Глава первая: зелëный лес

6 апреля 2025, 22:24

28 июня, 1952 год

У Йеджи алели ярким пламенем губы. Вкус крови на языке вызывал отвращение и горькое желание его сплюнуть, но она не позволяла этому порыву одержать над собой верх. Пока во рту есть привкус крови она точно помнит, что произошло. И может с этим справится, – в этом нет ничего такого, что может её сломать, – говорит она сама себе.  Но челюсти словно смыкает от горклого вкуса, и ей приходится себя пересиливать, – она встаëт с кровати, оставляя всё незаправленным бардаком и едва идёт к входной двери, медленной и очень тяжёло-сонной поступью.

Летний спëртый от жары воздух гудит в лëгких при каждом вздохе, – и несмотря на то, что едва перевалило за пять часов, солнце неясным кругом уже возгорается где-то на горизонте за лесами, освещая предрассветное полотно золотисто-розовым по небу цвета молочного индиго. Сумерки прохладным пледом сворачиваются, уступая власть первым ярким, но пока ещё тонким, как паутина, лучам. Совсем скоро, в пределах нескольких часов воздух нагреется сталью, и будет невыносимо даже вдохнуть без ощущения того, как внутри всё распирает от жгучего тепла. Ей точно так же чудится, что и ночь, чьи последние мгновение провела словно в горячке, – была такая же жгуче-горячая. И градусы эти в её теле горели совершенно не приятным костром, – они напротив так до очевидного сильно напоминали события прошлого вечера. Случайно забредшего к дому из лесу мужчину, кажется возрастом далеко за сорок, с неимоверно жестокими глазами, – с первого же взгляда ей стало ясно, что это военный, – и то как он на неё набросился. Диким зверем, не знавшим людского счастья и ласки. Бежавший с линии фронта, он прятался в лесах, и вот так ему повезло добрести до границы с противоположной стороны, где ещё не гремела набатами и стрельбой пальба и шум сотен и тысяч солдат в битве за Родину, землю и честь. К её маленькому одноэтажному домику, чуть больше лесной хижины, где уже несколько лет ей доводилось проживать одной с редкими визитами вот таких заблудших в их местах незнакомцах. Возможно, он даже северянин, – она слишком далеко была от основных направлений деятельности военных, и слишком тихо и неприметно жила, являясь едва ли раз в пару месяцев в городок неподалёку. В лесу, в некотором смысле, было спокойнее. И ей всего было в достатке. Маленького колодца, ещё не пересохшего к тому моменту, как ей пришлось здесь поселится, крепко сбитого, хотя и неказистого на вид деревяннного домика, и самодельных силок, в кои может и не часто, но попадалась мелкая дичь. За редкими выходами на рынок сбыть травы и ягоды в сезон, – по уже давним договорённостям, – доводилось разжиться и запасами риса и некоторыми специями и прибавками в виде овощей. Можно было делать соленья на холодную зиму, когда ни лес, ни люди ни привечали радушием у своего порога. Помимо неё вообще мало кто совался дальше пары тропинок, – слишком страшные были деревья уходящие вдаль, чьи кроны смыкались между собой в вышине и не давали пробиваться свету вниз, к стволам, в достаточном количестве, чтобы не спотыкаться о свои же ноги. А без оружия, – в основном в поселении ниже жили лишь старики да ещё маленькие дети, – никто и не решался. Превалирующее число молодых людей, как девушек, так и юношей уходили на фронт, в тыл или медицинские части на помощь, – и очень часто же не возвращались, и потому содержать хозяйство нужно было пожилым родителям да старшим родственникам. Куда тут до полутёмных прогулок даже в самый светлый день по лесу? Успевать бы скудный урожай собрать в улов, да успеть всё спрятать до прихода военных. Обычным людям война давалась не менее тяжело, – никого не жалела. Не было спасения от страха и какой-то по особенному мрачной неизвестности, нависшей над всем Корейским полуостровом, – разве можно было однажды ожидать, что те, кто раньше жили по одну сторону, твои соседи, знакомые и друзья, вдруг в один миг превратятся в тех, кого нужно будет укладывать в сырую землю своими же руками? Это страшно. Это дико. И это – жизнь. Люди. Такие же как те, кого они губят. Такие же как те, кто губит их.

Йеджи бы соврала, если бы сказала, что не ожидала чего-то такого, – людская природа сама по себе с самых своих истоков была алчна, жестока и кровожадная. Солгала бы и признайся себе, что это стало для неё шоком, в то лето. Что-то назревало уже давно, – ещё в сумрачные и редко полные света и добра лет оккупации Японией. Когда символизим убийства буквально был самым известным языком любого, кто мог говорить и кричать так громко, чтобы ему в конце концов перерезали шею, – затыкая. Правду никто не любил. Правду в которой людские лица оборачивались ещё более омерзительной звериной натурой, – тем более. Военные никогда не были настоящими людьми, – она таких ни разу за всё детство и юность не вспомнила, хотя и родилась уже ближе к более мягкому а вследствие и полностью сверженному влиянию и давлению оккупантов на её родной народ. Война это всегда страшно. В любом виде и проявлении, – и холодная, тихая и безликая; и горячая, с громкими лозунгами и ещё более громкими криками от боли и отчаяния. Война это там, где нет ни проигравших, ни победителей. Это повсеместная разруха, голод, и нескончаемый и необузданный ничем страх. Это то наследие, что доставалось по самые края залитым алым полям, и по морю, где рубиновые разводы покрывали берег дальше и больше, чем себе вообще можно было это представить. Там, где люди умирают, – не может быть ничего святого и правильного. Ничего за народ, потому что как раз этот самый народ и ложится в могилы: сами, отдавая дань уважения и любви своей стране, земле, и небу; или вместе с ними в свеже вырытые могилы готовы были лечь любимые и дорогие некогда сердцу люди, которых ты оставил с этой утратой один на один. В борьбе с кем-то, кто просто боролся за всё тоже самое. Люди – кривые зеркала. И смотрясь в них, вы видете себя, – всё спрятанное, потаëнное в уголках души, за закутками мыслей и слëз, – и ломаетесь. И вы, и они. Кривитесь, гнетесь, разбиваетесь. Вот что такое на самом деле война. И вот что несут за ней во след устланный трупами, будто сокровищницы древних императоров драгоценными камнями, – сплошные страдания. В домах, где приют находился скорбным письмам, по ночам выли оставленные матери и жëны, – ещё не совсем или вообще не понимали без чего остались, чего лишились, маленькие дети. А сестры становились единственным утешением и оплотом покрытым в скорбь, но всё ещё вынужденным нести надежду.

Йеджи не хотела надеяться. Не хотела этим обжигаться. В тот самый день, когда Хëнджин отбыл из дома с первыми звоном тревожных колоколов по назревающим бурям, словно чувствовал, где вскоре разгорятся пожары смуты и первые конфликты, – она его похоронили. Чтобы при известии о настоящей смерти, не было больно настолько. Чтобы к тому времени всё уже отболело. Проводила его, и проводилась сама, – в далёкие странствия, чтобы найти свой дом здесь, – в маленькой, откровенно убогой, но деревеньке. Одной из немногих ещё не затронутых. На её окраинах и поняла, что путь окончен, – дальше ей не дозволяла идти душа. Её дом оказался здесь, – в этом Богом забытом крае.

Она в Бога не верила давно. Будь он над ними разве дозволял бы подобному твориться на его земле? Или, всё дело было в том, что он мужчина. Существо, кажется, в большинстве своём не знающим диалекта ласки. Но отлично владеющий жестокостью и всеми её подвидами. Грабящий, насилующий, и убивающий. Грузно смеющийся над телами собою же раненных и погибельно согнувшихся. Не зря многое в мире носило мужской род, – голод, холод, смрад от гниения разлагающейся плоти, страх. Хотя всё ещё война и смерть, – две вечно под руку идущих подруги. Ныне веселящихся за счёт на землях давно уже не знавшей счастья страны и городов, погребённых под тяжёлыми днями и ночами. Эта деревня была лишь одной из сотен и тысяч таких же, – по обе стороны автоматного выстрела.

Потому если кто и забредал в эти края, то точно так же и оставался ни с чем, – поживиться было особо нечем. Голод, гуляющий по улицам денно и нощно всех держал в страхе, – не было дивным запросто упасть в обезжизненный обморок. Было очень тяжело, – второй год война морила наживую, и ещё дольше третировала назревающей революцией и масштабными братоубийствами. И день начала хаоса, Йеджи запомнит навсегда, – двадцать пятое июня тысяча девятьсот пятидесятогогода в её памяти выжено пулей, которую она пустила в лоб того, кого с самого детства отказывалась звать отцом. И они оба всегда знали, что этим всё и закончится, – и Нишимура Ючи, не дрогнув даже перед лицом смерти, – перед дулом направленного на него пистолета в твёрдо-тяжелой хватке той, кого сам этому обучил, – улыбнулся. Откровенно безумно и с долей азарта, – должно быть так, как не улыбался уже очень давно и никому, с самой своей молодости, ещё не знавшей столько боли, крови и потерь.

— Давай, дорогая, жми на курок. Без сомнений и колебаний. Я всегда знал, что у моей смерти будут твои глаза, – карие, как земля после дождя. Я ни о чём не жалею. – грохот, что оглушил, и после залпа заложил ей уши, отдаваясь где-то в затылке ноющей вибрацией, был благословенно-проклятым. Ей не хотелось ни плакать, оплакивая, быть может, только что убитое не тело, но свою павшую жертвой мораль; ни смеяться от иронии судьбы, – свою погибель мужчина вложил ей в руки, заставив пальцы цепко хватиться в металл, – в курок, – сам, по своей воле, прихоте и нужде. Научил стрелять, держать стойку, и минимизировать отдачу. Научил, как выяснилось в ту роковую минуту, – и убивать. Без сожалений, быстро и беспощадно. Совсем, как это делал он, – большую часть жизни будучи военным. Человеком, которого так презирала и ненавидела, – но стала такой похожей. Почти как две капли воды, – внешностью в отца и мать. Характером – в него. В переломанную и искрошенную осколками человечность.

Люди – кривые зеркала. Никогда не знаешь, как твой силуэт изломается в гранях и сколах такой злонасмешливой судьбы.

Это было одновременно и началом, и концом. И до сих пор, спустя всё это время, – это казалось и кошмаром и самым преисполненным надеждой предсказанием. Только что с ним было делать дальше, ей никто не подсказал, – больше было некому. Мать умерла, он был мёртв. Её брат числился где-то в одной из многочисленных дивизий Южной Кореи, – отстаивал свою страну делом. Для неё также незримо и немыслимо, – но мёртв. Она же здесь была до отчаяния и криков в ночь, от сковывающего сердце страха, одна. В доме, в городе, – создавалось впечатление, что и вообще на всей этой огромной планете. Рики, её второй брат, младший, такой до боли, до зубовного скрежета походящий лицом, и уже выдающийся в рост, в некоторые проявляющееся черты, грани, на него, – остался там. В осточертевшей и опыстелевшей Японии, вместе с похоронëнной юностью. Она одновременно ненавидела и любила его, – за его милую улыбку, почти копию в мать, – для всех ни единую, единственное связывающее и державшие долгие годы вместе. Благодаря и вопреки. Любила за его стойкость духа, что начала проявляться ещё с детских пор, – а по мере взросления росла и обретала стержень сбитого характера. Ненавидела за несломленность, за то детство, что в большинстве не пестрило всеми оттенками человеческих не достоинств. За то, что вырос более цельным. Ненавидела и себя за ту бурю, что в ней вилась метелью и бурлила лавой, – и всё при каждом взгляде подрастающего младшего брата. Они всегда были семьёй. Но одновременно никогда и не были. Хван Йеджи ненавидела всё, что ей подарила насильно ли, добровольно ли, но Япония. За имя, – Нишимура Хару. Пропитанное истериками и слезами, из них спаянное и на её сердце, теле, памяти – выжженное, как клеймо. Как ещё один, обжигающий при каждой мысли до самых в последний раз скрывшихся за веками глаз – шрам и рубец. За время, – переезд не принёсший ей ни толики радости или чувства защищëнности, – именно за коим и бежали с берегов родной ей Кореи, но подаривший больше сотни проявленных плёночных снимков, – в ней хватало ума, но не доставало гордости, чтобы не признать то, какой красивой были те земли. Даже, если и не родные, даже если небо и море – не те. Это было её, – её ранами, и она хотела их запомнить такими. За него, – Ючи Нишимуру. Явившегося в её жизнь подобно торнадо, и навсегда переломившего ход событий, – ставшим в одно и тоже время тем, кто многому научил, – через боль, насильно, но нужно. Необходимо в самые ужасные моменты, но без знаний о коих сгинула бы потерянная. Выживать и принимать решения быстро.

Но сильнее всего, она ненавидела и страдала из-за кошмаров.

— Я ни о чём не жалею. — именно эта его фраза часто являлась ей во снах, – мокрых из-за слëз и изматывающих из-за криков. У неё было сотни поводов и причин его ненавидит. Десятки отвратительных воспоминаний о годах проведённых вместе, под одной крышей домов в двух таких разных, но всё ещё в чём-то, как выяснилось не самом лучшем, схожих странах. И ни один из них, который в итоге для неё и не стал самым настоящим местом покоя, силы и благодарности.

«Я ни о чём не жалею.»

Возможно для него это было так. Той истиной за доказательство которой расплатился самым ценным и бесценным в одном вопросе цены, – жизнью. Но она жалела. И о многом. О многих. О матери, об отце, о братьях. О доме, о детстве и юности. О себе, – такой до жути неправильной, сломанной и сломленной, – даже если по началу взвивалась в отрицаниях. Время всё расставляло по местам. Всегда и всё возвращало в свои круги. И, однажды, эти сны тоже должны были прекратится. Она могла в это не верить, но знание и опыт, – не то что нуждается в прямом подтверждении веры. Так что она набирает полный рот ледяной колодезной воды и зажмуривает глаза до чёрных точек от холода сводящего щеки, зубы, и кажется, всё её тело, но упорно делает пару полоскательных движений, сплëвывая после на землю, чуть в стороне от её ног, в изумродно-пыльную и высокую траву. Время – разменная монета. И однажды она её заплатит, но ожидание, – благословение и проклятие в одном проклятие. Главное, знать, что она всё ещё человек даже если – после того – на её руках оказалась кровь.

За годы гражданской войны насилие стало основным языком силы, фактов и правды. Многие возвращаясь с передовой линии сражений попросту сходили с ума, – настолько сильно в них сказывался механизм защиты, который их мозг включал без предупреждения, чтобы только попытаться защитить. Память не всегда работала исправно, – события перекручивались и менялись, смешивались и сплетались в такой клубок ниток, что и во век было не распустить. Война была абсолютно безжалостна совершенно ко всем, – и кто бы что не говорил, но ни выигравших, ни проигравших здесь не было. Там, где умирает бесчисленное множество людей, – ликованию от вкуса победы нет места. После всего остаётся лишь скорбь, сажа да земля усеянная трупами. Поля обагрëнные алым, так сильно, что издалека создавалась холодящая душу картина от образа того  как летом цветут маки. Такие же рубиново-алые, заполняющие всё пространство пред тобой. Красное море. Цветов ли. Людей ли. В Японии маки зацветали с мая по июль, – и их красные, словно бока наливного яблока лепестки, нежные и мягкие, – напоминали о том, как мимолетна жизнь. Всего. И людей, и цветов, и смысла, и лета. Лета – в особенности. Йеджи не любила лето. Последние два года по-настоящему презирала. За жару. За воздух коим пытаться всерьёз дышать, всё равно, что пить жидкий огонь. За смерть. Пусть она и властвовала круглый год, но, иронично, что рождение выбрала летом. За то, как рано светлело, делая её убогую времянку такой доступной мишенью.

И шорох где-то на окраине деревьев сбоку от неё, ещё не совсем близко, но с каждым шагом, с каждой минутой приближающимся, – это только лишний раз подтверждал. Вчера, сегодня. Несколько месяцев назад. Год назад. – сколько ещё до того, как она стала жить здесь? Не сосчитать. Как и пролитой крови из разрезанных тряпок не достойных зваться одеждой, – неудачливый лесник падает с небольшого склона, скатываясь почти к её ногам, – в паре метров от, в высокую траву. Он бледен и худощав. Измазан в грязи, от как догадывается девушка, брождения по гуще среди деревьев далеко не первый день. Вероятно, не меньше недели или двух.

Он очень явно плох. Его дыхание сухое и хрусткое, хрипящее, – едва не в тон молебного, отдающего душу в плату. И этот тон ей знаком, – так стонут люди, за чьим плечом склоняясь ниже, ближе, прячется, притавшись и выжидая нужного мгновения смерть. А потом забирает с собой. Было бы милосерднее его добить, – в отличии от того, кого вчера смогла лишь ранить верткой, но верной своей хозяйке пулей, метнувшись в дом и паля едва не наугад в сумерках. Тот взвыл раненным животным, но сбежал и скрылся в пологах подкрадывающейся ночи. Может быть, залижет раны и вернуться, – отомстить за унижение и вернуть должок. Может быть, наоборот больше не сунется, держась дальше по западной в обход её дома, и деревеньки, к следующему пункту где-то в десятках километрах. Может быть исдохнет, или уже исдох, – всё там же, под кронами сосен и пихт. И вечный мир огнём его праху, если так. Этот же незванец, на лицо, пусть неумытое и исхудавшее, но молод. Возможно, не намного старше, а то поди и того младше её. Она останавливается на одну секунду всё там же, – у колодца, с капающей с неё ледяными каплями водой, омывающими и смывающими всё ночное и былое, в мешковато подпоясанной рубахе, мужской и на ней выглядявшей несуразной, – но всё ещё удобной в отличии от традиционных ханбоков или тех платьев, в которые её кутали на чужом берегу, по последней моде и тенденциям, облагораживая и охорашивая. Задумывается, чуть прикусывая нижнюю губу, заставляя её ещё сильнее наливаться бордовым оттенком. Рассматривает его лицо, стараясь в голове сложить картинку с белой, чистой кожей, – как бы выглядел незнакомец, если бы был здоров и сыт. Немного подвисает, хмурясь и сводя брови к переносице, не смея отвести от того цепкого взгляда. Парень действительно красив, – из тех, кому молодость абсолютно к лицу не только возрастом, и какой-то особой энергетикой, но всей своей атмосферой, – он кажется живым. Не в конкретно определëнном моменте, потому что сейчас тот едва может дышать бесперебойным ритмом, не срываясь в охрипы и кашель, но в её сознании к нему неотрывно тут же привязывается эта пометка, – как первое наблюдение о.

Йеджи даже не может их в этом сравнивать. Потому что для неё самой молодость, – не более, чем пустой звук. Слово, не влачящее за собой никакого смысла. Ни поверхностного, ни внутреннего. Оно пустое и безликое, лишь в абстрактной позиции определяющее некоторое количество лет прожитого, – и не более. Это не о красоте или здоровье, – это о том, как вам видят другие. Часто молодым приписывают то, что не всегда у них есть, – и это лишь потому, что это устоявшиеся заблуждения. Не все молодые люди полны энергии и неуëмного желания жить и познавать мир. Как и не всегда молодость о красоте.

Она не чувствовала себя красивой. Ни сейчас, ни в детстве. В зеркале не видела того, что видели в ней все прочие хоть раз встречавшие, – ни чуть раскосые глаза, похожие лунками изогнутых ресниц на дикую лисицу или приблудившуюся бывало к дому кошку; ни полные губы, с верхней чуть более тонкой, но искусно подчёркивающей её женскую красоту, всё больше и сильнее раскрывающуюся по мере взросления. Ни с этими вороными, в ночь, звëзды, и мрак волосами. Длинными и часто спутанными, всклоченными и непричесанными, – сейчас, и вылизанными до блеска, волос к волосу, прядь к пряди, в мудрëнных и нет причёсках тогда. Это не было тем, что для неё что-то значило, потому что несмотря на то, что внешностью и своей красотой Хëнджин был обязан матери, очень красивой женщине в своё время, лично она ни капли не находила в себе тех же самых родных черт. А сравнивать себя с отцом, образ которого почти не могла воскресить в памяти, – было тоже самое, что пытаться разделить соль и воду в море. Менее солëным оно не становилось, и ты лишь делал бесполезную работу. Так что и молодость и красота для неё были не более, чем пылью.

Но вот этот незнакомец на грани жизни и смерти, – ещё пока мог быть для кого-то важен. Его ещё кто-то мог где-то ждать, лелея и хорохя мысль о возвращении. И ей предстояло сделать трудный выбор, – один из тех, после коих жизнь неумолимо менялась. Один из тех, что однажды она уже приняла в тот момент, когда нажал на курок смотря в глаза ему, – и тогда в ней не было ни капли сомнений. Ни капли сочувствия. Но сейчас, – сейчас было нечто другое. Это было бы целенаправленное убийство, даже если тому и так оставалось от силы пара дней, если не часов, – и это было бы истинно правильным решать не человеку, не ей тем более, но судьба и лесные тропы сами его вывели в её обитель, – в этом не было ни грамма её вины. Нужно было чëтко оценить шансы и взвесить всë, – чтобы на её душе не завязался узел ещё одного греха. Она – не убийца, а жизнь не разменная монета, – после взвода курка, стоит только отгреметь шуму выстрела вспять ничего не повернешь.

Война меняла многих, даже тех, кто с ней напрямую связан не был. Ей лишь хотелось знать, как та изменила её саму. Насколько.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!