ГЛАВА СЕДЬМАЯ

26 августа 2016, 18:28

Все происходившее со мной было словно зашифровано некой страннойтайнописью; моя жизнь напоминала движение по коридору с зеркальными стенами,изображение в которых, множась, уходит в бесконечность. Мне казалось, что ясталкиваюсь с новым явлением, но на нем уже лежала тень виденного прежде. Явсе шел и шел по нескончаемому этому коридору, влекомый подобнымисовпадениями, и не знал, в какие неведомые дебри заведет меня мой путь.Судьба, ожидающая каждого из нас, определена не волей случая. Если человекав конце пути ожидает смертная казнь, он всю жизнь поневоле в каждомтелеграфном столбе, в каждом железнодорожном переезде видит теньпредначертанного ему эшафота и постепенно свыкается со своей участью. Мой жизненный опыт всегда оставался однослойным, лишенным углублений иутолщений. Ни к чему на свете, кроме Золотого Храма, не был я привязан, дажек собственным воспоминаниям. Но я не мог не видеть, что воспоминания эти,точнее отдельные их обрывки, не проглоченные темным морем времени и нестертые бессмысленным повторением, выстраиваются в цепочку, образуютзловещую и омерзительную картину. Что же то были за обрывки? Иногда я всерьез задумывался над этимвопросом. Но в воспоминаниях было еще меньше смысла и логики, чем в осколкахпивной бутылки, поблескивающих на обочине дороги. Я не мог думать об этихосколках как о частицах, некогда составлявших прекрасное и законченноецелое, ибо при всей своей нынешней никчемности и бессмысленности каждое извоспоминаний несло в себе мечту о будущем. Подумать только - эти жалкиеосколки бесстрашно, бесхитростно и бесстрастно мечтали о будущем! Да еще окаком будущем - непостижимом, неведомом, неслыханном! Неясные думы такого рода иногда приводили мою душу в несвойственное ейсостояние поэтического восторга. Если подобное настроение охватывало меня вясную лунную ночь, я брал флейту и шел к Золотому Храму. Я уже достиг такогомастерства, что мог играть мелодию "Дворцовая колесница", так понравившуюсямне в исполнении Касиваги, не заглядывая в ноты. Музыка подобна сновидению. И в то же время, в противоположностьсновидению, она обладает большей конкретностью, чем любая явь. Куда жевсе-таки следует отнести музыку, думал я. Ей под силу менять сон и явьместами. Иногда она и самого меня превращала в мою любимейшую мелодию. Моядуша познала наслаждение этого превращения, и для меня, в отличие отКасиваги, музыка стала истинным утешением. Каждый раз, кончив играть, я думал, отчего Золотой Храм не мешает мнеобращаться в мелодию, не осуждает меня, а просто молчаливо взирает на этуметаморфозу? Ведь он ни разу не позволил мне слиться со счастьем и радостьюобычной жизни. Разве не пресекал Храм любые мои попытки уйти от него, развене возвращал меня обратно? Почему же только в музыке позволяет он мненаходить забвение и усладу? И при одной мысли о том, что наслаждение это дозволено Храмом, радостьослабевала. Выходило, что, раз Кинкакудзи не препятствует мне сливаться смузыкой, значит, музыка при всей своей похожести на жизнь - обман, подделка,и мое превращение - не более чем иллюзия.

Не подумайте, что я признал свое поражение и сдался после двух первыхнеудачных попыток сблизиться с женщиной и с жизнью. До конца сорок восьмогогода мне еще не раз предоставлялись удобные случаи взять реванш (чаще всегос помощью Касиваги), и я без колебаний стремился использовать каждый из этихшансов. Однако результат вечно был один и тот же. Между мной и женщиной,между мной и жизнью неизменно вставал Золотой Храм. И сразу же все, к чемутянулись мои руки, рассыпалось в прах, а мир вокруг превращался в голуюпустыню. Однажды, работая на небольшом поле, что находилось за нашей кухней, явидел, как пчела садится на желтую летнюю хризантему. Собирательница медаприлетела, жужжа золотистыми крылышками, на залитый солнцем цветник, выбралаиз множества хризантем одну и некоторое время висела над ней в воздухе. Я попробовал представить себя пчелой. Передо мной желтела огромнаяхризантема, раскрывшая безукоризненные в своей правильности, лишенныеизъянов лепестки. Цветок не уступал по красоте и совершенству ЗолотомуХраму, однако вовсе не стремился в него превратиться, а так и оставалсяцветком. Да-да, очевидной и несомненной хризантемой, конкретной формой, неотягощенной потаенным смыслом. Таким образом, соблюдая правила своего бытия,цветок преисполнялся несказанного очарования и отлично выполнял для пчелыроль предмета ее вожделений. Какое, должно быть, мистическое ощущение -затаившись под оболочкой хризантемы, чувствовать себя объектом этогобесплотного, летающего и жужжащего вожделения! Форма постепенно слабеет, ееохватывает дрожь, она уже на пороге гибели. Однако безупречная хризантемасоздана именно для того, чтобы утолить жажду пчелы, в предвкушении этогоакта и раскрыла она свои лепестки, именно сейчас ослепительно вспыхнет смыслсамого существования формы. Она, форма, - это изложница, в которую вливаетсявечно подвижная, не имеющая очерченных границ жизнь; но и свободный полетжизни - тоже своего рода изложница, создающая различные формы в нашеммире... Наконец пчела решительно устремилась в глубь хризантемы; опьянев отвосторга, она всем тельцем зарылась в цветочную пыльцу. Цветок, приняв всебя гостью, сам превратился в пчелу, облаченную в роскошные доспехи изжелтых лепестков, взволнованно закачался, и на миг показалось, что сейчас онсорвется со стебля и полетит. От яркого света и от свершавшегося при этом ярком свете действа у менязакружилась голова. Затем я перестал быть пчелой и вновь стал самим собой;тут мне пришло в голову, что теперь мои глаза уподобились глазам ЗолотогоХрама. Да, именно. Точно так же, как я вернулся от взгляда пчелы к своемувзгляду, в моменты, когда жизнь должна вот-вот коснуться меня, мойсобственный взгляд превращается во взгляд Храма. Именно тогда Кинкакудзизаслоняет от меня жизнь... Итак, я вновь смотрел на мир своими глазами. Пчела и цветок занялиотведенные им места в бескрайнем мире вещей. Теперь полет пчелы и трепетаниелепестков хризантемы встали в один ряд со всеми прочими явлениями -например, с дуновением ветерка. В этом неподвижном, холодном мире всепредметы были равны; формы, таившей в себе столько очарования и соблазна,более не существовало. Хризантема осталась красивой, но не из-занеповторимой прелести формы, а лишь потому, что в самом названии"хризантема" для нас содержится обещание чего-то прекрасного. Я не былпчелой, и цветок не обладал для меня могучей притягательной силой; не был яи хризантемой, никакая пчела ко мне не вожделела. Исчезло родствомногообразных форм с вечным движением жизни. Мир снова был отброшен в безднувсеобщей относительности, и двигалось теперь только время. В миг, когдапередо мной возникал бесконечный и абсолютный Кинкакудзи, когда мои глазастановились его глазами, мир менялся, и в этой трансформированной вселеннойодин только Храм обладал формой и красотой, а все прочее обращалось в тлен ипрах... И хватит об этом. С тех пор как у стен этого Храма я наступил напроститутку, а в особенности после внезапной смерти Цурукава, я задавал себеодин и тот же вопрос: "Возможно в этом мире зло или нет?"

x x x

Это случилось в один из первых дней нового, сорок девятого года, всубботу. У меня был свободный вечер, и я отправился прогуляться пооживленной улице Синкегоку. В густой толпе прохожих мне вдруг встретилосьзнакомое лицо, но прежде чем я успел сообразить, кто это, лицо исчезло влюдском море. Человек, привлекший мое внимание, был в дорогом пальто, с элегантнымкашне на шее, на голове его красовалась фетровая шляпа; рядом с ним шламолодая женщина в ржаво-красном плаще - судя по виду, гейша. Кто же это былтакой? Розовое, пухлое лицо, немолодое, но какое-то по-младенчески свежее ичистое, мясистый нос... Да это же Учитель! - вдруг понял я. Просто тень отшляпы помешала мне узнать его сразу. Пугаться вроде бы было нечего, но япохолодел при мысли о том, что настоятель меня увидит. Тогда я поневолестану очевидцем его предосудительных забав, нежелательным свидетелем, имежду нами неминуемо возникнет тесная связь, основанная на взаимном доверии- или недоверии. Нет, мне это было совсем ни к чему. Тут я увидел черного лохматого пса, бредущего сквозь новогоднюю толпу.Видимо, он привык к таким скоплениям людей и ловко лавировал меж поламироскошных дамских манто и потрепанных военных шинелей, пробираясь поближе квитринам магазинов. У сувенирной лавки, которая, верно, торговала на этомместе еще с незапамятных времен, пес замер и стал принюхиваться. Оказалось,что у пса выбит глаз, - кровавая корка запеклась в глазнице ярко-краснымкораллом. Уцелевшим глазом собака рассматривала что-то на асфальте. Грязнаяшерсть на спине свалялась и торчала заскорузлыми клочками. Не знаю, чем так заинтересовал меня этот пес. Возможно, абсолютнымсвоим несоответствием праздничной и светлой атмосфере улицы: он упрямо тащилза собой какой-то иной, совершенно отличный от всего окружающего мир. Песбрел по своей собственной мрачной вселенной, где из всех чувств царилотолько обоняние. Это был город, ничем не похожий на город людей, в немсиянию уличных фонарей, грому музыки и взрывам смеха угрожали зловещие ивездесущие запахи. Мир запахов куда более упорядочен и конкретен; от мокрыхлап пса несло мочой, и этот смрад имел самую непосредственную связь с едвауловимым зловонием, которое исходило от внутренних органов прохожих. Было очень холодно. Мимо меня прошла компания молодых парней, скореевсего спекулянтов с черного рынка; они обрывали на ходу сосновые ветки,украшавшие по случаю Нового года двери домов, и потом сравнивали, кто нарвалбольше. Парни показывали друг другу ладони, затянутые в новенькие перчатки,и громко хохотали. Одним удалось выдернуть по целой ветке, у других в рукеоказалось всего несколько зеленых иголок. Я шел следом за бездомным псом. Иногда я терял его из виду, но каждыйраз он появлялся вновь. Мы свернули в переулок, который вел к улицеКаварамати. Здесь было не так светло, как на Синкегоку; по мостовойпролегали трамвайные рельсы. Пес исчез куда-то и больше не появлялся. Яостановился и стал высматривать его по сторонам. Потом дошел до угла и всевертел головой, надеясь увидеть пса. В это время прямо передо мной притормозил шикарный лимузин. Шоферраспахнул дверцу, и в машину села какая-то женщина. Я обернулся и по смотрелна нее. Садившийся следом за ней в автомобиль мужчина, увидев меня, замер наместе. Это был Учитель. Для меня осталось загадкой, как вышло, что он, сделавкруг, снова наткнулся на меня. Как бы там ни было, но я оказался лицом клицу с настоятелем, а на севшей в машину женщине краснел уже знакомый мнеплащ цвета ржавчины. Теперь прятаться было уже бессмысленно. Потрясенный неожиданнойвстречей, я не мог вымолвить ни слова. Я еще ничего не успел сказать, азаикание уже трепетало у меня во рту. И тут произошло нечто необъяснимое,никак не связанное с ситуацией и владевшими мною чувствами: глядя прямо влицо настоятелю, я рассмеялся. Я не смог бы объяснить природу этого смеха,он словно обрушился на меня откуда-то извне и залепил весь рот вязкоймассой. Настоятель переменился в лице. - Да ты, никак, шпионить за мной вздумал! Идиот! - гневно бросил он и,не удостоив меня больше ни единым взглядом, сел в машину и громко захлопнулдверцу. Взревев мотором, наемный лимузин умчался прочь. Мне стало ясно, чтонастоятель заметил меня и прежде, на улице Синкегоку.

Я ждал, что на следующий день Учитель вызовет меня к себе и суровоотчитает, тогда я смогу все ему объяснить и оправдаться. Однако, как и в томпамятном случае с проституткой, настоятель предпочел молчать, и для меняначалась новая пытка. Изредка я получал письма от матери. В каждом из них она писала, чтождет не дождется, когда я стану настоятелем Рокуондзи, только этим и живет. Чем чаще вспоминал я гневный окрик Учителя ("Да ты, никак, шпионить замной вздумал! Идиот!"), тем недостойнее звания священника он мне казался.Настоящий монах секты Дзэн должен обладать чувством юмора и смотреть на вещишире, никогда бы не обратился он к своему ученику с таким вульгарнымупреком. Он произнес бы что-нибудь остроумное и куда более действенное. Атеперь сказанного, конечно, не воротишь. Настоятель, несомненно, решил, чтоя специально выслеживаю своего Учителя да еще открыто издеваюсь над егогрешками. Мое поведение сбило его с толку, вот он и сорвался на недостойныйсвоего положения крик. Так или иначе, зловещее молчание настоятеля день ото дня все большетревожило меня. Тень Учителя вновь разрослась до громадных размеров ипостоянно маячила у меня перед глазами, словно рой назойливых мошек. Прежде, отправляясь куда-нибудь проводить службу, настоятель всегдабрал с собой отца эконома, теперь же, в результате так называемой"демократизации монастырской жизни", сопровождать Учителя, кроме отцаэконома, должны были по очереди отец ключарь и мы, трое послушников.Ведавший ранее внутренним распорядком монах, о строгости которого я былнемало наслышан, во время войны угодил в солдаты и погиб, так что егообязанности пришлось взять на себя сорокапятилетнему отцу эконому. Третийпослушник появился в обители недавно, заняв место умершего Цурукава. Однажды Учителя пригласили на торжественную церемонию. Вступал вдолжность новый настоятель храма, принадлежащего к той же дзэнской школеСококудзи, что и наш Рокуондзи. Был как раз мой черед сопровождатьпреподобного Досэна. Святой отец ничего не сделал, чтобы освободить меня отэтого поручения, и я надеялся, что по дороге представится возможностьоправдаться перед ним. Однако накануне вечером я узнал, что с нами пойдетеще и новенький, и моя надежда угасла. Те, кто знаком с литературой Годзан26, несомненно помнят монаха ДзэнкюИсимуро, ставшего настоятелем киотоского храма Мандзю в первый год эрыКоан27. Летопись сохранила прекрасные слова, произнесенные новым пастырем,когда он обходил свои владения. Указав рукой на Мандзю, Дзэнкю возрадовался,что отныне становится настоятелем этого знаменитого храма, и горделивовоскликнул: "Ныне, пред стенами императорского дворца, у ворот священныхМандзю скажу: "Нищий, открываю дверь сию; разутый, восхожу на горуКонрон!28"

Началась церемония воскурения фимиама в честь Наставника. В древниевремена, когда секта Дзэн еще не обросла традициями и условностями, главноезначение придавалось духовному прозрению верующего. В ту пору не Учительподбирал себе учеников, а, наоборот, послушник выбирал наставника, причеммудрости он должен был учиться не у одного своего духовного отца, а у всехмонахов обители. Во время же службы в честь Наставника ученик объявлял имяУчителя, чьим последователем он себя считал. Наблюдая эту торжественную церемонию, я думал, назову ли имяпреподобного Досэна, доведись мне принимать после него храм Рокуондзи. Или,нарушив семивековую традицию, объявлю во всеуслышание какое-нибудь другоеимя? Стояла ранняя весна, в зале было прохладно; вился, смешиваясь, ароматпяти разных благовоний, холодно посверкивал драгоценный венец на статуеБудды, разливался сиянием нимб, окружающий лик Всевышнего; яркими пятнамивыделялись облачения монахов... Я мечтал о том, как буду сам воскурятьфимиам в честь Наставника, представлял себя на месте новоиспеченногонастоятеля. Будет такой же, как сегодня, холодный весенний день, когда я изменюдревней традиции! Выстроившиеся в ряд монахи разинут рты от изумления,позеленеют от такого кощунства! Решено: я и не подумаю назвать имя Досэна,назову имя... А кого мне назвать своим наставником? Кто направил меня напуть просветления? Я растерялся. Да и как вообще произнести что-то при моемзаикании? А ведь я непременно начну заикаться. Представляю, как я станулепетать, что истинным моим учителем было Прекрасное. Или, может, Пустота?Все, конечно, покатятся со смеху, а я буду стоять перед ними дуракдураком... Я очнулся от грез. Настал черед Учителя, и я должен был ему помогать.Вообще-то мне следовало бы гордиться тем, что я сопровождаю Досэна, -настоятель Рокуондзи считался самым почетным из гостей. Закончив куритьблаговония, Учитель торжественно поднял Белый Молот, этот символическийритуал означал, что новый настоятель храма - подлинный священник, а несамозванец. Сначала Досэн произнес ритуальные слова, а потом громко ударилмолотом в гонг, и я вновь почувствовал, какой великой властью обладаетУчитель.

Мне становилось невмоготу выносить молчание настоятеля, тем более что яне знал, как долго оно может продлиться. Если ты испытываешь к человекукакие-то чувства, думал я, ты вправе рассчитывать на ответную реакцию - неважно, любовь это будет или ненависть. У меня выработалась жалкая привычка при каждом удобном и неудобномслучае искательно заглядывать в лицо Учителю, стараясь угадать, о чем ондумает, но ни разу не увидел я на этом лице и тени живого чувства. То быладаже не холодность. Бесстрастность этого лица могла означать презрение, нопрезрение не ко мне одному, а ко всему человеческому роду или вообще кчему-то абстрактному. Я заставлял себя думать о грубой, животной силе массивного черепанастоятеля, о низменности физической его природы. Я представлял, как Учительиспражняется или как он совокупляется с девкой - той, в ржаво-красном плаще.Тогда бесстрастность исчезала с его лица и сменялась блаженно-страдальческойгримасой наслаждения. Я воображал, как пухлая, мягкая плоть настоятеля сливается со столь жепухлой и мягкой плотью женщины, так что невозможно определить, где кончаетсяодно тело и начинается другое, как круглый живот Учителя трется о круглыйживот его подруги. Но, странное дело, сколько ни напрягал я фантазию,животное выражение появлялось на лице настоятеля сразу, безо всякогоперехода от обычной застывшей маски. Никакой радуги нюансов и переходоводного чувства в другое - просто скачок из крайности в крайность. Пожалуй,единственная связь, которую можно было наметить между двумя этими полюсами,заключалась в грубом окрике: "Ты, никак, шпионить за мной вздумал! Идиот!" Измученный домыслами и ожиданием, я в конце концов с непреодолимойсилой возжаждал только одного: хоть раз увидеть, как лицо настоятеляисказится от ненависти. И я разработал некий план - безумный, инфантильныйи, вне всякого сомнения, чреватый для меня большими неприятностями; я всеэто понимал, но остановиться уже не мог. Я даже не подумал о том, что моявыходка еще более укрепит настоятеля в его несправедливом подозрении. В университете я спросил у Касиваги, где находится нужный мне магазин.Мой приятель тут же объяснил, даже не спросив, зачем мне это понадобилось. Втот же день я отправился по указанному адресу и просмотрел целую кипуоткрыток с фотографиями гейш квартала Гион. Поначалу из-за толстого слоя грима все женщины казались мнеодинаковыми, но постепенно я стал различать под схожими масками из пудры ипомады живые черты: здесь были лица умные и глупые, веселые и печальные,счастливые и несчастные. Наконец я нашел то, что искал. Глянцевый снимок такблестел в чересчур ярком электрическом освещении, что я чуть его непросмотрел; но стоило мне взять открытку в руки, как она сразу же пересталаотсвечивать, и я узнал лицо гейши в ржаво-красном плаще. - Вот эту, пожалуйста, - сказал я продавщице.

Сам не пойму, откуда взялась моя смелость; впрочем, не менее страннойбыла и необъяснимая веселость, неудержимая радость, охватившая меня, кактолько я начал осуществлять свой план. Поначалу я собирался выбрать момент,когда Учителя не будет в храме, чтобы меня нельзя было уличить. Но вновьобретенная веселая храбрость заставила меня избрать наиболее опасный изспособов, не оставляющий сомнений в том, кто истинный виновник. В мои обязанности по-прежнему входило относить в кабинет настоятеляутреннюю почту. В тот холодный мартовский день я, как обычно, отправился вприхожую за газетами. Фотографию гейши из квартала Гион я засунул междугазетными страницами. Сердце мое бешено колотилось. Посередине храмового двора росла саговая пальма, окруженная живойизгородью. Была отчетливо видна грубая кора дерева, ярко высвеченнаяутренним солнцем. Слева от пальмы раскинула ветви небольшая смоковница.Оттуда доносилось щебетание запоздалых чижей, похожее на пощелкивание четок.Я мимоходом удивился, что они еще не улетели, но сомнений не было -желтогрудые пичужки, скакавшие по залитым солнцем веткам, могли быть толькочижами. Двор, посыпанный белым гравием, дышал миром и покоем. Я осторожно ступал по мокрому после недавнего мытья полу, стараясь неугодить в стоявшие там и сям лужи. Седзи Большой библиотеки, где находилсякабинет Учителя, были плотно задвинуты. Раннее утро сияло такой свежестью,что бумага перегородок казалась белоснежной. Я привычно опустился на колени и произнес: - Можно войти? Настоятель отозвался, и я, раздвинув седзи, положил согнутые пополамгазеты на край стола. Учитель сидел, уткнувшись носом в какую-то книгу, наменя он даже не взглянул... Я попятился, закрыл за собой перегородку и,стараясь не терять хладнокровия, медленно зашагал по коридору к себе. До самого ухода на занятия я сидел неподвижно, чувствуя, как всебольшее волнение охватывает мою душу. Казалось, никогда еще не испытывал ятакого жгучего нетерпения. Моя выходка преследовала единственную цель -вывести настоятеля из себя, но теперь я с замиранием сердца предвкушалстрастную и драматическую сцену, в которой сольются, поняв друг друга, двестрадающие души. Может быть, сейчас дверь моей кельи распахнется, на пороге возникнетУчитель и объявит, что прощает мне все прегрешения. И тогда впервые в жизния, прощенный, достигну чистоты и просветления - обычного состояния моегопогибшего друга Цурукава. Мы с Учителем, наверное, обнимемся и скажем: жаль,что мы не поняли друг друга раньше. Я, конечно, недолго тешил себя подобными фантазиями, но удивительно,как вообще могла прийти мне в голову такая несусветная чушь! Впоследствии,трезво анализируя свое поведение, я понял, что идиотским этим поступкомокончательно восстановил против себя настоятеля, уничтожил все шансы статькандидатом в его преемники и, следовательно, навек утратил возможностьвластвовать над Золотым Храмом. Я был настолько возбужден, что на времявообще забыл об извечной своей страсти! Я напрягал слух, пытаясь уловить какие-нибудь звуки из Большойбиблиотеки, но там было тихо. Теперь я не сомневался, что на меня обрушится яростный гнев настоятеля.Я ждал этого гнева, меня не испугали бы ни бешеная ругань, ни удары, нипинки, ни вид собственной крови. Но из Большой библиотеки не доносилось ни звука, и ничьи шаги неприближались по коридору к моей двери...

Когда настало время отправляться в университет, я чувствовал себяразбитым и усталым, моя душа была опустошена. Я не слышал лекции. Когда жепреподаватель меня о чем-то спросил, я ответил невпопад. Все студентыобрадованно засмеялись, один только Касиваги с безразличным видом глядел вокно. Он, несомненно, видел, какая буря бушует в моем сердце. Когда я вернулся с занятий, в храме все было по-прежнему. Жизньобители, вся пропитанная заплесневелым запахом вечности, специальностроилась так, чтобы ничто в ней не менялось, и сегодняшний день как двекапли воды был схож со вчерашним. Два раза в месяц все монахи собирались вкабинете настоятеля, и он толковал нам священные тексты. Сегодня был как раздень такого занятия, и я ждал, что Учитель в качестве иллюстрации ккакому-нибудь коану разберет перед всей братией мой проступок и осудит меня. У меня были кое-какие основания так думать. Сегодня, сидя прямонапротив настоятеля, я чувствовал небывалый приток мужества - состояние,совершенно мне несвойственное. Я надеялся, что Учитель ответит на моемужество столь же мужественным великодушием: сначала покается перед всеми всобственном лицемерии и ханжестве, а потом уже разберет мерзость моегопоступка... Тускло светила лампочка, все обитатели храма сидели, склонившись надтекстами из книги "Мумонкан". Вечер выдался холодный, но только возленастоятеля лежала маленькая грелка. Монахи зябко хлюпали носами. Нарасчерченных тенями лицах, и старых и молодых, застыло одинаковое выражениебессилия. Новый послушник в дневное время работал учителем в начальнойшколе; он был очень близорук и то и дело поправлял очки, сползавшие с егомаленького носика. Я был здесь единственным, в ком жила сила, - так мне по крайней мереказалось. Поднимая глаза от текста, Учитель по очереди оглядывал всехприсутствующих, и я все пытался встретиться с ним взглядом. Мне хотелось,чтобы он увидел: я от него не прячусь. Но окруженные припухшими складкамиглазки настоятеля безразлично скользили по моему лицу, и взгляд их переходилна соседа. С самого начала занятия я с нетерпением ждал, когда же Учительзаговорит обо мне. С напряженным вниманием слушал я каждое его слово. Тонкийголос настоятеля не смолкал ни на минуту, но голоса его души я так и неуслышал... Ночью я не сомкнул глаз. Меня переполняло презрение к Учителю, ямысленно издевался над его жалким лицемерием. Но постепенно меня сталиодолевать запоздалые сожаления, полностью вытеснив гордое негодование.Возмущение недостойным малодушием настоятеля странным образом подкосило моемужество; поняв, насколько ничтожен противник, я уже начал подумывать: а непопросить ли мне у него прощения, все равно такое покаяние не будет знакомпоражения. Моя душа, прежде взлетевшая в недостижимые высоты, теперьстремительно падала вниз. Утром же пойду каяться, решил я. Но когда наступило утро, я перенесобъяснение с Учителем на попозже. Его лицо оставалось все таким женепроницаемым. День выдался ветреный. Вернувшись с лекций, я зачем-то открыл ящикстола и вдруг увидел белый сверток. Развернув бумагу, я обнаружил своюоткрытку. На бумаге не было написано ни единого слова. Очевидно, Учитель таким образом давал мне понять, что ставит на всемделе точку. Скорее всего, возвращение открытки должно было означать примерноследующее: я не закрыл глаза на твою выходку, но считаю ее бессмысленной.Однако странный поступок настоятеля всколыхнул целый рой чувств в моей душе. "Значит, Учитель тоже страдал, - с волнением думал я. - Представляю,какие муки он вынес, прежде чем решился. Должно быть, он теперь ненавидитменя лютой ненавистью. Причем не столько даже за эту открытку, сколько зато, что ему пришлось красться, как вору, по собственному храму, тайкомпробираться в келью ученика, где он прежде никогда не бывал, и подсовывать встол злосчастную улику". От этой мысли в груди у меня волной поднялась странная радость. И язанялся весьма приятным делом. Я изрезал открытку ножницами на мелкие кусочки, завернул их в вырванныйиз тетрадки листок и отправился к Золотому Храму. Дул сильный ветер, Кинкакудзи стоял под звездным небом, сохраняяизвечное свое угрюмое равновесие. В серебристом лунном свете тонкие,вытянутые вверх колонны напоминали мне струны, и весь Храм становился похожна какой-то огромный и таинственный музыкальный инструмент. Зависел этотэффект от того, насколько высоко поднималась в небе луна. Сегодня сходствоХрама с гигантским бива было поистине разительным. Но ветер напрасностарался, пытаясь извлечь звук из этих безмолвных струн. Я подобрал с земли камешек, засунул его в скомканный листок с клочкамиоткрытки и, размахнувшись, бросил в пруд. По зеркальной глади неторопливоразошлись круги, мелкая рябь докатилась почти до самых моих ног.

x x x

Мое внезапное бегство в ноябре было прямым следствием всех этихсобытий. Впрочем, оно только казалось внезапным, на самом же деле побегупредшествовал длительный период раздумий и колебаний, хотя мне нравилосьубеждать себя, что поступок мой был неподготовленным и чисто импульсивным.Поскольку импульсивность изначально чужда моей природе, мне доставлялоудовольствие воображать, будто я способен действовать под влиянием минутногопорыва. Представим такую ситуацию: человек собирается завтра съездить намогилу отца; вот завтра настает, он отправляется в путь, но у самой станциивдруг поворачивается и идет в гости к собутыльнику. Можно ли сказать, чтоэтот человек поступил импульсивно? А что, если это был не импульс, а местьсобственной воле, гораздо более продуманная, чем первоначальное намерениесъездить на кладбище? Непосредственным поводом к моему побегу послужил разговор, состоявшийсяу меня накануне с Учителем. Он впервые прямо сказал: - Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником. Времяэто прошло, так и знай. Хотя настоятель никогда раньше не говорил со мной на эту тему, я давноуже ждал подобного приговора и был к нему готов. Решение Учителя вовсе нестало для меня громом средь ясного неба, я не остолбенел от ужаса и несодрогнулся от горя. Тем не менее впоследствии я предпочитал думать, чтоименно слова настоятеля явились толчком к моему бегству. Убедившись после эксперимента с открыткой, что настоятель затаил наменя зло, я намеренно стал хуже учиться. После первого курса я был лучшим вгруппе по китайскому и истории, набрав по этим предметам восемьдесят четыребалла29; по результатам года я оказался двадцать четвертым из восьмидесятичетырех студентов. Прогулял я всего четырнадцать занятий из четырехсотшестидесяти. По итогам второго года я оказался уже тридцать пятым изсемидесяти семи, но окончательно распустился на третьем курсе: теперь я сталпрогуливать лекции просто так, безо всякой особенной причины, хотя денег нато, чтобы с приятностью проводить свободное время, у меня не водилось.Первый семестр начался как раз вскоре после истории с открыткой. После окончания полугодия в храм пришла жалоба из деканата, и Учительсурово меня отчитал. Досталось мне и за плохие отметки, и за прогулы, нобольше всего разъярило настоятеля то, что я пропустил занятия подзэн-буддистскому воспитанию, на которые по программе и так отводилось всеготри дня. Курс по дзэн-буддизму преподавался в университете точно так же, какв других духовных академиях и семинариях, лекции по нему читались последниетри дня в конце каждого семестра, перед самыми каникулами. Чтобы сделать внушение. Учитель вызвал меня в свой кабинет, чтослучалось не так уж часто. Осыпаемый упреками, я стоял и молчал. Настоятельни словом не коснулся истории с открыткой и давнего скандала с проституткой,хотя я в глубине души ждал этого разговора. С той поры Учитель стал относиться ко мне с подчеркнутой холодностью.Выходит, я своего добился, ведь именно к этому я стремился. Можно сказать, яодержал своего рода победу, а понадобилось для нее всего лишь немноголености. За один только первый семестр третьего курса я пропустил шестьдесятзанятий - в пять раз больше, чем за весь первый курс. Прогуливая лекцию, яне читал книг, не предавался развлечениям (у меня просто не было на этоденег), а разговаривал с Касиваги или чаще всего слонялся в одиночестве, безвсякого дела. Мной владела апатия, я почти все время был один и почти всевремя молчал - этот период учебы в университете так и запомнился мне какэпоха бездействия. Можно сказать, что я сам устраивал себе занятия подзэн-буддистскому воспитанию - только на свой собственный манер, и скуки вовремя этих "занятий" я не ведал. Иногда я садился на траву и часами наблюдал, как муравьи деловито тащаткуда-то крошечные кусочки красной глины. Причем муравьи не вызывали у меняни малейшего интереса. Или я мог бесконечно долго смотреть, как вьется дымиз трубы заводика, находившегося по соседству с университетом. И дым и заводтоже были мне абсолютно безразличны... Я сидел, всецело погруженный в самогосебя. Частицы, из которых состоял окружавший меня мир, то остывали, тонагревались вновь. Я не могу подобрать нужных слов: мир словно покрывалсяпятнами, а потом вдруг делался полосатым. Внутреннее и внешнее неторопливо ибессистемно менялись местами: мое зрение фиксировало бессмысленный окрестныйпейзаж, и он проникал внутрь меня; те же его детали, что не желалистановиться частицей моего существа, назойливо сверкали где-то вне моего"я". Это мог быть флаг на заводском корпусе, грязное пятно на заборе илистарая деревянная сандалия, валявшаяся на траве. Самые различные образырождались во мне и тут же умирали. Или то были неясные, бесплотныевоспоминания? Самое важное и самое ничтожное имели здесь равные права:какое-нибудь крупное событие в европейской политике, о котором я наканунечитал в газете, неразрывно было связано с той же выброшенной сандалией. Однажды я надолго задумался, глядя на острый стебелек травы. Нет,"задумался", пожалуй, не то слово. Странные, мимолетные эти мысли тообрывались, то снова, наподобие песенного припева, возникали в моемсознании, которое в эти минуты пребывало где-то на грани жизни и небытия.Почему травинке необходимо быть такой острой? - думал я. Что, если б еекончик вдруг затупился, она изменила бы отведенному ей виду и природа в этойсвоей ипостаси погибла бы? Возможно ли погубить природу, уничтоживмикроскопический элемент одной из гигантских ее шестерней?.. И долго еще ялениво забавлялся, размышляя на эту тему. Прослышав о том, что настоятель сурово отчитал меня, обитатели храмастали в моем присутствии вести себя вызывающе. Мой давний недоброжелатель,завидовавший тому, что я попал в университет, теперь победоносно ухмылялсямне прямо в лицо. За все лето и зиму я не перемолвился ни с кем из монаховни единым словом. А в день, предшествовавший побегу, рано утром, ко мнезаглянул отец эконом и сказал, что я должен идти к Учителю. Это было девятого ноября. Я готовился идти на занятия и уже переоделсяв студенческую форму. Беседа со мной была настоятелю тягостна, и его лицо, вечно светящеесядовольством, странным образом сжалось. Учитель смотрел на меня сотвращением, словно на прокаженного, и видеть это было приятно. Все-таки ядобился от него хоть какого-то живого, человеческого чувства. Впрочем, настоятель тут же отвел взгляд и заговорил, потирая руки наднебольшой жаровней. Мягкие ладони, соприкасаясь, издавали едва различимоешуршание, и тихий этот звук разрушал свежесть осеннего утра. Слишком ужлюбовно льнули друг к другу два куска плоти. - Представляю, как страдает твой бедный отец. Взгляни-ка на это письмо- снова на тебя из деканата жалуются. Смотри, ты можешь плохо кончить.Подумай о своем поведении как следует. - И затем Учитель произнес те самыеслова: - Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником. Этовремя прошло, так и знай. Я долго молчал, а потом спросил: - Значит, вы лишаете меня своего покровительства? Настоятель ответил не сразу и ответил вопросом: - А как же иначе могу я поступить, когда ты так себя ведешь? Я снова промолчал, а когда, заикаясь, заговорил, то уже совсем одругом. Слова вырвались у меня как бы помимо воли: - Учитель, вам известно обо мне все. И мне про вас тоже все известно. - Мало ли что тебе известно! - Настоятель насупился. - Что толку-то?Это тебе не поможет. Никогда еще не доводилось мне видеть лица, на котором было бы написанотакое пренебрежение к бренному миру. Настоятель по уши погряз в блуде,стяжательстве и прочих грехах и при этом всей душой презирал жизнь! Япочувствовал тошнотворное отвращение, словно коснулся теплого и розовощекоготрупа. Мной овладело непреодолимое, острое желание бежать как можно дальше отвсего, что окружало меня в обители, - хотя бы на время. Это чувство неоставило меня и после того, как я покинул кабинет настоятеля. Ни о чемдругом я думать уже не мог. Я завернул в платок буддийский словарь и флейту, что подарил мнеКасиваги. Этот узелок я прихватил с собой, отправляясь в университет. Всюдорогу я думал только о побеге. На мою удачу, свернув к главному корпусу, я увидел ковыляющего впередиКасиваги. Догнав, я отвел его в сторону и попросил одолжить мне три тысячииен, а взамен предложил словарь и им же самим подаренную свирель. С лица Касиваги исчезло обычное философски-жизнерадостное выражение, скоторым он изрекал свои ошеломляющие парадоксы. Сузившиеся, затуманенныеглаза пристально взглянули на меня. - А ты помнишь, что говорил Лаэрту отец? "В долг не бери и взаймы недавай; легко и ссуду потерять, и друга"30. - У меня, в отличие от Лаэрта, отца нет, - ответил я. - Не хочешь, недавай. - Разве я сказал, что не дам? Ну-ка, пойдем потолкуем. Да и потом, я неуверен, что наскребу три тысячи. Я чуть было не заявил Касиваги, что учительница рассказала мне, как онвытягивает у женщин деньги, но сдержался. - Прежде всего надо решить, как поступить со словарем и флейтой, -сказал Касиваги и вдруг направился назад, к воротам. Я пошел за ним,укорачивая шаги, чтобы его не обгонять. Разговор зашел об одном нашемсокурснике, президенте студенческого клуба "Слава", арестованном полицией поподозрению в подпольном ростовщичестве. В сентябре его выпустили из-подстражи, но с подмоченной репутацией ему приходилось теперь нелегко.Последние полгода Касиваги очень интересовался этим субъектом, и он частофигурировал в наших беседах. Мы оба считали его сильной личностью и,конечно, не могли и предположить, что через каких-нибудь две недели "сильнаяличность" покончит с собой. - А зачем тебе деньги? - внезапно спросил Касиваги. Это было настолькона него не похоже, что я удивился. - Хочу съездить куда-нибудь. - А ты вернешься? - Наверно... - И от чего же ты хочешь сбежать? - От всего, что меня окружает. От запаха бессилия, которым несет тут совсех сторон... Учитель тоже бессилен. Абсолютно. Я теперь понял это. - И от Золотого Храма сбежишь? - И от него. - Он что, тоже бессилен? - Нет, Храм не бессилен. Какое там. Но в нем корень всеобщего бессилия. - Понятно. Именно так ты и должен рассуждать, - весело прищелкнулязыком Касиваги, дергаясь всем телом в обычном своем нелепом танце. Он отвел меня в промерзшую насквозь антикварную лавчонку, где мне дализа свирель всего четыреста иен. Потом мы зашли к букинисту и за сто иенпродали мой словарь. За остальными деньгами надо было идти к Касиваги домой. У себя в комнате Касиваги неожиданно заявил: флейта и так не моя, я еепросто возвращаю, а словарь он вполне мог бы получить от меня в подарок, -значит, вырученные пятьсот иен по праву принадлежат ему. Он добавит еще двес половиной тысячи, и получится, что он мне дал ровнехонько три тысячи иен.За ссуду с меня будет причитаться по десять процентов в месяц - это же сущийпустяк, прямо благодеяние по сравнению с тридцатью четырьмя процентами,которые брал президент "Славы". Касиваги достал листок бумаги, тушечницу и с важным видом записалусловия сделки, а потом потребовал, чтобы я приложил к расписке большойпалец. Думать о будущем мне было противно, я безропотно окунул палец втушечницу и шлепнул им по бумаге. Сердце мое билось учащенно. Засунув за пазуху три тысячи иен, я вышелиз дома Касиваги, сел на трамвай, доехал до парка Фунаока и взбежал покаменной лестнице храма Татэисао. Мне хотелось купить омикудзи31, чтобыопределить маршрут своего путешествия. Справа от лестницы высился еще одинсинтоистский храм - ярко-красный Ёситэру-Инари, перед дверями которогостояли друг напротив друга два каменных лиса-оборотня, окруженные золотогоцвета решеткой. Каждый лис держал в зубах по. бумажному свитку, острые ушисказочных зверей были изнутри выкрашены в тот же кровавый цвет. Было холодно, то и дело начинал дуть ветер; солнце светило тускло,слабые его лучи просеивались сквозь ветви деревьев - казалось, что каменныеступени лестницы слегка припорошило пеплом. Когда я оказался наверху и вышел на широкий двор храма Татэисао, моелицо после быстрого подъема было мокрым от пота. Прямо передо мнойначиналась новая лестница, ведущая к святилищу. Двор храма был вымощенкаменными плитами. Над лестницей шумели кронами невысокие сосны. Справа яувидел небольшой домик с почерневшими от времени деревянными стенами, наддверью висела табличка "Научный центр по исследованию судьбы". Между домикоми святилищем притулился приземистый сарай с белыми оштукатуренными стенами,за ним торчали верхушки криптомерий, а еще дальше, под холодным небом,испещренным ослепительно-белыми облачками, высились горы, подступившие кгороду с запада. Главным божеством Татэисао считался дух Нобунага32, а вторым - дух егостаршего сына Нобутада. Храм был строг и незамысловат, монотонность цветовойгаммы нарушали только красные перила балюстрады, окружавшей святилище. Я поднялся по ступенькам, сотворил поклон и взял в руки деревянныйшестиугольный ящичек, стоявший по соседству с ларцом для пожертвований. Вдне ящичка была прорезь, и, когда я потряс его, оттуда выскочила маленькаябамбуковая палочка, на которой чернело выведенное тушью число 14. "Четырнадцать, четырнадцать..." - бормотал я, спускаясь по лестниценазад, к домику. Слово застревало на языке, и постепенно в его звучании мнестал чудиться какой-то смысл. Я подошел к двери "научного центра" и постучал. Ко мне вышла немолодаяженщина. Видимо, я оторвал ее от стирки или мытья посуды - она тщательновытирала руки полотенцем. Взяв у меня десятииеновую монетку, она равнодушноспросила: - Какой номер? - Четырнадцать. -- Посидите пока. Я присел на краешек веранды и стал ждать. Я прекрасно сознавалбессмысленность веры в то, что мою судьбу могут определить эти мокрыемозолистые руки, но ведь я и пришел сюда, чтобы отдаться на волюбессмысленного случая, это вполне меня устраивало. Из-за двери донеслосьлязганье ключа, который никак не хотел поворачиваться в каком-то замке,потом раздалось шуршание бумаги. Наконец дверь приоткрылась, в щельпросунулось свернутое трубочкой предсказание. - Вот, пожалуйста. - И дверь снова захлопнулась. На бумаге еще остались мокрые следы от пальцев. Я развернул и прочитал."Номер 14. Несчастье", - значилось там. А ниже: "Если ты останешься здесь,тебя поразит гнев восьмидесяти божеств. Пройдя испытание пылающими камнями и жалящими стрелами, принц Окунипокинул край сей, как указывали ему духи предков. Сокрыться, бежать втайнеот всех". В комментарии объяснялось, что смысл пророчества таков: берегисьвсевозможных напастей и тревог. Предсказание нисколько меня не испугало.Внизу, где были перечислены различные жизненные ситуации, я нашел пункт"Путешествие": "В дороге жди несчастья. Опасней всего северо-запад". Ну что ж, решил я, значит, путь мой лежит на северо-запад.

x x x

Поезд на Цуруга отправлялся в 6.55 утра. Подъем в храме был в половинешестого. Десятого ноября я прямо с утра оделся в студенческую форму, но этоникому не показалось подозрительным. К тому же за последнее время всеобитатели храма привыкли делать вид, что не замечают моего существования.Разбредясь по окутанному предрассветными сумерками храму, монахи ипослушники занялись обычной утренней уборкой, на которую отводился один час. Я подметал храмовый двор. Замысел мой был прост: сбежать прямо отсюда,не обременяя себя поклажей, - р-раз, и меня нет, меня унесли духи. Помахиваяметлой, я не спеша продвигался по усыпанной гравием дорожке, которая смутнобелела в полумраке. Еще чуть-чуть - и метла упадет наземь, я испарюсь, и всерых сумерках останется одна лишь эта дорожка. Да, именно так и произойдетмое исчезновение. Вот почему не стал я прощаться с Золотым Храмом. Необходимо было, чтобыя сгинул в мгновение ока, перестал существовать для всего, что меня здесьокружало, в том числе и для Кинкакудзи. Ритмично работая метлой, я сталпостепенно двигаться по направлению к воротам. Сквозь переплетения сосновыхветок было видно, как мерцают в небе утренние звезды. Сердце билось все сильнее. Пора! Слово это звенело в воздухе, трепеталокрылышками у самого моего уха. Пора бежать, бежать от постылых будней, оттяжких оков Прекрасного, от прозябания и одиночества, от заикания, отненавистной этой жизни! Метла выпала из моих рук - естественно и закономерно, словносрывающийся с ветки плод; метла канула в темную траву. Я осторожно прокралсяк воротам, вышел на улицу и пустился бежать со всех ног. К остановке подошелпервый трамвай. В вагоне было всего несколько пассажиров, - судя по виду,рабочих. Яркий электрический свет омывал мое лицо, и мне казалось, чтоникогда еще не бывал я в таком светлом и радостном месте.

Я помню свое путешествие до мельчайших деталей. Куда держать путь, яуже решил. В том городке я однажды побывал - еще гимназистом, на экскурсии.Однако теперь, когда цель была близка, мной все сильнее овладеваловозбуждение, вызванное побегом и обретенной свободой; казалось, что поездсейчас умчит меня в какие-то неведомые дали. Дорога была мне знакома, она вела в те края, где я появился на свет, нодаже ржавый, дряхлый вагон и тот представлялся мне сегодня необыкновенным исвежим. Вокзальная суета, свистки паровоза, даже хриплое рычание вокзальногогромкоговорителя, разрывавшее утреннюю тишину, - все вызывало единоепостоянное крепнущее чувство; мир представал передо мной в ослепительнопоэтическом сиянии. Взошло солнце и разделило длинную, широкую платформу насекторы света и тени. В самых незначительных мелочах видел я тайные знаки ипредвестия судьбы, на милость которой отдавался: в стуке грохочущих поплатформе каблуков, в треске разорвавшегося ремешка на сандалии, вмонотонном дребезжании звонков, в корзинке с оранжевыми мандаринами, которуютащил мимо вокзальный торговец. Все сливались воедино, усиливая одно чувство: уезжаю, трогаюсь в путь.Вот платформа церемонно и торжественно поплыла назад. Я смотрел на нее ивидел, как бесчувственный, плоский бетон озаряется отблеском движения,отъезда, расставания... Я доверял поезду. Конечно, это звучит нелепо, но как иначе мог яощутить, что невероятное свершилось и я наконец удаляюсь прочь от Киото.Сколько раз по ночам прислушивался я к паровозным гудкам - за стенойхрамового сада проходила железная дорога. И вот я сам сижу в одном из техпоездов, что днем и ночью, в одни и те же часы пробегали где-то невообразимодалеко от меня. Как же это было странно! За окном вагона показалась река Ходзугава, когда-то давным-давно вдольэтих берегов я проезжал с больным отцом. Здесь, к западу от гор Атаго иАраси, видимо изменявших направление воздушных потоков, был совсем другойклимат, чем в Киото. С октября по декабрь от реки каждый вечер в одиннадцатьподнимался густой туман и до десяти часов утра обволакивал всю местностьплотной пеленой. Туман плыл над землей, в нем почти не бывало просветов. Над полями клубилась зыбкая дымка, жнивье отливало бледно-зеленойплесенью. По межам были разбросаны редкие деревья с высоко обрезаннымиветвями. Тонкие стволы надежно защищал толстый слой соломы (у здешнихкрестьян это называется "паровая клетка"), и одинокие силуэты, один задругим выраставшие в тумане, были похожи на призраки живых деревьев. Аиногда на почти неразличимом, размытом фоне полей возле самого окна вдруг намиг отчетливо возникала какая-нибудь огромная ива, слегка покачивая висячимивлажными листьями. В момент отправления поезда моя душа трепетала от радости, теперь же впамяти вставали лица тех, кого я прежде знал и кого не было уже в живых.Невыразимая нежность охватила меня, когда я стал думать об отце, Уико иЦурукава. Неужели я способен испытывать любовь только к мертвым? -подумалось мне. О, насколько проще любить мертвых, чем живых! В полупустом вагоне третьего класса сидели те самые живые, любитькоторых так непросто; они болтали, дымили сигаретами, швыряли на пол кожуруот мандаринов. На соседней скамейке громко беседовала о своих делах компанияпожилых людей - кажется, служащих какой-то общественной организации. Онибыли одеты в поношенные, висевшие мешком пиджаки, а у одного из рукаваторчал клок оторвавшейся полосатой подкладки. В который раз поразился ятому, что заурядность с возрастом ничуть не ослабевает. Эти загорелые,морщинистые, широкие лица, эти охрипшие от пьянства голоса являли собойчистейший образец, квинтэссенцию человеческой заурядности. Они обсуждали, с кого можно получить пожертвования в фонд ихорганизации. Один из стариков, совершенно лысый, не принимал участия в общейбеседе, а без конца с флегматичным видом тер руки желтым от частых стирокплатком. - Безобразие какое, - пробормотал он. - Вечно от этой паровозной копотивсе руки черные. Ну что ты будешь делать! - Как же, как же, - обратился к нему сосед. - Вы ведь по этому поводу вгазету жаловались, правильно? - Ничего я не жаловался, - покачал головой лысый. - Но вообще-то этобезобразие. Против воли я прислушивался к их разговору - дело в том, что они безконца поминали Золотой Храм и Серебряный Храм. Вот уж с кого непременноследует потребовать взносов, так это с храмов, - таково было единодушноемнение. Даже Серебряный Храм - и тот гребет деньги лопатой, а что ужговорить о Золотом. Доход Кинкакудзи никак не меньше пяти миллионов иен вгод, а много ли денег надо дзэн-буддистской обители - ну, там, плата за водуи электричество, туда-сюда, двухсот тысяч на все расходы с лихвой хватит. Аостальные денежки известно, на что идут: послушники на холодном рисе сидят,а преподобный что ни день по веселым кварталам шикует. Да еще и налогом ихне облагают! Прямо государство в государстве. Нет, с таких надо три шкурыдрать! Лысый старик, все вытиравший платком ладони, дождался, пока в разговоренаступит пауза, и изрек: - Эх, какое безобразие. Его слова прозвучали окончательным приговором. На руках лысого не былои пятнышка копоти, наоборот, они прямо сияли белизной, словно только чторазрезанная редька. Казалось, что не живая кожа, а лайковые перчатки. Как это ни странно, но я впервые услышал, что говорят миряне о нашейобители. До сих пор я общался только с монахами, ведь и в университетеучились такие же послушники и будущие священники, как я; мы никогда необсуждали между собой храмовые дела. То, что я услышал от соседей по вагону,нисколько меня не удивило. Все было сущей правдой. Нас действительно кормилиодним холодным рисом. Настоятель действительно частенько наведывался ввеселый квартал. Но мысль о том, что эти старики могут точно так же обсудитьи разобрать мои поступки, заставила меня содрогнуться от отвращения. Самамысль, что обо мне можно толковать их словами, была невыносимой. Для этогоподходили только мои слова. Не следует забывать, что, даже увидев Учителя сгейшей, я не испытал и тени праведного негодования. Поэтому разговор пожилых служащих недолго занимал мои мысли, их словарастаяли, оставив после себя едва заметный душок заурядности и легкийпривкус ненависти. Мои идеи не нуждались в "общественной поддержке". Я несобирался втискивать свои мысли и чувства в тесные рамки, доступныепониманию общества. Я уже говорил и повторяю снова: основой самого моегосуществования была убежденность, что я недоступен ничьему пониманию. Вдруг дверь вагона распахнулась, и в проходе появился разносчик,расхваливая сиплым голосом товары, что лежали у него в корзине. Я вспомнил,что с утра ничего не ел, и купил коробочку с завтраком: какую-то зеленоватуюлапшу, явно приготовленную не из риса, а из водорослей. Туман рассеялся, но небо оставалось хмурым. К подножию горы Табалепились дома; местные жители выращивали на здешних скудных почвах бумажныедеревья и занимались производством бумаги.

Майдзурская бухта. Это название волновало меня точно так же, какпрежде, сам не знаю отчего. Все мое детство, проведенное в деревне Сираку,слова "Майдзурская бухта" обозначали для меня близкое, но невидимое море, вних звучало предчувствие моря. Впрочем, невидимую эту бухту отлично можно было рассмотреть с вершиныгоры Аоба, чьи склоны начинались сразу за деревней. Дважды взбирался я насамый верх. Помню, во второй раз на рейде военного порта стояла всяОбъединенная эскадра. Наверное, корабли собрались вместе и теперьпокачивались на якоре посреди сверкающих просторов бухты, готовясь квыполнению какого-то секретного задания. Существование эскадры вообще былоокружено такой таинственностью, что иногда я даже сомневался, а есть ли онана самом деле. Вот почему флот напомнил мне стаю редких птиц, знакомых поназванию и фотографиям, но никогда не виденных в жизни; не зная, что за нейнаблюдают человеческие глаза, стая села на воду и наслаждалась купанием вбухте, охраняемая бдительным и грозным вожаком... Голос проводника заставил меня очнуться от воспоминаний: поездприближался к станции "Западный Майдзуру". Прежде здесь бросались к выходумногочисленные матросы, поспешно вскидывая на плечи поклажу. Теперь же сместа кроме меня поднялись всего несколько мужчин, сильно смахивавших надельцов черного рынка.

Все тут переменилось. Майдзуру превратился в иностранный порт: накаждом углу угрожающе пестрели указатели на английском языке. По улицамтолпами ходили американские военные. Низко нависло небо, уже дышавшее зимой, по широкой улице, ведущей квоенному порту, гулял холодный соленый ветер. Но пахло не морем, а чем-тонеживым - ржавым железом, что ли. Море вонзалось узким, похожим на каналязыком в самую сердцевину города; от безжизненной воды, от вытащенного наскалы военного катерка веяло миром и покоем, но слишком уж все сталочистеньким, вылизанным и гигиеничным; некогда исполненный мужественной силыи энергии порт теперь напоминал огромный госпиталь. Здесь я не собирался знакомиться с морем поближе, если, конечно, меняради забавы не столкнет с пирса в воду какой-нибудь американский джип.Пожалуй, как думается мне сейчас, в побуждении бежать из обители таился изов моря, но не этой укрощенной, искусственной бухты, а тех буйных свободныхволн, что бились о скалы мыса Нариу в далеком-далеком детстве. Да, менязвало ярое, грубое, вечно злое море западного побережья. Именно поэтому конечной целью моего путешествия я выбрал городок Юра.Песчаные пляжи, на которых летом теснятся купальщики, давно опустели; теперьтам никого - только берег и море, столкнувшиеся в мрачном единоборстве. ОтЗападного Майдзуру до Юра было три ри, и мои ноги еще смутно помнили этудорогу. Надо было идти на запад, вдоль отлогого берега бухты, потом пересечьжелезнодорожные пути, преодолеть перевал Такидзири и спуститься к рекеЮрагава. Перейдя на другой берег по мосту Огава, следовало повернуть насевер, а затем держаться реки, пока она не выведет к устью. Я вышел за городскую окраину и зашагал по дороге...

Когда ноги отяжелели от усталости, я спросил себя: "А что там есть, вэтом Юра? Зачем бреду я туда, каких ищу доказательств? И чему? Ведь тамничего нет - только берег и волны Японского моря". Но ноги упрямо несли менявперед. Мне надо было дойти - все равно куда. Название городка, в который ядержал путь, ничего для меня не значило, но странное, почти аморальное посвоей силе мужество родилось в моей душе - я был готов встретить любуюсудьбу лицом к лицу. Временами сквозь облака ненадолго проглядывало неяркое солнце, и тогдаросшие вдоль дороги могучие дзельквы манили меня отдохнуть под сенью ихраскидистых ветвей, но что-то подсказывало мне: нельзя терять времени, нужноспешить. К широкой пойме реки не было пологого спуска, Юрагава вырывалась наравнину внезапно, из горной расщелины. Но здесь бег ее обильных голубых водзамедлялся, и она не спеша, словно нехотя, текла под хмурым небом к морю. Я перешел по мосту на другой берег, дорога здесь была безлюдной. Иногдамне попадались мандариновые плантации, но ни одной живой души я так и неувидел. Даже когда я проходил мимо деревушки Кадзуэ, мне встретился лишьодинокий пес, высунувший из высокой травы черную лохматую морду. Мне было известно, что неподалеку находится главная местнаядостопримечательность - развалины усадьбы знаменитого злодея древности ДаюСансе, но я, не задерживаясь, прошел мимо, достопримечательности меня неинтересовали, да и смотрел я все время в другую сторону, на реку. Там былбольшой остров, заросший бамбуком. Ветви низко клонились под ветром, хотя наберегу было тихо и безветренно. На острове уместилось довольно большоезаливное поле, но сейчас никто на нем не работал, только у самой воды спинойко мне застыла фигура с удочкой в руке. Я так давно уже не встречал людей, что испытывал к рыболову теплое,почти родственное чувство. "Похоже, лобанов ловит, - подумал я. - А если так, значит и до устьянедалеко". В это время бамбук зашелестел еще пуще, заглушив журчание воды, и надним повисла какая-то прозрачная пелена - наверное, дождь. Песок на островепотемнел от влаги, а тем временем полило и на моем берегу, Я мок подхолодными струями, на островке же дождь успел кончиться. Рыболов не двинулсяс места, так и сидел, скрючившись над водой. Наконец тучу унесло. Заросли мисканта и высокие осенние травы на каждом повороте дорогизаслоняли обзор, но я знал, что до устья уже рукой подать. Холодный морскойветер задул мне в лицо. У самого устья по речной шири было разбросано несколько пустынныхостровков. До моря оставалось совсем недалеко, соленая вода, наверное, ужепыталась растворить в себе поток, но река пребывала в безмятежномспокойствии, ничем не намекая на свой близкий конец. Я подумал, что так женезаметно умирает лежащий без сознания человек. Горло реки было неожиданно узким. Море, вбиравшее и поглощавшеепресноводный поток, лежало, сливаясь с мрачным нагромождением облаков вединую темную массу. Для того чтобы ощутить прикосновение моря, я должен был еще немногопобродить по берегу, насквозь продуваемому порывистым ветром с полей. Ветеррисовал свои узоры по всему огромному северному морю. Поля были пустынны, ився нерастраченная мощь воздушных потоков предназначалась только этимволнам. Таково зимнее море здешних краев - слитое с небом, подавляющее ипочти невидимое. Вдали слоились пепельно-серые волны, а прямо напротив устья плаваладиковинная шляпа-котелок - остров Каммури, заповедное обиталище редчайшихптиц; до него было восемь ри. Я шел через поле. Огляделся по сторонам. Какие унылые, заброшенныеместа! В этот миг что-то очень важное открылось моему сердцу. Вспыхнуло - ипогасло, прежде чем рассудок успел уловить смысл. Я остановился и немногопостоял, но ледяной ветер выдувал прочь все мысли. Я снова зашагал емунавстречу. Тощие поля перемежались каменистыми пустошами, травы наполовинувысохли, там же, где зелень еще уцелела, она жалась к земле, измятая ипохожая на мох. Земля здесь была перемешана с песком. Раздался низкий дрожащий звук. Потом я услышал голоса - в тот самыймиг, когда, повернувшись на минуту спиной к ветру, взглянул на пикЮрагатакэ. Я осмотрелся, пытаясь понять, где люди. Узкая тропинка петляла межневысоких скал, спускаясь к морю. Я увидел, что там ведутся работы поукреплению берега. У кромки прибоя валялись бетонные опоры, Похожие накости, их свежая белизна ярко выделялась на тусклом фоне песка. Услышанныймной странный вибрирующий звук оказался шумом работающей бетономешалки.Несколько красноносых рабочих с любопытством оглядели мою фигуру встуденческой тужурке, когда я проходил мимо. Я тоже посмотрел на них, этимконтакт между членами семьи человечества и ограничился. Берег врезался в море острым конусом. Приближаясь по песку к линииприбоя, я ощущал озарение жгучей радости; мелькнувшее молнией, а затемпогасшее озарение с каждым моим шагом делалось все ближе. Ветер обжигал меняхолодом, руки совсем закоченели без перчаток, но какое это имело значение! Вот оно, настоящее Японское море! Здесь источник всех моих несчастий ичерных мыслей, моего уродства и моей силы. Дикое, неистовое море. Волныкатились к берегу одна за другой, между ними пролегали глубокие пепельныевпадины. Над мрачным простором громоздились тяжелые, замысловатые тучи.Массивные и бесформенные, они были обрамлены холодной и легкой как перышкокаймой, а в самой их гуще призрачно серел кусочек серо-голубого неба. Вдалинад свинцовыми волнами вставали черно-красные скалы мыса. В этой картинебыли слиты воедино движение и неподвижность, беспрестанное шевеление темныхсил и застывшая монолитность металла. Мне вдруг вспомнились слова Касиваги, сказанные в день нашегознакомства. Он говорил, что самые кошмарные зверства и жестокостизарождаются в ясный весенний день, когда вокруг зеленеет подстриженнаятравка и ласково светит солнце. Сейчас я стоял над яростным морем, в лицо мне дул злой ветер. Не былоздесь ни зеленого газона, ни весеннего солнца. Но дикая эта природа былакуда ближе моему сердцу, чем сияние тихого и ясного дня. Здесь я ни от когои ни от чего не зависел. Ничто мне не угрожало. Можно ли назвать жестокими овладевшие мной в этот миг думы? Не знаю, новсколыхнувшееся в моей душе чувство озарило меня изнутри, высветило значениеявившегося мне на поле откровения. Я не пытался охватить его рассудком, апросто замер, ослепленный сиянием идеи. Мысль, никогда прежде не возникавшаяу меня, набирала силу и разрасталась до неохватных размеров. Уже не онапринадлежала мне, а я ей. Мысль была такова: "Я должен сжечь Золотой Храм".

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!