XIV

26 июля 2016, 11:01

Мои обязанности в мастерской были несложны: утром, когда еще все спят, я должен был приготовить мастерам самовар, а пока они пили чай в кухне, мы с Павлом прибирали мастерскую, отделяли для красок желтки от белков, затем я отправлялся в лавку. Вечером меня заставляли растирать краски и «присматриваться» к мастерству. Сначала я «присматривался» с большим интересом, но скоро понял, что почти все, занятые этим раздробленным на куски мастерством, не любят его и страдают мучительной скукой.Вечера мои были свободны, я рассказывал людям о жизни на пароходе, рассказывал разные истории из книг и, незаметно для себя, занял в мастерской какое-то особенное место - рассказчика и чтеца.Я скоро понял, что все эти люди видели и знают меньше меня; почти каждый из них с детства был посажен в тесную клетку мастерства и с той поры сидит в ней. Из всей мастерской только Жихарев был в Москве, о которой он говорил внушительно и хмуро:- Москва слезам не верит, там гляди в оба!Все остальные бывали только в Шуе, Владимире; когда говорили о Казани, меня спрашивали:- А русских много там? И церкви есть?Пермь для них была в Сибири; они не верили, что Сибирь - за Уралом.- Судаков-то уральских и осетров откуда привозят, - с Каспийского моря? Значит - Урал на море!Иногда мне думалось, что они смеются надо мною, утверждая, что Англия - за морем-океаном, а Бонапарт родом из калужских дворян. Когда я рассказывал им о том, что сам видел, они плохо верили мне, но все любили страшные сказки, запутанные истории; даже пожилые люди явно предпочитали выдумку - правде; я хорошо видел, что чем более невероятны события, чем больше в рассказе фантазии, тем внимательнее слушают меня люди. Вообще действительность не занимала их, и все мечтательно заглядывали в будущее, не желая видеть бедность и уродство настоящего.Это меня тем более удивляло, что я уже довольно резко чувствовал противоречия между жизнью и книгой; вот предо мною живые люди, и в книгах нет таких: нет Смурого, кочегара Якова, бегуна Александра Васильева, Жихарева, прачки Натальи...В сундуке Давидова оказались потрепанные рассказы Голицинского, «Иван Выжигин» Булгарина, томик барона Брамбеуса; я прочитал всё это вслух, всем понравилось, а Ларионыч сказал:- Чтение отметает ссоры и шум - это хорошо!Я стал усердно искать книг, находил их и почти каждый вечер читал. Это были хорошие вечера; в мастерской тихо, как ночью, над столами висят стеклянные шары - белые, холодные звезды, их лучи освещают лохматые и лысые головы, приникшие к столам; я вижу спокойные, задумчивые лица, иногда раздается возглас похвалы автору книги или герою. Люди внимательны и кротки не похоже на себя; я очень люблю их в эти часы, и они тоже относятся ко мне хорошо; я чувствовал себя на месте.- С книгами у нас стало как весной, когда зимние рамы выставят и первый раз окна на волю откроют, - сказал однажды Ситанов.Трудно было доставать книги; записаться в библиотеку не догадались, но я все-таки как-то ухитрялся и доставал книжки, выпрашивая их всюду, как милостыню. Однажды пожарный брандмейстер дал мне том Лермонтова, и вот я почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.Помню, уже с первых строк «Демона» Станов заглянул в книгу, потом - в лицо мне, положил кисть на стол и, сунув длинные руки в колени, закачался, улыбаясь. Под ним заскрипел стул.- Тише, братцы, - сказал Ларионыч и, тоже бросив работу, подошел к столу Ситанова, за которым я читал. Поэма волновала меня мучительно и сладко, у меня срывался голос, я плохо видел строки стихов, слезы навертывались на глаза. Но еще более волновало глухое, осторожное движение в мастерской, вся она тяжело ворочалась, и точно магнит тянул людей ко мне. Когда я кончил первую часть, почти все стояли вокруг стола, тесно прислонившись друг ко другу, обнявшись, хмурясь и улыбаясь.- Читай, читай, - сказал Жихарев, наклоняя мою голову над книгой.Я кончил читать, он взял книгу, посмотрел ее титул и, сунув под мышку себе, объявил:- Это надо еще раз прочитать! Завтра опять прочитаешь. Книгу я спрячу.Отошел, запер Лермонтова в ящик своего стола и принялся за работу. В мастерской было тихо, люди осторожно расходились к своим столам; Ситанов подошел к окну, прислонился лбом к стеклу и застыл, а Жихарев, снова отложив кисть, сказал строгим голосом:- Вот это - житие, рабы божии... да!Приподнял плечи, спрятал голову и продолжал:- Деймона я могу даже написать: телом черен и мохнат, крылья огненно-красные - суриком, а личико, ручки, ножки - досиня белые, примерно, как снег в месячную ночь.Он вплоть до ужина беспокойно и несвойственно ему вертелся на табурете, играл пальцами и непонятно говорил о Демоне, о женщинах и Еве, о рае и о том, как грешили святые.- Это всё правда! - утверждал он. - Ежели святые грешат с грешными женщинами, то, конешно. Демону лестно согрешить с душой чистой...Его слушали молча; должно быть, всем, как и мне, не хотелось говорить. Работали неохотно, поглядывал на часы, а когда пробило девять - бросили работу очень дружно.Ситанов и Жихарев вышли на двор, я пошел с ними. Там, глядя на звезды, Ситанов сказал:Кочующие караваныВ пространстве брошенных светил...- этого не выдумаешь!- Я никаких слов не помню, - заметил Жихарев, вздрагивая на остром холоде. - Ничего не помню, а его - вижу! Удивительно это - человек заставил чёрта пожалеть? Ведь жалко его, а?- Жалко, - согласился Ситанов.- Вот что значит - человек! - памятно воскликнул Жихарев.В сенях он предупредил меня:- Ты, Максимыч, никому не говори в лавке про эту книгу: она, конешно, запрещенная!Я обрадовался: так вот о каких книгах спрашивал меня священник на исповеди!Ужинали вяло, без обычного шума и говора, как будто со всеми случилось нечто важное, о чем надо упорно подумать. А после ужина, когда все улеглись спать, Жихарев сказал мне, вынув книгу:- Ну-ка, еще раз прочитай это! Пореже, не торопись...Несколько человек молча встали с постелей, подошли к столу и уселись вокруг него раздетые, поджимая ноги.И снова, когда я кончил читать, Жихарев сказал, постукивая пальцами по столу:- Это - житие! Ах, Демон, Демон... вот как, брат, а?Ситанов качнулся через мое плечо, прочитал что-то и засмеялся, говоря:- Спишу себе в тетрадь...Жихарев встал и понес книгу к своему столу, но остановился и вдруг стал говорить обиженно, вздрагивающим голосом:- Живем, как слепые щенята, что к чему - не знаем, ни богу, ни демону не надобны! Какие мы рабы господа? Иов - раб, а господь сам говорил с ним! С Моисеем тоже. Моисею он даже имя дал: Мой-сей, значит - богов человек. А мы - чьи?..Запер книгу и стал одеваться, спросив Ситанова:- Идешь в трактир?- Я к своей пойду, - тихо ответил Ситанов.Когда они ушли, я лег у двери на полу, рядом с Павлом Одинцовым. Он долго возился, сопел и вдруг тихонько заплакал.- Ты что?- Жалко мне всех до смерти, - сказал он, - я ведь четвертый год с ними живу, всех знаю...Мне тоже было жалко этих людей; мы долго не спали, шёпотом беседуя о них, находя в каждом добрые, хорошие черты и во всех что-то, что еще более усугубляло нашу ребячью жалость.Я очень дружно жил с Павлом Одинцовым; впоследствии из него выработался хороший мастер, но его ненадолго хватило, к тридцати годам он начал дико пить, потом я встретил его на Хитровом рынке в Москве босяком и недавно слышал, что он умер в тифе. Жутко вспомнить, сколько хороших людей бестолково погибли на моем веку! Все люди изнашиваются и - погибают, это естественно; но нигде они не изнашиваются так страшно быстро, так бессмысленно, как у нас, на Руси...Тогда он был круглоголовым мальчонком, года на два старше меня; бойкий, умненький и честный, он был даровит: хорошо рисовал птиц, кошек и собак и удивительно ловко делал карикатуры на мастеров, всегда изображая их пернатыми. Ситанова - печальным куликом на одной ноге, Жихарева - петухом, с оторванным гребнем, без перьев на темени, больного Давидова - жуткой пигалицей. Но всего лучше ему удавался старый чеканщик Гоголев, в виде летучей мыши с большими ушами, ироническим носом и маленькими ножками о шести когтях каждая. С круглого темного лица смотрели белые кружки глаз, зрачки были похожи на зерна чечевицы и стояли поперек глаз, - это давало лицу живое и очень гнусное выражение.Мастера не обижались, когда Павел показывал карикатуры, но карикатура Гоголева у всех вызвала неприятное впечатление, и художнику строго советовали:- Ты лучше порви-ка, а то старик увидит, пришибет тебя!Грязный и гнилой, вечно пьяный, старик был назойливо благочестив, неугасимо зол и ябедничал на всю мастерскую приказчику, которого хозяйка собиралась женить на своей племяннице и который поэтому уже чувствовал себя хозяином всего дома и людей. Мастерская ненавидела его, но боялась, поэтому боялась и Гоголева.Павел неистово и всячески изводил чеканщика, точно поставил целью своей не давать Гоголеву ни минуты покоя. Я тоже посильно помогал ему в этом, мастерская забавлялась нашими выходками, почти всегда безжалостно грубыми, но предупреждала нас:- Попадет вам, ребята! Вышибет вас Кузька-жучок!Кузька-жучок - это прозвище приказчика, данное ему мастерской.Предостережения не пугали нас, мы раскрашивали сонному чеканщику лицо; однажды, когда он спал пьяный, вызолотили ему нос, он суток трое не мог вывести золото из рытвин губчатого носа. Но каждый раз, когда нам удавалось разозлить старика, я вспоминал пароход, маленького вятского солдата, и в душе у меня становилось мутно. Несмотря на возраст, Гоголев был все-таки так силен, что часто избивал нас, нападая врасплох; изобьет, а потом пожалуется хозяйке.Она - тоже пьяненькая каждый день и потому всегда добрая, веселая - старалась испугать нас, стучала опухшими руками по столу и кричала:- Опять вы, беси, озорничаете? Он - старенький, его уважать надо! Кто это ему в рюмку вместо вина - фотогену налил?- Это мы...Хозяйка удивлялась:- А, батюшки, да они еще и сознаются! А, окаянные... Стариков уважать надо!Она выгоняла нас вон, а вечером жаловалась приказчику, и тот говорил мне сердито:- Как же это ты: книжки читаешь, даже священное писание, и - такое озорство, а? Гляди, брат!Хозяйка была одинока и трогательно жалка; бывало, напьется сладких наливок, сядет у окна и поет:Никто меня не пожалеёт,И никому меня не жаль,Никто тоски моей не знает,Кому скажу мою печаль!И, всхлипывая, тянет старческим дрожащим голосом:- Ю-у-у...Однажды я видел, как она, взяв в руки горшок топленого молока, подошла к лестнице, но вдруг ноги ее подогнулись, она села и поехала вниз по лестнице, грузно шлепаясь со ступеньки на ступеньку и не выпуская горшка из рук. Молоко выплескивалось на платье ей, а она, вытянув руки, сердито кричала горшку:- Что ты, лешой? Куда ты?Не толстая, но мягкая до дряблости, она была похожа на старую кошку, которая уже не может ловить мышей, а, отягченная сытостью, только мурлычет, сладко вспоминая о своих победах и удовольствиях.- Вот, - говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, - было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный человек, а теперь всё хинью идет, всё в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю! Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка - ничего не хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и лежать целое лето, глядя в небо...Павел Одинцов тоже усвоил эти мысли Ситанова и, раскуривая папиросу приемами взрослого, философствовал о боге, о пьянстве, женщинах и о том, что всякая работа исчезает, одни что-то делают, а другие разрушают сотворенное, не ценя и не понимая его.В такие минуты его острое, милое лицо морщилось, старело, он садился на постель на полу, обняв колени, и подолгу смотрел в голубые квадраты окон, на крышу сарая, притиснутого сугробами снега, на звезды зимнего неба.Мастера храпят, мычат во сне, кто-то бредит, захлебываясь словами, на полатях выкашливает остатки своей жизни Давидов. В углу, телом к телу, валяются окованные сном и хмелем «рабы божии» Капендюхин, Сорокин, Першин; со стен смотрят иконы без лиц, без рук и ног. Душит густой запах олифы, тухлых яиц, грязи, перекисшей в щелях пола.- До чего же мне жалко всех! - шепчет Павел. - Господи!Эта жалость к людям и меня всё более беспокоит. Нам обоим, как я сказал уже, все мастера казались хорошими людьми, а жизнь - была плоха, недостойна их, невыносимо скучна. В дни зимних вьюг, когда все на земле - дома, деревья - тряслось, выло, плакало и великопостно звонили унылые колокола, скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой, как свинец, давила людей, умерщвляя в них всё живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили таким же средством забыться, как водка.В такие вечера - книги не помогали, и тогда мы с Павлом старались развлечь людей своими средствами: мазали рожи себе сажей, красками, украшались пенькой и, разыгрывая разные комедии, сочиненные нами, героически боролись со скукой, заставляя людей смеяться. Вспомнив «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», я изложил эту книжку в разговорной форме, мы влезали на полати к Давидову и лицедействовали там, весело срубая головы воображаемым шведам; публика - хохотала.Ей особенно нравилась легенда о китайском чёрте Цинги Ю-Тонге; Пашка изображал несчастного чёрта, которому вздумалось сделать доброе дело, а я - всё остальное: людей обоего пола, предметы, доброго духа и даже камень, на котором отдыхал китайский чёрт в великом унынии после каждой из своих безуспешных попыток сотворить добро.Публика хохотала, а я удивлялся, как легко можно было заставить ее смеяться, - эта легкость неприятно задевала меня.- Ах, паяцы! - кричали нам. - Ах, супостаты!Но чем дальше, тем более назойливо думалось мне, что душе этих людей печаль ближе радости.Веселье у нас никогда не живет и не ценится само по себе, а его нарочито поднимают из-под спуда как средство умерить русскую сонную тоску. Подозрительна внутренняя сила веселья, которое живет не само по себе, не потому, что хочет, просто - хочет жить, а является только по вызову печальных дней.И слишком часто русское веселье неожиданно и неуловимо переходит в жестокую драку. Пляшет человек, словно разрывая путы, связавшие его, и вдруг, освобождая в себе жесточайшего зверя, в звериной тоске бросается на всех и всё рвет, грызет, сокрушает...Это натужное веселье, разбуженное толчками извне, раздражало меня, и, до самозабвения возбужденный, я начинал рассказывать и разыгрывать внезапно создавшиеся фантазии, - уж очень хотелось мне вызвать истинную, свободную и легкую радость в людях! Чего-то я достигал, меня хвалили, мне удивлялись, но тоска, которую мне как будто удавалось поколебать, снова медленно густела и крепла, пригнетая людей.Серый Ларионыч ласково говорил:- Ну, и забавник ты, господь с тобой!- Утешитель, - поддерживал его Жихарев, - Ты, Максимыч, направляй себя в цирк али в театр, из тебя должен выйти хо-ороший паяц!Изо всей мастерской в театр ходили, на святках и на масленице, только двое - Капендюхин и Ситанов; старшие мастера серьезно советовали им смыть этот грех кушаньем в крещенской проруби на иордани. Ситанов особенно часто убеждал меня:- Брось всё, учись на актера!И, волнуясь, рассказывал печальную «Жизнь актера Яковлева».- Вот что может быть!Он любил рассказывать о королеве Марии Стюарт, называя ее «шельмой», а особенно восхищался «Испанским дворянином».- Дон Сезар де Базан - это, Максимыч, благороднейший человек! Удивительный!В нем самом было что-то от «Испанского дворянина»: однажды на площади перед каланчой трое пожарных, забавляясь, били мужика; толпа людей, человек в сорок, смотрела на избиение и похваливала солдат. Ситанов бросился в драку, хлесткими ударами длинных рук посшибал пожарных, поднял мужика и сунул его к людям, крикнув:- Уведите!А сам остался, один против троих; пожарный двор был в десятке шагов, солдаты могли позвать помощь и Ситанова избили бы, но, на его счастье, пожарные, испугавшись, убежали во двор.- Собаки! - крикнул он вслед им.По воскресеньям молодежь ходила на кулачные бои к лесным дворам за Петропавловским кладбищем, куда собирались драться против рабочих ассенизационного обоза и мужиков из окрестных деревень. Обоз ставил против города знаменитого бойца - мордвина, великана, с маленькой головой и больными глазами, всегда в слезах. Вытирая слезы грязным рукавом короткого кафтана, он стоял впереди своих, широко расставя ноги, и добродушно вызывал:- Выходите, что ли, а то - зябко!Против него с нашей стороны выступал Капендюхин, и всегда мордвин бил его. Но, окровавленный, задыхающийся, казак упрямо твердил:- Жив быть не хочу, а - одолею мордву!Это, наконец, стало целью его жизни, он даже отказался пить водку, перед сном вытирал тело снегом, ел много мяса и, развивая мускулы, каждый вечер многократно крестился двухпудовой гирей. Но и это не помогало ему. Тогда он зашил в рукавицы куски свинца и похвастался Ситанову:- Теперь - конец мордве!Ситанов строго предупредил его:- Брось, а то я тебя выдам перед боем!Капендюхин не поверил ему, но когда пришли на бой, Ситанов вдруг сказал мордвину:- Отступись, Василий Иваныч, сначала я с Капендюхиным схвачусь!Казак побагровел и заорал:- Я с тобой не буду, уйди!- Будешь, - сказал Ситанов и пошел на него, глядя в лицо казака пригибающим взглядом. Капендюхин затоптался на месте, сорвал рукавицы с рук, сунул их за пазуху и быстро ушел с боя.И наша и вражья сторона были неприятно удивлены, какой-то почтенный человек сказал Ситанову сердито:- Это, братец мой, вовсе не закон, чтобы домашние дела на мирском бою решать!Нa Ситанова лезли со всех сторон, ругая его, он долго молчал, но наконец сказал почтенному человеку:- А ежели я убийство отвел?Почтенный человек сразу догадался и даже снял картуз, говоря:- Тогда с нашей стороны тебе - благодарность!- Только ты, дядя, не звони!- Зачем? Капендюхин - редкий боец, а неудачи злят человека, мы понимаем! А рукавички его теперь смотреть станем перед боем-то.- Ваше дело!Когда почтенный человек отошел, наша сторона стала ругать Ситанова:- Дернуло тебя, оглобля! Побил бы казак-то, а теперь вот мы будем битыми ходить...Ругали долго, привязчиво, с удовольствием.Ситанов вздохнул и сказал:- Эх вы, шантрапа...И неожиданно для всех вызвал мордвина на единоборство - тот встал в позицию, весело помахивая кулаками и балагуря:- Побьемся, погреемся...Несколько человек, схватившись за руки, опрокинулись спинами на тех, кто сзади, - образовался широкий, просторный круг.Бойцы, зорко присматриваясь друг ко другу, переминались, правые руки вперед, левые - у грудей. Опытные люди тотчас заметили, что у Ситанова рука длиннее, чем у мордвина. Стало тихо, похрустывал снег под ногами бойцов. Кто-то не выдержал напряжения, пробормотал жалобно и жадно:- Начинали бы уж...Ситанов замахнулся правой рукой, мордвин приподнял левую для защиты и получил прямой удар под ложечку левой рукою Ситанова, крякнул, отступил и с удовольствием сказал:- Молодой, а не дурак!Они начали прыгать друг на друга, с размаха бросая в грудь один другому тяжелые кулаки; через несколько минут и свои и чужие возбужденно кричали:- Прытче, богомаз! Расписывай его, чекань!Мордвин был много сильнее Ситанова, но значительно тяжелей его, он не мог бить так быстро и получал два и три удара за один. Но битое тело мордвина, видимо, не очень страдало, он всё ухал, посмеивался и вдруг, тяжким ударом вверх, под мышку - вышиб правую руку Ситанова из плеча.- Разводи - ничья! - крикнуло сразу несколько голосов, и, сломав круг, люди развели бойцов.Мордвин добродушно говорил:- Не велико силен, а ловок, богомаз! Хороший боец будет, это я говорю на весь народ.Подростки начали общий бой, а я повел Ситанова к фельдшеру-костоправу; его поступок еще больше возвысил его в моих глазах, увеличил симпатию и уважение к нему.Он был вообще очень правдив, честен и считал это как бы должностью своей, но размашистый Капендюхин ловко подсмеивался над ним:- Эх, Женя, напоказ живешь! Начистил душу, как самовар перед праздником, и хвастаешься - вот светло блестит! А душа у тебя - медная, и очень скучно с тобой...Ситанов спокойно молчал, усердно работая или списывая в тетрадку стихи Лермонтова; на это списывание он тратил всё свое свободное время, а когда я предложил ему: «Ведь у вас деньги-то есть, вы бы купили книгу!» - он ответил:- Нет, лучше списать своей рукой!Написав страницу красивым мелким почерком, с фигурными росчерками, ожидая, когда высохнут чернила, он тихонько читал:Без сожаленья, без участьяСмотреть на землю будешь ты,Где нет ни истинного счастья,Ни долговечной красоты...И говорил, зажмурив глаза:- Это - правда! Эх, и здорово он правду знает!Меня очень удивляли отношения Ситанова с Капендюхиным - выпивши, казак всегда лез драться к товарищу, Ситанов долго уговаривал его:- Отстань! Не лезь...А потом начинал жестоко бить пьяного, так жестоко, что мастера, относившиеся к междоусобным дракам как ко зрелищу, ввязывались в эту драку и разводили друзей.- Не останови Евгенья вовремя - до смерти убьет и себя не пожалеет, - говорили они.Трезвый, Капендюхин тоже неутомимо издевался над Ситановым, высмеивая его страсть к стихам и его несчастный роман, грязно, но безуспешно возбуждая ревность. Ситанов слушал издевки казака молча, безобидно, а иногда даже сам смеялся вместе с Капендюхиным.Спали они рядом и по ночам долго шёпотом беседовали о чем-то.Эти беседы не давали мне покоя - хотелось знать, о чем могут дружески говорить люди, так непохожие один на другого? Но, когда я подходил к ним, казак ворчал:- Тебе чего надо?А Ситанов точно не видел меня.Но однажды они позвали меня, и казак спросил:- Максимыч, ежели бы ты был богат, что бы сделал?- Книг купил бы.- А еще?- Не знаю.- Эх, - с досадой отвернулся от меня Капендюхин, а Ситанов спокойно сказал:- Видишь - никто не знает, ни старый, ни малый! Я тебе говорю: и богатство само по себе - ни к чему! Всё требует какого-нибудь приложения...Я спросил:- О чем вы говорите?- Спать неохота, вот и говорим, - ответил казак.Позднее, прислушавшись к их беседам, я узнал, что они говорят по ночам о том же, о чем люди любят говорить и днем: о боге, правде, счастье, о глупости и хитрости женщин, о жадности богатых и о том, что вся жизнь запутана, непонятна.Я всегда слушал эти разговоры с жадностью, они меня волновали, мне нравилось, что почти все люди говорят одинаково: жизнь - плоха, надо жить лучше! Но в то же время я видел, что желание жить лучше ни к чему не обязывает, ничего не изменяет в жизни мастерской, в отношениях мастеров друг ко другу. Все эти речи, освещая предо мною жизнь, открывали за нею какую-то унылую пустоту, и в этой пустоте, точно соринки в воде пруда при ветре, бестолково и раздраженно плавают люди, те самые, которые говорят, что такая толкотня бессмысленна и обижает их.Рассуждая много и охотно, всегда кого-нибудь судили, каялись, хвастались, и, возбуждая злые ссоры из-за пустяков, крепко обижали друг друга. Пытались догадаться о том, что будет с ними после смерти, а у порога мастерской, где стоял ушат для помоев, прогнила половица, из-под пола в эту сырую, гнилую, мокрую дыру несло холодом, запахом прокисшей земли, от этого мерзли ноги; мы с Павлом затыкали эту дыру сеном и тряпками. Часто говорили о том, что надо переменить половицу, а дыра становилась всё шире, во дни вьюг из нее садило, как из трубы, люди простужались, кашляли. Жестяной вертун форточки отвратительно визжал, его похабно ругали, а когда я его смазал маслом, Жихарев, прислушавшись, сказал:- Не визжит форточка, и - стало скушней...Приходя из бани, ложились в пыльные и грязные постели - грязь и скверные запахи вообще никого не возмущали. Было множество дрянных мелочей, которые мешали жить, их можно было легко извести, но никто не делал этого.Часто говорили:- Никто людей не жалеет, ни бог, ни сами себя...Но когда мы, я и Павел, вымыли изъеденного грязью и насекомыми, умирающего Давидова, нас подняли на смех, снимали с себя рубахи, предлагая нам обыскать их, называли банщиками и вообще издевались так, как будто мы сделали что-то позорное и очень смешное.С Рождества вплоть до великого поста Давидов лежал на полатях, затяжно кашляя, плевал вниз шматками пахучей крови, не попадая в ушат с помоями, кровь шлепалась на пол; по ночам он будил людей бредовыми криками.Почти каждый день говорили:- Надо бы его в больницу свезти!Но сначала у Давидова оказался просроченным паспорт, потом ему стало лучше, а под конец решили:- Всё равно скоро умрет!Он и сам обещал:- Я - скоро!Он был тихий юморист и тоже всегда старался разогнать злую скуку мастерской шуточками, - свесит вниз темное костлявое лицо и свистящим голосом возглашает:- Народ, слушай голос вознесенного на полати...И складно говорил грустную чепуху:На полатях я живу,Просыпаюсь рано,И во сне и наявуЕдят меня тараканы...- Не унывает! - восхищалась публика.Иногда я с Павлом забирался к нему, - он шутил натужно:- Чем потчевать, дорогие гости? Паучка свеженького - не желаете?Умирал он медленно, и это очень надоело ему; он говорил с искренней досадой:- Никак не могу помереть, просто беда!Его бесстрашие перед смертью очень пугало Павла, он будил меня по ночам и шептал:- Максимыч, кажись, помер он... Вот помрет ночью, а мы будем лежать под ним, ах, господи! Боюсь я покойников...Или говорил:- Ну, что жил, зачем? Двадцать лет не минуло, а уж умирает...Однажды, лунною ночью, он разбудил меня и, глядя испуганно вытаращенными глазами, сказал:- Слушай!На полатях хрипел Давидов, торопливо и четко говоря:- Дай-ко сюда, да-ай...Потом начал икать.- Умирает, ей-богу, вот увидишь! - волновался Павел.Я весь день возил на себе снег со двора в поле, очень устал, мне хотелось спать, но Павел просил меня:- Не спи, пожалуйста, Христа ради, не спи!И вдруг, вскочив на колени, неистово закричал:- Вставайте, Давидов помер!Кое-кто проснулся, с постелей поднялось несколько фигур, раздались сердитые вопросы.Капендюхин влез на полати и удивленно сказал:- В сам-деле умер будто... хоша - тепленький...Стало тихо. Жихарев перекрестился и, кутаясь в одеяло, сказал:- Ну что ж, царство ему небесное!Кто-то предложил:- В сени бы его вынести...Капендюхин слез с полатей, поглядел в окно.- Пускай полежит до утра, он и живой не мешал никому...Павел, спрятав голову под подушку, рыдал. А Ситанов - не проснулся.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!