Пролог - Красное солнце

19 февраля 2025, 11:04

16 августа, 1944 год

Щелчок.

Йеджи аккуратно выравнивает руку с камерой, чтобы объектив не сбивался и чётко ловил на себя тёплые лучи закатного солнца, и поднося обратно к глазам, всматриваясь в линзу делает ещё пару снимков, - ей таким образом проще всего сконцентрироваться только на самой важной детали, будто бы самой себе, а не камере, навести фокус на то, что хочется запечатлеть. Фотографии получаются выверенными и яркими, почти осязаемо цветными, - красно-оранжевый закат разлитый по небу и невозможно красивые всполохи жидкого золота по волнам Японского моря. Конечно, на снимке это будет больше походить на серебро и прозрачный хрусталь, но память которую она сохранит об этом в себе, не даст ей никогда обмануться, - здесь главные цвета алый и золотой. И то, что она запомнит правду, - самое главное. Потому что фотографии никогда не лгут, - они лишь отражают то, что когда-то перед собой видел другой человек, и оно его поразило настолько, что ему захотелось это увековечить. Наверное, полагать, что фотография это частичка души, совсем маленький её осколок - глупо. Но ей нравится думать об этом таким образом. Что каждый раз делая снимок, она вкладывает часть себя, своих воспоминаний об этом времени и месте, отпечаток её жизни. Как и что будут ощущать люди смотрящие на эти монохромные картинки? Смогут ли почувствовать всё её восхищение морем? Или может почуять обуявшую её ностальгическую печаль? По другому берегу моря, другому виду и небу над ним? По другим людям.

Казалось бы, небо везде одно, - оно неделимое и целое. Одинаковое, под каким углом не рассматривай и не запечатляй, - из любой точки земного шара будет виден лишь его край. Никогда целое. Но и кусочек его больше, чем возможно объять, - как и всё то, что под ним хранится не сложить фотографиями в одну шкатулку под кроватью, и не окрутить плëнками сколько не растягивай по всей комнате.

Йеджи клянётся, что здесь, в Японии, небо было совершено другим. Чужим. Сколько бы она не прожила в этом месте, - трудно было привыкнуть к этому морю и небу. Они были далёкими. Не такими, какими представали с берегов Кореи, - и это её разбивало. Потому что дни сохранившееся в памяти до переезда были более счастливыми и цветными, - мама им готовила сладкие рисовые пирожки, пусть нечасто, но самые вкусные, каких нигде больше не было. В школе, в совмещённых классах всё ещё чувствовалось, как большинство мальчишек и девчонок друг друга сторонились, больше общаясь со своими, и не сильно желая подружиться с прочими. На улицах было тяжело, и лучше не ходить одной, - были патрули и дозорные, много, очень много людей, которых по тихими словам матери, - в безмолвие, как женщина считала, пустого дома, пока все дети на учёбе, а другой мужчина на работе, - здесь быть было не должно. И они смеялись и убивали, растлевали многих девушек, что встречались по улицам нечаянно забывшись во времени после учёбы или тяжёлой работы в полях, и не чувствовали ни капли угрызений. Не мучались кошмарами. И не сдавались на власть закона или общественное порицание, - потому что именно они были здесь главными. Они решали, кому жить и умирать, в какие веры исповедоваться, какие знания в школе получать, и даже чем им питаться. Они строили всю их жизнь сами, - словно играли в забавную игру, где каждый додумывал за приятелем какое-то предложение, и концу общего круга получалась не очень складная, но история. История целой страны и народа.

И мать очень часто плакала об этом в полном одиночестве, - это Йеджи узнала просто случайно, когда пришла пораньше с уроков, которые сорвались из-за бунтов студентов, понимающих шум и гвалт на улице, и проносящихся, словно бы по кругу под окнами. Всё не унимающихся и кричащих, - будто не боявшихся того, что с ними могли сделать японские военные, следившие за порядком в городах и на улицах. Слухи о митингах доносились во все времена, как гуляла едва слышная молва по соседским домам, - передавалась из уста в уста, в самые уши, лишь самым близким и тем, с кем когда-то вместе росли, а теперь делили последнюю надежду. Живые и буйные юноши и девушки периодически поднимали шум в разных городах, и с каждым годом их число только увеличивалось, и не замечать, не слышать их голоса становилось лишь труднее. Как и не слышать следом залпов автоматических очередей. И они всё так же не сдаваясь, отчаянно не признавали и под дулами автоматов неправоты, - словно уже не раз смотревшие в эти ледяные глаза смерти и так и шептавшие ей пересохшими от недостатка кислородв губами «не ты сломила меня. А я тебе сдался несломленным.» - уходили гордо и своенравно. А удавка у ещё живых только туже затягивалась. Заставляла переодически хвататься обеими руками за шею в попытках хоть на несколько мгновений позволить сделать полный вздох. И так шли и шли годы, вереницей нескончаемых мучений тянулись дни и месяцы, складываясь в горькие и безличные десятилетия чужого тиранства.

Ей мало, что на самом деле было понятно из витиеватых диалогов матери наедине с собой. Всё чаще женщина в последнее время лишь плакала и вообще больше ничего не говорила, лишь немо по паре часов упираясь пустым взглядом в такие же пустые стены. Сил у неё становилось всё меньше, - сначала с трудом отправлялась на поля залитые летним жаром и солнцем, потом стала с трудом выходить из дома к соседям или редко за продуктами в местные лавки, а затем, с приходом в дом грозного незнакомца, - и последние крохи будто кончились вовсе. Как пересохший родник, только совершенно иссохший человек, - в ней больше не теплилось прежних эмоций. И Йеджи переживала о том, что будет дальше. Как будет дальше.

Отец уже давно не возвращался домой, - она почти забыла его лицо и голос. Воспоминания затягивались дымкой, и мутная пелена их скрывала, не оставляя на обзор ни единого шанса что-то оставить себе, - слишком маленькой была, слишком мало осознавала и понимала. И так уж вышло, что они с братом своего родного отца почти и не знали в более осознанном возрасте, - его уже более шести лет считали погибшим. Пропавшим без вести. Всё, что осталось от него на прощание, - тёмный оттенок кариего цвета глаз двойняшек. Он напоминал жженый хворост, такой, что когда слишком передержишь ветки, и они уже начинают крошится, но ещё не сгорают в костре полностью, лишь треща и покрываясь сажей, - их можно попытаться вытащить. Но рискнуть и сильно обжечься. Жаль, что именно сам пламенеющий взгляд достался, по словам матери, именно ей, - девочке. Мужчине, будущему защитнику семьи и главному кормильцу, он несомненно принёс бы больше пользы, но Хëнджин целиком и полностью, не считая глаз и чуть полноватых губ, пошёл в мать. Более нежную и утончëнную, - некогда первую красавицу своего района и школы. От отца только оттенок жжёного хвороста в наследство и достался. Йеджи же переняла куда больше, чем могла бы понять на первый взгляд, и в самые мирные вечера, без криков и ссор на улицах, когда та корпела над своими школьными тетрадями, мать, уже знатно осунувщаяся от горя, но до сих как-то по-болезненному сохранившая свою красоту и грацию, могла долго на неё смотреть. Почти не моргая и горько улыбаясь одними уголками когда-то ласково целующих их на ночь губ. Наполняя сердце хоть одной отрадной мыслью, что любимый человек даже навсегда их покинув, всё ещё нашёл способ остаться с ней, - Юйджу. Пусть и в более хрупком, ещё детском, но осязаемое для касаний теле. Её можно было обнять, прижать к своей груди, и баюкать. И мать обнимала, - крепко и сильно, так, как только могла. Так, как ей позволяли утекающие из неё сперва по капле, а потом ручейками переходящими в реки и озера силы. Ближе к зиме у неё станет заметен округлившийся живот, и часто по возвращении домой из школы она будет заставать мать изнемогающей, - её здоровье едва ли позволяло ей нормально выглядеть, а не регулярное питание и постоянные нервы только изводили и изводили, - были ли среди срывов и нервов спокойные дни? Она теперь не помнит, - настолько всё покрыто сажей. Уже позже, гораздо позже, Йеджи поймёт в чëм была причина недомогания матери, - когда в более взрослом возрасте сопоставит незнакомца почти у них поселившегося и то, как в следующий год у неё родится мальчик, - её второй брат.

Хëнджин пропадал днём в школе, а вечерами у соседских мальчишек, - у него, в отличии от сестры, друзья были. И ей оставалось наблюдать за всем одной, учиться быть тихой и незаметной, - она боялась того мужчину, в их доме, хотя он никогда не кричал на них, но был что-то в нём, кажется даже именно в этих тëмных обжигающих глазах дикое. Непокорное и непокорëнное. И ей было страшно, - она училась понимать и принимать тишину. Тишина, как оказалось, многое была способна простить и рассказать, как шепнуть подружке на ушко секрет, - о разговорах за стенами их общей с братом комнаты, о перешептываниях мимо проходящих соседей, и о нëм. Его звали Ючи Нишимура и он был одним из приближенных к Абэ Нобуюки, и соответственно пользовался и уважением и властью, и многое из этого выделяло и тех, с кем он общался. Йеджи знала, что возможность ходить в школу для неё была в большей частью возможностью влияние этого человека, и что то, что он поселился в их доме ли от в последний год, совсем не означало, что он не знал их мать раньше. Гораздо раньше, - примерно на всё те-же шесть лет, с момента исчезновения их отца. Что всё это время тенями и тихими молвами, взглядами и почти полуночными встречами, но он присутствовал в их жизни, - а с момента взошествия нового губернатора вышел на свет открыто. Предложил брак. Это было неслыханно. Дерзко. И почти правомерно, - мало кто из японских мужчин осмеливался открыто показать, что признавал корейскую женщину настолько, чтобы взять её в жены, сделать матерью своих детей, и это было бессловное обещание защиты. Что их никто не тронет, - он ручается.

Это, как и многие вещи вообще, Йеджи, конечно, поймёт очень поздно. Настолько, что детская ненависть к чужаку в её сердце сумеет окрепнуть и верно поселиться, выбив себе место в самой глубине, - став одной из несущих стен её личности. Снеси и неведомо, что останется. Распадëтся ли конструкция или останется шатко стоять, - можно узнать только опытным путём. Ей не хотелось даже проверять, - хотелось лишь отомстить за истерики и слëзы матери. За ту боль, что он ей причинял своим присутствием. За то, как, пытался относится к ним так, словно он их родной отец. Как пытался и натыкался на тысячи замков в её душе, старался стать ей близким, - но не стал. За то, как эти последние роды заберут у неё последнего родного человека, помимо братьев, - мать, некогда гордую и знающую себе цену Чон Юйджу. Которую ей навсегда придëтся запомнить не смеющейся и укладывающей их ещё совсем малышей спать, а уже сломленную обстоятельствами и горем женщину, давно, кажется, позабывшую ради чего ей стоило бы жить и стараться идти дальше. Морально она умерла где-то в первый год после пропажи мужа, но физически существовала гораздо больше, по желанию и просьбе его - и это ещё одно немое и злое проклятье, обронëнное Йеджи в темноту их комнаты, всегда обращëнное лишь к одному человеку.

Ни за что из этого до самой его смерти, и что важнее своей, она его простить не смогла. Ей хотелось сказать лишь одно спасибо за то, что он однажды он всё-равно это бросил, - наконец признал, что ей родным ни по крови, ни тем более по духу не станет, - и будто бы извиняясь за всё, даже если никто из них ничего не сказал вслух, - подарил ей её первый в жизни фотоаппарат. Красивый, с хромированной верхней крышкой, с полностью интегрированным в корпус дальномером и 35-миллиметровой пленкой.

Это было единственное, что она приняла по своей воле, не сумев отказаться, - потому что душа тянулась к нему, почти единственному доступному ей отвлечению от реальной жизни, - занятию фотографией. Она мечтала однажды стать одной из ассоциации фотографов Кен Суна с самого момента её создания, и конечно, ей нужна была для этого камера и много, крайне много часов практики. Она не смогла отказаться, - когда бы ещё ей удалось купить себе самой свой первый фотоаппарат? Сделать первую фотографию? Приблизиться хотя бы на один маленький шаг к исполнению своей мечты. За это Йеджи ненавидела себя не меньше, чем его, - именно он дал ей вкусить вкус сбывшихся надежд, желаний загаданных на падающие звëзды, - и она позволила. Сдалась и приняла. Именно занятие фотографией перевернуло её скучные будни, - когда дома становилось совсем невмоготу, она сбегала к берегу моря, находящегося всего в паре километрах от границы их города. И находила там покой. И прощение. В бесконечных просторах вод, - голубых и тёплых летом, и ледяных зимой.

Море. Оно шумело, и его тихие песни волн отдавались в ушах невероятно громко. Оно пело. О свободе, о любви, о печали и пролитых в него слезах. О шустром смехе и навсегда им запечатленных мгновений чьих-то шуток и разговоров. Оно молчало о многом, как и люди, - ему не дано было говорить просто. Только метафорами и образами, - птиц, ветра и воды. Бескрайней, голубой воды. В на сотни и сотни метров оно - нерасказанная никому история, тайна и секрет, который ты унесёшь с собой в могилу, так до конца и не поверив кому-то, с кем бы мог этим поделиться.

Море для Йеджи было дневником. Очень своеобразным и своенравным, - но до безумия свободолюбивым и с некоторой изрядной долей, - диким. Как и она сама, оно не подчинялось чужой воле, - человек мог его заточить в банки или бутыли, чтобы увезти частицы с собой, что напоминали бы о этих днях и местах. Но забрать его целиком, заставить подчиниться, - никогда. Вода вольная стихия. Быть может, даже более вольная чем огонь и ветер. От огня можно бежать и прятаться по мере возможностей, скрыться от дыма или наоборот решительно схлестнуться в бравом бою и победить, - при хорошем запасе удачи и везения выбраться из пламени живым было вероятно в пятидесяти процентах всех случаев. От ветра можно укрываться в зданиях и людях, их тепле и прочности, уюте и заботе. Не зря вьюги и метели в гораздо меньшей степени становятся причиной смерти, - и с каждым годом этот показатель будет лишь снижаться. Но море, - океан, - нет. Он неподвластен человеку ни в одном из своих проявлений, ни в штиль, ни в шторм. Нельзя переплыть километры без его на то разрешения. Оно не прощает самонадеянности и бахвальства. А ещё здесь, как нигде, опасен человеческий фактор, и тот куда гораздо страшнее и сокрушимей где бы то ни было.

И именно за это, Йеджи любила океан. За его безграничную власть над самим собой так и не отданную в дань человечеству. Она, как бы не старалась, таким же полностью самобытным характером отличиться не могла. Её всё ещё волновало множество мнений и идей, и всё ещё приходилось подчиняться в вопросах взрослой жизни и её аспектов с опекуном. Пусть и не хотелось, её саму едва ли спрашивали о желании и взглядов на свою судьбу, - пришлось поднимать белый флаг.

С ним не особо и поспоришь. Много ли у матери вышло? Едва ли. Его время почти подошло к концу и он это чувствовал. Чуйка этого человека действительно внушала страх и какой-то священный ужас. Невообразимый и почти непреодолимый трепет, если говорить откровенно, - сама Йеджи ни раз испытывала при личных разговорах с ним. Не смотря на то, что родной ни она, ни её брат ему не были, различий между ними и младшим сыном он не делал вовсе, - будто бы показательно относился ко всем наравне, и это выводило и раздражало. Злило. Может, таким образом хотел показать, что дорожит и дарит им защиту и мнимое спокойствия в тяжёлые времена всем поровну. Просто в какой-то своей, не всегда понятной манере. Такой же властной и отчасти хладнокровной, как и весь его нрав. Но не ей, - ни единому слову, взгляду и касанию, - не верила.

Он, даже вопреки всему, учил её стрелять, - правильной позиции и тому настроению, благоприятно которому можно чётко и выверено пристрелить другого человека. Чужака. Для него чужаками являлись почти все за пределами семьи. Но несмотря на всё, что он ей дал или мог бы ещё дать, если бы она покорно всё принимала, как и положено хорошо воспитанной дочери, - она его просто ненавидела. И причин для этого находилось больше, чем для любви, и минимального уважения. Слишком много всего между. Слишком много для неё. И просто слишком много. Но главных было три.

Во-первых, страх. Абсолютно не подавляемый по началу, и всё более берущийся под контроль по мере взросления. Природа его была для неё непонятной и иррациональной в детстве. Словно с самого первого своего взора на него, и полученного ею в ответ, - что-то в ней заскреблось когтями и забилось в истошном немом крике. Паника, чистая и незамутнëная. Что-то было в нём не так, но что - было не так легко распознать. Это самое понятие о чём-то к ней пришло уже в позднем возрасте, - страх за жизнь. Свою, матери, брата. Он мог убить каждого из них, так же быстро и смертоносно, как учил её, - одним выстрелом в голову.

Во-вторых, переезд. Она не хотела уезжать из Кореи. Не с ним, не тогда, не так. Её никто не спросил. В конце сорок четвëртого он перевёз их из дома в Пусане, её родного края, к которому привыкла и прикипела, к абсолютно чужим берегам знакомого до истомы Японского моря. Как новорождённых котят забрал с улицы, пусть и от тела умершей матери и бросил в коробку, а ту забыл в другой комнате когда пришёл домой. И они пусть учатся ходить и тыкаются мокрыми носами-кнопками, натыкаясь на углы и мебель, пока не привыкнут к новому устою образу жизни, - а привыкнув едва ли вспомнят о голодных и холодных днях близ тела почившей кошки мамы. Но Йеджи не кошка, не котёнок, которого забирали в бессознательном возрасте от родного родителя, совсем нет. Она помнила и мать и её тепло. Её живую.

В-третьих, имя. Хару. Ючи Нишимура, словно насмехаясь, никогда не называл её родным именем, нет, это всегда было до смерти ненавистное - Хару. Её с семи лет называли так, - все вокруг, в школе, во дворе, Хëнджин, а после и подрастающий Рики, и всегда и везде он. Только лишь мать одна шептала самыми губами тихими вечерами в макушку до самого момента пока она свернувшись рядом калачиком не засыпала, укутанная старым пледом и нежным касанием руки к волосам, - Йеджи. Ласковое и почти позабытое, такое, каким её наградил отец сразу, стоило ему увидеть рождëнную девочку. Может, поэтому он никогда его не называл. Чтобы не дать вспомнить обращением, кто это имя ей дал. Кто дал ей жизнь.

Конечно, когда слëзы текли по щекам, кажется не переставая, в самые горькие ночи, что проистекали из тëмных вечеров, - за окнами несмотря на пару фонарей, не видно не зги, - пока в соседней комнате Хëнджин играл с подрастающим Рики, - совершенно и ни в чëм не виноватом даже для неё, - она с головой пряталась под одеялом, сжималась и беззвучно шептала, шептала, шептала.

- Меня зовут Йеджи. Я не Хару, и никогда ей не стану. - потому что тоска по матери и отцу съедала. Душила и доводила до нервных истерик. Ей казалось, что никто её не понимает, - ни братья, ни тот мужчина, которого окрестила началом краха своей жизни, - абсолютно никто в этом огромном мире. В этой чëртовой Японии, чей язык знала лучше своего родного корейского, - потому что именно его учила в школе у них дома, и теперь его же приходилось учить здесь, в чужом для неё городе, с чужими людьми, чужой, кажется, и семьёй.

Все идут дальше, - а она не может. Зациклилась. Застряла во времени, - как те самые монохромные фотографии, - просто мгновения застрявшие, запечатлëнные на плёнке. Хоть прояви, хоть оставь пылиться так, им уже всё равно, - время на них недвижимо. Все пытаются учиться жить заново, - привыкая к новому ритму и темпу, подстраиваясь под него. Почти мимикрируя под окружающую действительность. А она нет. Как не заставляет, - лишь срывается пуще прежнего в тишине у моря. Кричит и кричит в него, - только ему дела нет. Что ему до людских забот и несчастий, - океан величественен и непокорим, в отличии от неё, величаемой всеми Нишимурой Хару, а у себя в подкорке мыслей выженным Хван Йеджи.

Только толку от этого, если никто, кроме неё этого не помнит, не знает, и не хранит? Самые что ни на есть забытые фотографии, оставленные неумелым фотографом пылиться в шкатулке, - её навсегда забудут при переезде в другие дома, города, страны и материки. О них не вспомнят. Не будут сожалеть и плакать. Просто, однажды, может вздохнут устало, что да, - была попытка, но не увенчалась успехом. И всё. Забытье. Холодное. Мерзкое. Как могилы. Никому нет дела до мëртвых, погрустят да забудут. Отойдëт срок скорби и чëрные ханбоки вновь сменятся цветными, сойдёт краснота с заплаканных глаз да вернётся на лицо улыбка.

Щелчок. Йеджи аккуратно выравнивает руку с камерой, чтобы объектив не сбивался и чётко ловил на себя тёплые лучи закатного солнца, и поднося обратно к глазам, всматриваясь в линзу делает ещё пару снимков, - на проявленной фотографии всё будет монохромным. Но она знает, главные цвета здесь алый и золотой.

Йеджи двенадцать, когда она запоминает день, чей закат горит красным солнцем, - словно догорающими на горизонте сожалениями о прошлом.

***************************************Авторские сноски: 1.

Был 9-м Генерал-губернатором Кореи в период с 21 июля 1944 - 9 сентября 1945.

2. Ючи - храбрый, второй, сын

3. 35-мм кассета была разработана фирмой Kodak специально для фотокамеры Retina и была принята на производство другими производителями фотопленки. В течение нескольких лет она заставила грандов фотографической промышленности переработать конструкцию фотоаппаратов так, чтобы владелец мог пользоваться не только фирменными двухцилиндровыми, но и стандартными кассетами. И, купив в магазине пленку, фотограф не нуждался бы в ее перемотке (с риском засветки).

В 1936 г., практически одновременно c Retina I появляется камера Kodak Retina II. В основе конструкций серии II лежит всё та же "горизонтальная гармошка". От камер серии I её отличает наличие полностью интегрированного в корпус дальномера. Интересно, что первые камеры серии Kodak Retina I имели верхний металл корпуса окрашенный в черный цвет. Такие модели особо ценятся у коллекционеров как ранние экземпляры.Все довоенные модели Retina I, выпущенные в 1936-41 годах, были моделями № 119, № 126, № 141, № 143, № 148, № 149 и № 167.Последняя довоенная модель Retina I - это № 167 Retina I, которая была изготовлена в июле 1941 года и предназначалась только для экспорта. (Как раз подобная модель у Йеджи)

4.В 1910 году Япония колонизировала Корею, и после этого японские фотографы стали очень активны в Корее. С другой стороны, Ассоциация фотографов Кен Суна (写真師写真師写真師会) была основана в 1926 году. Далее, в 1930-е годы появилось много корейских фотографов-любителей, создавших "70 клубов любительской фотографии численностью до 1000 членов".[требуется цитирование] Японское правительство ограничило деятельность корейских фотографов во время Второй мировой войны.

После Второй мировой войны в 1945 году была образована группа фотографов-любителей Chosun Photo Art Study Group (Choson Sajin Yesul Yonguhui). Художественная фотография была доминирующей тенденцией среди фотографов-любителей в этот период.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!