подкравшийся к нам. – Я видел.

Но слова Фрейданка не доходят до Эдуарда.

– Отвечайте, только когда вас спрашивают, кельнер, – небрежно бросаю я. – Этому-то вы уж должны были научиться у пруссаков! А теперь идите и продолжайте обманывать простодушных людей подливкой от гуляша. Ты же, Эдуард, объясни мне: ты просто угостил нас этим роскошным обедом, или мы можем расплатиться за него нашими талонами?

Эдуард так багровеет, что кажется, его сейчас хватит удар.

– Давай свои талоны, негодяй, – говорит он глухо.

Я отрываю талоны и кладу кусочки бумаги на стол.

– Кто тут негодяй, еще не известно, заметь себе это, отвергнутый Дон-Жуан, – отвечаю я.

Эдуард не прикасается к талонам.

– Фрейданк, – говорит он голосом, уже беззвучным от ярости, – выбросьте эти клочки бумаги в корзину.

– Стоп, – заявляю я и беру меню. – Если уж мы платим, то имеем право еще на десерт. Что ты хочешь, Герда, гурьевскую кашу или компот?

– А что вы порекомендуете, господин Кноблох? – спрашивает Герда, которая не подозревает, какая драма разыгрывается в душе Кноблоха.

Эдуард делает жест отчаяния и отходит.

– Так, значит, компот! – кричу я ему вслед.

Он слегка вздрагивает и идет дальше, словно ступая по яйцам. Каждую минуту он ждет, что вот-вот рявкнет командирский голос.

Я обдумываю, не рявкнуть ли, но отказываюсь от этой мысли, чтобы не злоупотреблять столь эффективной тактикой.

– Что здесь, собственно, произошло? – спрашивает Герда, которая ни о чем не подозревает.

– Ничего, – отвечаю я невинно и делю между нами куриный скелет. – Маленький пример, подтверждающий тезис великого стратега Клаузевица: «Нападай на противника в ту минуту, когда он считает, что уже победил, и в том месте, где он меньше всего ожидает нападения».

Герде все это непонятно, но она кивает и ест компот, который Фрейданк непочтительно прямо-таки швырнул на стол. Я задумчиво смотрю на нее, решаю отныне не приводить в «Валгаллу» и следовать железному правилу Георга:

«Никогда не показывай женщине новых мест, тогда ей туда и не захочется и она от тебя не убежит».

* * *

Ночь. Я сижу в своей комнате, опершись на подоконник. Светит луна, в саду цветет сирень, и оттуда тянет ее душным ароматом. Час назад я вернулся из «Альтштедтергофа». Влюбленная пара мелькнула на той стороне улицы, где лежит лунная тень, и исчезла в нашем саду. Но я им не препятствую: тот, кто сам не испытывает жажды, настроен миролюбиво, а ночи стоят такие, что им невозможно противиться. И все же из осторожности я полчаса назад повесил на обоих дорогих надгробных крестах объявление: «Внимание! Может опрокинуться! Берегите конечности!» Когда земля слишком сырая, влюбленные парочки почему-то предпочитают именно кресты, вероятно потому, что за них удобнее держаться, хотя, казалось бы, надгробные камни средней величины также годятся для этой цели. Сначала я намеревался повесить вторую бумажку с полезным советом, потом решил, что не стоит. фрау Кроль встает иногда очень рано и, невзирая на всю присущую ей терпимость, надает мне по щекам за легкомыслие раньше, чем я успею ей объяснить, что до войны я был в вопросах добродетели крайне щепетилен, но при защите нашего возлюбленного отечества эта черта мной совершенно утрачена.

Вдруг в лунном свете передо мною предстает черная квадратная фигура, тяжело топая, она приближается. Я цепенею. Это мясник Вацек. Он скрывается в дверях своей квартиры – на два часа раньше обычного. Может быть, не хватило лошадей: конина сейчас продукт весьма популярный. Я слежу за окнами. В них загорается свет, тень Вацека скользит как привидение. Я обдумываю, следует ли мне предупредить Георга Кроля; но мешать любящим – неблагодарное занятие, да и Вацек, возможно, просто завалится спать. Однако этого, кажется, не будет. Мясник распахивает окно на улицу, глядит в одну сторону, в другую. Я слышу, как он злобно пыхтит, закрывает ставни и через минуту снова выходит: он несет стул, за голенищем нож-рубак. Он садится на стул и, видимо, намерен дождаться Лизы. Я смотрю на часы: половина двенадцатого. Ночь тепла, и Вацек может с успехом проторчать здесь несколько часов. С другой стороны, Лиза находится у Георга довольно давно. Хрипловатый шепоток любви уже стих, и если она выйдет и угодит прямо в объятия мясника, то, конечно, придумает какое-нибудь правдоподобное объяснение, а он, вернее всего, попадется на эту удочку; но все же лучше, если этого не случится.

Я прокрадываюсь вниз и выстукиваю на двери Георга начало Гогенфридбергского марша. Георг высовывает лысую голову. Я сообщаю о создавшейся ситуации.

– Вот черт, – говорит он. – Постарайся его спровадить.

– В такое время?

– Попытайся! Пусти в ход все свое обаяние. Ленивым шагом возвращаюсь на улицу, зеваю, останавливаюсь, потом подхожу к Вацеку.

– Прекрасный вечер, – говорю я.

– А мне наплевать, – отзывается Вацек.

– Тоже неплохо, – соглашаюсь я.

– Теперь все это уже скоро кончится, – вдруг решительно заявляет Вацек.

– Что именно?

– Сами отлично знаете, что! Безобразие! Что же еще?

– Безобразие? – спрашиваю я с тревогой. – Как так?

– А что же? Или вы другого мнения?

Я смотрю на огромный нож за его голенищем и уже вижу среди памятников Георга, лежащего с перерезанным горлом. Лизу, конечно, нет: таков извечный идиотизм мужчин.

– Смотря как подойти, – дипломатически замечаю я. Мне не совсем понятно, почему Вацек давно не влез в окно к Георгу. Оно в нижнем этаже и открыто.

– Скоро все пойдет по-иному, – мрачно заявляет Вацек. – Прольется кровь. Виновные будут наказаны.

Я смотрю на него. У него длинные руки, он весь жилистый и, видимо, очень сильный. Я мог бы дать ему в подбородок коленом и, когда он взовьется, нанести удар в пах или, если он попытается бежать, подставить ему ногу и несколько раз хорошенько стукнуть головой о мостовую. Для начала этого хватит, – но что будет дальше?

– Вы его слышали? – спрашивает Вацек.

– Кого?

– Да вы же знаете! Его! Кого же еще! Есть только один такой, как он!

Я настораживаюсь. Но улица тиха. Кто-то бесшумно потянул раму и закрыл окно в комнате Георга.

– Кого это я должен был слушать? – спрашиваю я громко, стараясь выиграть время и подать знак, чтобы Лиза смылась в сад.

– Да его! Фюрера! Адольфа Гитлера!

– Адольфа Гитлера? – повторяю я с облегчением. – Ах, этого!

– Как так этого? – вызывающе спрашивает Вацек. – Разве вы не за него?

– Конечно, за! Особенно сейчас! Вы даже представить себе не можете, до какой степени я за!

– А почему же вы тогда его не слушали?

– Но ведь он же здесь не был.

– Он выступал по радио. Мы слушали на бойне. У нас мощный приемник. Он все повернет по-другому! Потрясающая речь! Уж он-то знает, что к чему! Все пойдет по-другому!

– Ну ясно! – отвечаю я. В одной этой пресловутой фразе «все пойдет по-другому» заключено универсальное оружие всех демагогов земного шара.

– Все пойдет по-другому! А как насчет кружки пива?

– Пива? Где?

– Да у Блюче, за углом.

– Я жду свою жену.

– Вы можете с таким же успехом ждать ее и у Блюме. А о чем Гитлер говорил? Мне очень хотелось бы узнать подробнее. У меня приемник не работает.

– Обо всем, – заявляет мясник и встает. – Этот человек знает все! Все, говорю я вам, камрад!

Он ставит стул в сени, и мы дружно шествуем в ресторан Блюме с садом, чтобы насладиться дортмундским пивом.

Примечание:7. Помни о смерти (лат.)

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!