Быков "Обелиск"

7 апреля 2015, 21:11

   За два долгих года я так и не выбрал времени съездить в ту не  очень  идалекую от города сельскую школу.  Сколько  раз  думал  об  этом,  но  всеоткладывал: зимой - пока ослабнут морозы или утихнет метель, весной - покаподсохнет да потеплеет; летом же, когда было и сухо  и  тепло,  все  мыслизанимал отпуск и связанные с ним хлопоты ради какого-то месяца на  тесном,жарком, перенаселенном юге.  Кроме  того,  думал:  подъеду,  когда  станетсвободней с работой, с разными домашними заботами. И,  как  это  бывает  ижизни, дооткладывался до того, что  стало  поздно  собираться  в  гости  -пришло время ехать на похороны.   Узнал об этом также не вовремя: возвращаясь из  командировки,  встретилна улице знакомого, давнишнего товарища по работе. Немного поговорив о томо сем и обменявшись несколькими шутливыми фразами, уже  распрощались,  каквдруг, будто вспомнив что-то, товарищ остановился.   - Слыхал, Миклашевич умер? Тот, что в Сельце учителем был.   - Как умер?   - Так, обыкновенно. Позавчера умер. Кажется, сегодня хоронить будут.   Товарищ сказал и пошел, смерть Миклашевича для него, наверно, мало  чтозначила, а я стоял и  растерянно  смотрел  через  улицу.  На  мгновение  яперестал ощущать себя, забыл обо всех своих неотложных  делах  -  какая-тоеще не осознанная виноватость внезапным ударом оглушила меня и приковала кэтому кусочку асфальта. Конечно, я  понимал,  что  в  безвременной  смертимолодого сельского учителя никакой моей вины не было, да и сам учитель  небыл мне ни родней, ни даже близким знакомым, но сердце мое остро  защемилоот жалости к нему и сознания своей непоправимой вины - ведь  я  не  сделалтого, что теперь уже  никогда  не  смогу  сделать.  Наверно,  цепляясь  запоследнюю возможность оправдаться перед  собой,  ощутил  быстро  созревшуюрешимость поехать туда сейчас же, немедленно.   Время с той минуты, как я принял это решение,  помчалось  для  меня  покакому-то особому отсчету, вернее - исчезло ощущение времени. Изо всех силя стал торопиться, хотя удавалось это мне плохо. Дома никого из  своих  незастал, но даже не написал записки, чтобы предупредить их о моем  отъезде,- побежал на автобусную станцию.  Вспомнив  о  делах  на  службе,  пыталсядозвониться туда из автомата, который, будто назло  мне,  исправно  глоталмедяки и молчал, как заклятый. Бросился искать другой и нашел его только унового здания гастронома, но там в  терпеливом  ожидании  стояла  очередь.Ждал несколько минут, выслушивая длинные и мелочные разговоры в  синей,  сразбитым стеклом будке, поссорился  с  каким-то  парнем,  которого  принялсначала за девушку, - штаны клеш и льняные локоны до воротника вельветовойкурточки. Пока  наконец  дозвонился  да  объяснил,  в  чем  дело,  упустилпоследний автобус на Сельцо, другого же транспорта в ту сторону сегодня непредвиделось. С полчаса потратил на тщетные  попытки  захватить  такси  настоянке, но к каждой подходившей машине бросалась толпа более проворных, аглавное, более нахальных, чем я. В конце  концов  пришлось  выбираться  нашоссе за городом и прибегнуть  к  старому,  испытанному  в  таких  случаяхспособу - голосовать. Действительно, Седьмая или десятая машина из города,доверху нагруженная рулонами толя, остановилась на обочине и взяла  нас  -меня и парнишку в кедах, с сумкой, набитой буханками городского хлеба.   В пути стало немного спокойнее, только порой казалось, что машина  идетслишком медленно, и я ловил себя на том, что мысленно ругаю  шофера,  хотяна более трезвый взгляд ехали мы обычно, как и все тут ездят.  Шоссе  былогладким, асфальтированным и почти прямым,  плавно  покачивало  на  пологихвзгорках - то вверх, то вниз. День  клонился  к  вечеру,  стояла  серединабабьего лета со  спокойной  прозрачностью  далей,  поредевшими,  тронутымипервой желтизной перелесками,  вольным  простором  уже  опустевших  полей.Поодаль, у леса, паслось колхозное стадо - несколько  сот  подтелков,  всеодного возраста, роста, одинаковой буро-красной масти. На огромном поле подругую сторону дороги тарахтел неутомимый колхозный трактор  -  пахал  подзябь. Навстречу нам  шли  машины,  громоздко  нагруженные  льнотрестой.  Впридорожной деревне  Будиловичи  ярко  пламенели  в  палисадниках  поздниегеоргины, на огородах в распаханных  бороздах  с  сухой,  полегшей  ботвойкопались деревенские тетки - выбирали картофель. Природа полнилась  мирнымпокоем погожей осени; тихая человеческая удовлетворенность просвечивала  вразмеренном ритме извечных крестьянских хлопот; когда урожай уже  выращен,собран,  большинство  связанных  с  ним  забот  позади,   оставалось   егообработать, подготовить к зиме и до следующей весны - прощай, многотрудноеи многозаботное поле.   Но  меня  эта  умиротворяющая  благость  природы,  однако,   никак   неуспокаивала, а только угнетала  и  злила.  Я  опаздывал,  чувствовал  это,переживал и клял  себя  за  мою  застаревшую  лень,  душевную  черствость.Никакие мои прежние причины не казались теперь уважительными, да и  вообщебыли ли какие-нибудь причины? С такой медвежьей неповоротливостью  недолгобыло до конца прожить отпущенные тебе годы, ничего не сделав из того, что,может, только и могло составить смысл твоего существования на этой грешнойземле. Так пропади оно пропадом, тщетная муравьиная суета ради призрачногоненасытного благополучия, если из-за него остается в  стороне  нечто  кудаболее важное. Ведь тем самым опустошается и выхолащивается вся твоя жизнь,которая  только  кажется   тебе   автономной,   обособленной   от   другихчеловеческих  жизней,  направленной  по  твоему,  сугубо   индивидуальномужитейскому руслу. На самом же деле, как это не сегодня замечено, если  онаи  наполняется  чем-то  значительным,  так  это  прежде   всего   разумнойчеловеческой добротой и заботою о других - близких или даже  далеких  тебелюдях, которые нуждаются в этой твоей заботе.   Наверно, лучше других это понимал Миклашевич.   И, кажется, не  было  у  него  особой  на  то  причины,  исключительнойобразованности или утонченного воспитания,  которые  выделяли  бы  его  изкруга других людей. Был он обыкновенным  сельским  учителем,  наверно,  нелучше и не хуже тысяч других городских  и  сельских  учителей.  Правда,  яслышал, что он пережил трагедию во время войны и чудом спасся от смерти. Иеще - что он очень болен. Каждому, кто  впервые  встречался  с  ним,  былоочевидно, как изводила его эта болезнь. Но я никогда не слыхал,  чтобы  онпожаловался  на  нее  или  дал  бы  кому-либо  понять,  как  ему   трудно.Вспомнилось, как мы с ним познакомились во  время  перерыва  на  очереднойучительской конференции. С кем-то беседуя, он стоял тогда у окна в  шумномвестибюле городского Дома культуры, и вся  его  очень  худая,  остроплечаяфигура  с  выпирающими  под  пиджаком  лопатками  и  худой  длинной   шеейпоказалась мне сзади удивительно хрупкой, почти  мальчишечьей.  Но  стоилоему тут же обернуться ко мне своим увядшим, в густых морщинах  лицом,  каквпечатление сразу менялось - думалось, что это  довольно  побитый  жизнью,почти пожилой человек. В действительности же, и я это  знал  точно,  в  товремя ему шел только тридцать четвертый год.   - Слышал о вас и давно хотел обратиться с  одним  запутанным  делом,  -сказал тогда Миклашевич каким-то глухим голосом.   Он курил, стряхивая пепел  в  пустой  коробок  из-под  спичек,  которыйдержал в пальцах, и я, помнится, невольно ужаснулся, увидев эти его нервнодрожащие  пальцы,  обтянутые   желтой   сморщенной   кожей.   С   недобрымпредчувствием я поспешил перевести взгляд на его лицо - усталое, оно было,однако, удивительно спокойным и ясным.   - Печать - великая сила, - шутливо и со значением  процитировал  он,  исквозь сетку морщин на  его  лице  проглянула  добрая,  со  страдальческойгрустью усмешка.   Я знал, что он ищет что-то в истории партизанской войны на Гродненщине,что сам еще подростком принимал участие  в  партизанских  делах,  что  егодрузья-школьники расстреляны  немцами  в  сорок  втором  и  что  хлопотамиМиклашевича в их честь поставлен небольшой  памятник  в  Сельце.  Но  вот,оказывается, было у него и еще какое-то дело, в котором он рассчитывал  наменя. Что ж, я был готов. Я обещал приехать, поговорить и  по  возможностиразобраться, если дело действительно запутанное, - в то  время  я  еще  непотерял охоту к разного рода запутанным, сложным делам.   И вот опоздал.   В небольшом придорожном леске с высоко вознесшимися над дорогой шапкамисосен шоссе начинало плавное широкое закругление,  за  которым  показалосьнаконец и Сельцо. Когда-то это была помещичья усадьба с пышно разросшимисяза много десятков лет суковатыми кронами старых вязов и лип, скрывавшими всвоих  недрах  старосветский   особняк   -   школу.   Машина   неторопливоприближалась к повороту в усадьбу, и это приближение повой волной печали игоречи охватило меня - я подъезжал.  На  миг  появилось  сомнение:  зачем?Зачем я еду сюда, на эти печальные похороны, надо было приехать раньше,  атеперь кому я могу быть тут нужен, да и что тут  может  понадобиться  мне?Но, по-видимому, рассуждать таким образом  уже  не  имело  смысла,  машинастала замедлять ход. Я крикнул парнишке-попутчику, который,  судя  по  егоспокойному виду, ехал дальше, чтобы тот постучал шоферу, а сам по шершавымрулонам толя подобрался к борту, готовясь спрыгнуть на обочину.   Ну вот  и  приехал.  Машина,  сердито  стрельнув  из  выхлопной  трубы,покатила дальше, а я, разминая затекшие ноги, немного прошел  по  обочине.Знакомая, не раз виденная из окна автобуса эта развилка встретила меня  сосдержанной похоронной печалью. Возле мостика через канаву  торчал  столбиксо знаком автобусной остановки, за ним был виден знакомый обелиск с  пятьююношескими именами на черной табличке. В сотне шагов от шоссе вдоль дорогик школе начиналась старая узковатая аллея из широкостволых,  развалившихсяв разные стороны вязов. В дальнем конце ее на школьном дворе ждали кого-то"газик" и черная, видимо райкомовская "Волга", но людей там не было видно."Наверно, люди теперь в другом месте", - подумал я. Но я  даже  толком  незнал, где здесь находится кладбище,  чтобы  пойти  туда,  если  еще  имелокакой-то смысл туда идти.   Так, не очень решительно,  я  вошел  в  аллею  под  многоярусные  кроныдеревьев. Когда-то, лет пять назад, я уже бывал тут, но тогда этот  старыйпомещичий дом, да  и  эта  аллея  не  показались  мне  такими  подчеркнутомолчаливыми: школьный двор тогда полнился голосами детей -  как  раз  былаперемена. Теперь же вокруг стояла недобрая погребальная тишина -  даже  нешелестела, затаившись в предвечернем покое,  поредевшая  желтеющая  листвастарых вязов. Укатанная гравийная дорожка вскоре вывела на школьный двор -впереди  высился  некогда  пышный,  в  два  этажа,  но  уже  обветшалый  изапущенный, с треснувшей по фасаду стеной старосветский  дворец:  фигурнаябалюстрада веранды,  беленые  колонны  по  обе  стороны  парадного  входа,высокие венецианские окна.  Мне  следовало  спросить  у  кого-нибудь,  гдехоронят Миклашевича, но спросить было не у кого. Не зная, куда деваться, ярастерянно потоптался возле машин и уже хотел войти в школу, как из той жепарадной аллеи, едва не наехав  на  меня,  выскочил  еще  один  запыленный"газик". Он тут же лихо затормозил, и из его брезентового нутра  вывалилсязнакомый мне человек в измятой зеленой "болонье".  Это  был  зоотехник  изобластного управления сельского хозяйства, который теперь, как  я  слышал,работал где-то в районе. Лет пять мы не виделись с ним, да и  вообще  нашезнакомство было шапочным, но сейчас я искренне обрадовался его появлению.   - Здорово, друг, - приветствовал меня зоотехник с таким  оживлением  наупитанном самодовольном лице, словно мы явились сюда на свадьбу, а  не  напохороны. - Тоже, да?   - Тоже, - сдержанно ответил я.   - Они там, в учительском доме, - сразу приняв мой сдержанный тон,  тишесказал приехавший. - А ну давай пособи.   Ухвативши за угол, он выволок из  машины  ящик  со  сверкающими  рядамибутылок "Московской", за которой, видно, и ездил в сельпо или в  город.  Яподхватил ношу с другой стороны, и мы, минуя школу, пошли  по  тропке  межсадовых  зарослей  куда-то  в  сторону  недалекого  флигеля  с  квартирамиучителей.   - Как же это случилось? - спросил я, все еще не в состоянии  свыкнутьсяс этой смертью.   - А так! Как все случается. Трах, бах - готово. Был человек - и нет.   - Хоть болел перед этим или как?   - Болел! Он всю жизнь болел. Но работал. И доработался до ручки. Пойдемвот да выпьем, пока есть такая возможность.   В старом, довольно обветшалом, с облупившейся  штукатуркой  флигеле  запоредевшими кустами сирени, среди которых свежо и  сочно  рдела  осыпаннаягроздьями рябина, слышался приглушенный говор многих  людей,  по  которомуможно было судить, что самое важное и  последнее  тут  уже  окончено.  Шлипоминки. Низкие окна приземистого флигеля  были  настежь  раскрыты,  междураздвинутых занавесок виднелась чья-то спина в белой нейлоновой сорочке  ирядом льняная копна высокой женской прически. У крыльца  стояли  и  курилидвое небритых, в рабочей  одежде  мужчин.  Они  скупо  переговаривались  очем-то, потом умолкали, перехватили у нас ящик и понесли  его  в  дом.  Поузкому коридорчику мы пошли за ними.   В небольшой комнате, из которой теперь было  вынесено  все,  что  можновынести, стояли сдвинутые впритык  столы  с  остатками  питья  и  закусок.Десятка два сидевших за ними людей были заняты разговорами, сигаретный дымвитыми  космами  тянулся   к   окнам.   Заметно   угасший   темп   поминоксвидетельствовал, что идут они не первый уже  час,  и  я  понял,  что  моезапоздалое появление хуже отсутствия и легко могло быть истолковано  не  вмою пользу. Но не браться же за шапку, коль уж приехал.   - Садитесь, вот и местечко есть, - скорбным голосом пригласила к  столупожилая женщина в темной косынке, не спрашивая,  кто  я  и  зачем  пришел:наверное, такое появление тут было делом обычным.   Я послушно сел на низковатую за высоким столом табуретку,  стараясь  непривлекать к себе внимания этих людей. Но рядом кто-то уже поворачивал  комне свое отечное немолодое, мокрое от пота лицо.   - Опоздал? - просто сказал человек. - Ну что  ж...  Нет  больше  нашегоПавлика. И уже не будет. Выпьем, товарищ.   Он сунул мне в руки явно недопитый кем-то,  со  следами  чужих  пальцевстакан водки, сам взял со стола другой.   - Давай, брат. Земля ему пухом.   - Что ж, пусть будет пухом.   Мы выпили. Чьей-то вилкой я подцепил с  тарелки  кружок  огурца,  соседнепослушными  пальцами  принялся  вылущивать  из  помятой  пачки  "Примы",наверно, последнюю там сигарету. В  это  время  женщина  в  темном  платьепоставила на стол несколько новых бутылок  "Московской",  и  мужские  рукистали разливать ее по стаканам.   - Тише! Товарищи, прошу тише! - сквозь шум голосов  раздался  откуда-тоиз переднего угла громкий, не очень трезвый голос. -  Тут  хотят  сказать.Слово имеет...   -  Ксендзов,  заведующий  районо,  -  густо  дохнув  сигаретным  дымом,прогудел над ухом сосед. - Что он может сказать? Что он знает?   В дальнем конце стола поднялся с места молодой еще человек с  привычнойначальственной уверенностью на  жестком  волевом  лице,  поднял  стакан  сводкой.   - Тут уже  говорили  о  нашем  дорогом  Павле  Ивановиче.  Хороший  былкоммунист, передовой учитель. Активный  общественник.  И  вообще...  Однимсловом, жить бы ему да жить...   - Жил бы, если бы не война, - вставил  быстрый  женский  голос,  должнобыть учительницы, сидевшей рядом с Ксендзовым.   Заврайоно запнулся, словно сбитый с толку этой  репликой,  поправил  нагруди галстук. Говорить ему, судя по всему,  было  трудно,  непривычно  натакую тему, он с натугой подбирал слова - может, не было у него нужных  натакой случай слов.   - Да, если б не война,  -  наконец  согласился  оратор.  -  Если  б  неразвязанная  немецким  фашизмом  война,  которая  принесла  нашему  народунеисчислимые беды. Теперь, спустя двадцать лет после  того,  как  залеченыраны воины, восстановлено разрушенное войной хозяйство и  советский  народдобился выдающихся успехов во всех отраслях экономики, а  также  культуры,науки и образования и особенно больших успехов в области...   - При чем тут успехи! - вдруг грохнуло над моим ухом, и пустая  бутылкана столе, подскочив, покатилась между тарелок. - При чем  тут  успехи?  Мыпохоронили человека!   Заврайоно  недобро  умолк  на  полуслове,  а  все  сидевшие  за  столомнастороженно, почти с испугом начали озираться на моего соседа.  Немолодыеуже глаза того на покрасневшем, болезненно  потном  лице  явно  наливалисьгневом, большой, перевитый набрякшими  венами  кулак  угрожающе  лежал  наскатерти. Заведующий районе многозначительно помолчал с минуту и спокойно,с достоинством заметил, словно нарушившему порядок школьнику:   - Товарищ Ткачук, ведите себя пристойно.   - Тише, тише. Ну  что  вы!  -  озабоченно  склонилась  к  моему  соседусидевшая рядом с ним женщина.   Но Ткачук,  по-видимому,  вовсе  не  хотел  сидеть  тихо,  он  медленноподнимался из-за стола, неуклюже распрямляя свое грузное немолодое тело.   - Это вам надо пристойно. Что вы тут несете про какие-то успехи? Почемувы не вспомните про Мороза?   Похоже, назревал скандал, и я чувствовал себя не очень удобно  в  такомсоседстве. Но я тут был  человек  посторонний  и  не  считал  себя  вправевмешиваться, кого-то успокаивать или за  кого-то  вступаться.  Заведующемурайоне,  однако,  нельзя  было  отказать  в  надлежащей  на  такой  случайвыдержке.   - Мороз тут ни при чем, - со спокойной твердостью  остановил  он  выпадмоего соседа. - Мы не Мороза хороним.   - Очень даже при  чем!  -  почти  крикнул  сосед.  -  Это  Мороза  надоблагодарить за Миклашевича! Он из него человека сделал!   - Миклашевич - другое дело, - согласился заврайоно и поднял до половиныналитый стакан. -  Выпьем,  товарищи,  за  его  память.  Пусть  его  жизньпослужит для нас примером.   За столом началось обычное после  тоста  оживление,  все  выпили.  Одинтолько помрачневший Ткачук демонстративно отодвинулся от стола и откинулсяк спинке стула.   - Мне с него пример брать поздно. Это  он  с  меня  брал  пример,  еслихотите знать, - зло бросил он, ни к кому не  обращаясь,  и  ему  никто  неответил.   Заведующий районе старался больше не  замечать  спорщика,  а  остальныебыли поглощены закуской. Тогда Ткачук повернулся ко мне.   - Скажи ты про Мороза. Пусть знают...   - Про какого Мороза? - не понял я.   - Что, и ты не знаешь Мороза? Дожили! Сидим пьем в Сельце, и  никто  невспомнит Мороза! Которого здесь должен знать каждый. Что вы  так  на  менясмотрите? - совсем уже разозлился он, поймав на себе  чей-то  укоризненныйвзгляд. - Я знаю, что говорю. Мороз - вот кто пример для всех нас. Как дляМиклашевича был.   За столом притихли. Тут происходило что-то такое, чего я не понимал, ночто, должно быть, отлично понимали другие. После минутного  замешательствавсе тот же заведующий районе произнес с завидной начальственной твердостьюв голосе:   - Прежде чем говорить, следует подумать, товарищ Ткачук.   - Я думаю, что говорю.   - Вот именно.   - Ну хватит! Тимофей Титович! Хватит вам,  -  с  настойчивой  кротостьюначала успокаивать его молодая соседка.  -  Лучше  съешьте  колбаски.  Этодомашняя. В городе небось такой нет. А то вы совсем не закусываете...   Но Ткачук, видно, не хотел закусывать и, выдавив желваки на морщинистыхщеках, только скрежетал зубами. Потом взял недопитый  стакан  с  водкой  изалпом выпил его до дна. На какую-то минуту мутные, покрасневшие его глазастрадальчески упрятались под бровями.   За столами стало  тише,  все  молча  закусывали,  некоторые  курили.  Яповернулся к соседу справа - молодому парню  в  зеленом  свитере,  с  видуучителю или какому-то  специалисту  из  колхоза,  -  и  кивнул  в  сторонуТкачука:   - Не знаете, кто это?   - Тимофей Титович. Бывший здешний учитель.   - А теперь?   - Теперь на пенсии. В городе живет.   Я внимательно присмотрелся к моему соседу. Нет, в  городе  я,  кажется,его не встречал, может, он недавно переехал откуда-то. На вид он уже  сталбезразличен ко всему тут и отчужденно примолк, уставясь на клетчатый  крайскатерти.   - Из города? - вдруг спросил он, вероятно, заметив мой к нему интерес.   - Из города.   - Чем приехал?   - Попутной.   - Своей не имеешь?   - Пока нет.   - Ну пейте, поминайте, я поехал.   - А вы чем поедете?   - Чем-нибудь. Не первый раз.   - Тогда и я с вами, - вдруг решил я. Оставаться тут, кажется, не  имелосмысла.   Сейчас мне трудно объяснить, почему я пошел за этим человеком,  почему,с трудом добравшись до Сельца, так скоро и охотно расставался с усадьбой ишколой. Конечно, прежде всего я опоздал. Того, ради которого я направлялсясюда, уже не было на свете, а люди за этими столами меня занимали мало. Нои мой новый попутчик в то время совсем не казался мне  ни  интересным,  ничем-нибудь привлекательным. Скорее напротив. Я видел  возле  себя  изрядноподвыпившего, привередливого пенсионера; от его слов о своем превосходственад покойным несло обычной  стариковской  похвальбой,  всегда  не  слишкомприятной. Даже если он и говорил правду.   Тем не менее с неясным еще чувством облегчения я встал  из-за  стола  ивышел из комнаты. Ткачук был грузноватым, кряжистым человеком, в  ботинкахи сером поношенном костюме с двумя орденскими планками на  груди.  Похоже,что он крепко выпил, хотя в этом не было ничего удивительного - пережил напохоронах, немного понервничал в споре, причина которого  так  и  осталасьдля меня непонятной. Но, видно по всему,  он  не  на  шутку  разозлился  итеперь шел впереди по тропинке, подчеркивая свое нерасположение  к  какомубы то ни было общению.   Так мы молча миновали усадьбу и прошли в аллею.  Не  доходя  до  шоссе,пропустили на нем грузовик,  кажется,  порожний  и  шедший  в  направлениигорода. Можно было бы крикнуть и немного  пробежать,  но  мой  спутник  неприбавил шагу, и я тоже не проявил особого  беспокойства.  У  столбика  сознаком автобусной остановки никого не было, шоссе  в  обе  стороны  лежалопустое, до блеска наглянцованное за день.   Мы дошли до развилки и остановились. Ткачук  поглядел  в  одну  сторонудороги, в другую и сел где стоял, опустив ноги в неглубокую сухую  канаву.Разговаривать со мной он  не  хотел,  это  было  очевидным,  и,  чтобы  недокучать ему, я отошел в  сторонку,  не  упуская  из  виду  дорогу.  Из-залесного поворота показалась  легковушка,  частный  "Москвич"  с  горбатым,навьюченным багажом верхом, - обдав  нас  бензинным  запахом,  он  покатилдальше. В той же стороне шоссе, которая теперь больше  всего  интересоваланас, было совершенно пусто. Низко над дорогой заходило за  тучку  вечернеесолнце. Его пологие лучи слепили глаза, но всматриваться туда, кажется, неимело большого смысла - машин там не  было.  Теряя  интерес  к  дороге,  япо-над канавой прошел к памятнику.   Это был приземистый бетонный обелиск в оградке из штакетника, просто  ибез лишней затейливости  сооруженный  руками  каких-то  местных  умельцев.Выглядел он более чем скромно, если не сказать, бедно, теперь даже в селахустанавливают  куда  более  роскошные  памятники.  Правда,  при  всей  егонезатейливости не было в нем и следа заброшенности или небрежения: сколькоя помню, всегда он был тщательно досмотрен и прибран, с чисто  подметеннойи посыпанной свежим песком площадкой, с небольшой,  обложенной  кирпичнымиуголками клумбой, на которой теперь пестрело что-то из  поздней  цветочноймелочи. Этот чуть выше человеческого роста обелиск за каких-нибудь  десятьлет,  что  я  его  помнил,  несколько  раз  менял  свою  окраску:  был  тобелоснежный, беленный перед праздниками известкой, то  зеленый,  под  цветсолдатского обмундирования; однажды проездом по этому шоссе  я  видел  егоблестяще-серебристым, как крыло реактивного  лайнера.  Теперь  же  он  былсерым, и, пожалуй, из всех прочих цветов этот наиболее соответствовал  егооблику.   Обелиск  часто  менял  свой  вид,  неизменной  оставалась  лишь  чернаяметаллическая табличка с пятью именами школьников, совершивших известный внашей местности подвиг в годы войны. Я уже не вчитывался в них, я их  знална память. Но теперь удивился, увидев, что тут появилось новое имя - МорозА.И., которое было не очень умело выведено над остальными  белой  маслянойкраской.   На дороге со стороны  города  вновь  показалась  машина,  на  этот  разсамосвал, он промчал по пустынному шоссе мимо. Поднятая им пыль  заставиламоего спутника встать с его  не  слишком  подходящего  для  отдыха  места.Ткачук вышел на асфальт и озабоченно посмотрел на дорогу.   - Черт их дождется! Давай потопаем. Нагонит какая, так сядем.   Что ж, я согласился, тем более что погода под вечер  стала  еще  лучше:было тепло и безветренно, ни один  листочек  на  вязах  не  шелохнулся,  аглянцевитая лента пустынного  шоссе  так  и  манила  дать  волю  ногам.  Яперепрыгнул канаву, и мы с давно не испытанным  наслаждением  пошагали  погладкому асфальту, изредка оглядываясь назад.   - Давно вы знали Миклашевича?  -  спросил  я  просто  для  того,  чтобынарушить наше затянувшееся молчание, которое начинало уже угнетать.   - Знал? Всю жизнь. На моих глазах вырос.   - А я совсем его мало знал, - признался я. - Так, встречались несколькораз. Слышал: неплохой был учитель, детей хорошо учил...   - Учил! Учили и другие не хуже.  А  вот  он  настоящим  человеком  был.Ребята за ним табуном ходили.   - Да, теперь это редкость.   - Теперь редкость, а прежде часто бывало. И он тоже в табуне за Морозомходил. Когда пацаном был.   - Кстати, а кто этот Мороз? Ей-богу, я ничего о нем не слышал.   - Мороз - учитель. Когда-то вместе тут начинали. Я ведь сюда  в  ноябретридцать девятого приехал. А он в октябре  эту  школу  открыл.  На  четырекласса всего.   - Погиб?   - Да, погиб, - сказал Ткачук, неторопливо, вразвалку шагая рядом.   Пиджак его был расстегнут, узел  галстука  небрежно  сполз  набок,  подуголок  воротника.  По  тяжелому,  не  слишком  тщательно  выбритому  лицупромелькнула тень горечи.   - Мороз был нашей болячкой. На совести у обоих. У меня и у него. Ну  дая что... Я сдался. А он нет. И вот - победил. Добился своего. Жаль, сам невыдержал.   Кажется, я что-то начинал понимать,  о  чем-то  догадываться.  Какая-тоистория со времен войны. Но Ткачук объяснял так  отрывисто  и  скупо,  чтомногое   оставалось   неясным.   Наверно,   надо   было   бы   расспроситьпонастойчивей,  но  я  не  хотел  показаться  назойливым  и   только   дляподдержания разговора вставлял свои банальные фразы.   - Так уж заведено. За все хорошее надо платить. И порой дорогой ценой.   - Да, уж куда дороже...  Главное,  прекрасная  была  преемственность...Теперь же столько  разговоров  о  преемственности,  о  традициях  отцов...Правда, Мороз не был ему отцом, но преемственность была. Просто  на  диво!Бывало, смотрю и не могу нарадоваться: ну  словно  он  брат  Морозу  АлесюИвановичу.  Всем:  и  характером,  и  добротой,  и  принципиальностью.   Атеперь... Хотя не может быть, что-то там от него останется.  Не  может  неостаться. Такое не пропадает.  Прорастает.  Через  год,  пять,  десять,  ачто-то проклюнется. Увидишь.   - Это возможно.   - Не возможно, а точно. Не может быть, чтобы работа этих людей  пропалазазря. Тем более после таких смертей. Смерть, она, брат, свой смысл имеет.Великий, я тебе скажу, смысл.  Смерть  -  это  абсолютное  доказательство.Самый неопровержимый документ. Помнишь, как у Некрасова: "Иди в  огонь  зачесть отчизны, за убежденье, за любовь, иди и гибни безупречно, умрешь  недаром: дело вечно, когда  под  ним  струится  кровь".  Вот!  А  тут  кровипролилось ого сколько! Не может быть, чтобы зря. Да и  Мороз  доказал  этосамым красноречивым образом. Хотя ты ведь не знаешь...   - Не знаю, -  честно  признался  я.  -  Когда-то  Миклашевич  собиралсярассказать...   - Знаю. Он говорил. Он тогда к кому  только  не  обращался.  И  к  тебехотел. Да вот... не успел.   Слова эти отозвались во мне болезненным укором. Недаром чувствовало моесердце, что, сам того не желая, я все же допустил  здесь  ошибку.  Но  ктознал! Кто мог предполагать, что все это обернется таким печальным образом.   - Ты  же  из  редакции?  -  искоса  глянул  на  меня  Ткачук.  -  Знаю.Фельетончики пишешь и так далее. За правду-матку воюешь. Вот  он  тогда  изадумал подключить тебя к этому делу - вступиться за Мороза. Да нет, Морозне осужденный, не пугайся. И не какой-то там прислужник немецкий. Тут делодругое...   - Интересно, - сказал я, когда Ткачук ненадолго  смолк.  -  Знал  бы  яраньше...   - Теперь уже все сделано, нашлись, где надо, и заступники. Теперь можнои рассказывать. И написать можно. И нужно бы. Миклашевич  добился  правды.Только вот сам... У тебя закурить найдется? - спросил он, похлопывая  себяпо пустым карманам.   Я дал ему сигарету, мы оба закурили, посторонились,  пропуская  черную,блеснувшую никелем  "Волгу",  которая  шустро  проскочила  мимо.  Наверно,"Волга" шла в город, но теперь ни он, ни  я  не  сделали  никакой  попыткиостановить ее - я предчувствовал,  что  Ткачук  продолжит  рассказ,  а  онкак-то сосредоточенно ушел в себя, провожая рассеянным взглядом машину.   - Может, взяла бы? А, шут с ней. Пусть едет.  Пойдем  потихоньку.  Тебесколько лет? Сорок, говоришь? Ну, молодой еще век, многое впереди. Не все,конечно, но многое еще осталось. Если, конечно, здоровье в норме.  У  менявот здоровье не сказать чтоб плохое, иной раз еще и чарку могу  взять.  Ноуже не то, что раньше. Раньше  я,  брат,  этого  автобуса  редко  когда  идожидался. А уж в те давнишние времена так и автобусов  никаких  не  было.Надо в город - берешь палку и айда. Двадцать километров за три с половинойчаса - и в городе. Теперь, наверно, больше потребуется,  давно  не  ходил.Ноги еще ничего. Хуже вот - нервы сдают. Знаешь, не  могу  смотреть  кино,если жалостливое какое или особенно про войну. Как  увижу  то  горе  наше,хоть и давно уже все пережито  и  помалу  забывается,  и,  знаешь,  что-тосжимает в горле. Да еще музыка. Не всякая,  конечно,  не  джазы  какие,  апесни, которые тогда пели. Как услышу, ну просто нервы пилой пилит.   - Подлечиться надо. Теперь ведь нервы неплохо лечат.   - Нет, мои уже не вылечат. Шестьдесят два года, что  ты  хочешь!  Жизньвдрызг истрепала, веревки вила из моих нервов. А ученые говорят -  нервныеклетки не восстанавливаются... Да. А когда-то тоже был молодой, неженатый,здоровый, что твой Жаботинский. В  тридцать  девятом  после  воссоединенияНаркомат просвещения направил в Западную организовать школы. Организовывалшколы, колхозы, крутился, мотался, сам в школах  работал.  Вот  и  в  этомсамом Сельце после войны семь лет отгрохал...   - Время идет.   - Не идет, а мчится. Когда-то все думал: ну год-два поработаю, а  потомв Минск подамся, в пединституте учиться хотел.  Я  ведь  до  войны  толькоучительский двухгодичный окончил. Ну а жизнь  иначе  закомандовала.  Войнаначалась, никакого педа не вышло, и вот  тут  и  прикипел  на  всю  жизнь.Раньше райком не отпускал, школа,  квартира,  а  теперь  вот  когда  можнокатиться на все стороны, никуда уже  не  тянет.  Так,  видно,  и  придетсяостаться в этой земле вместе с Морозом. Разве что с некоторым опозданием.   Он замолчал. Я докурил сигарету и тоже молчал. Мы уже  миновали  лесок,дорога бежала в выемке, по обе стороны которой высились песчаные откосы  ссоснами. Тут уже заметно сгустились вечерние сумерки, и даже вершины  елейстояли в тени, только безоблачное небо я вышине еще  светилось  прощальнымотсветом зашедшего солнца.   - Сегодня какое число? Четырнадцатое? Как раз в  эту  пору  первый  разприехал в Сельцо. Теперь уже привычное  дело  все  эти  стежки-дорожки,  атогда все было новое, интересное. Усадьба эта, где школа,  тогда  не  былатакой запущенной, дом стоял  ухоженный,  раскрашенный,  как  игрушка.  ПанГабрусь в сентябре дал драпака, бросил все, подался, говорили, к  румынам,и тут Мороз школу открыл. На школьном дворе перед  парадным  высились  двараскидистых  дерева  с  какой-то  серебристой  листвой.  Не   деревья,   апрямо-таки гиганты вроде американских секвой. Теперь такие кое-где еще  побывшим усадьбам остались, доживают век. А тогда их было  во  множестве.  Укаждого пана, считай.   В тот первый год я работал в районе заведующим. Школы почт  все  новые,маленькие, то в осадницких, а то и просто в деревенских хатах.  Учебников,инвентаря не хватало, да и с учителями туго  было  до  крайности.  В  этомСельце вместе с Морозом работала Подгайская, пани Ядя, как  мы  ее  звали.Пожилая такая женщина, жила тут и при Габрусе в том самом флигеле.  Тонкаябыла пани, старая дева.  Русским  языком  почти  не  владела,  белорусскийнемного понимала, зато что касается  остального  -  ого!  Воспитания  быласамого тонкого.   И вот как-то под вечер сижу я в своем кутке в районо, зарылся в  бумаги- отчеты, планы, ведомости: ездил по району, неделю не был на  месте,  всезапустил - жуть! Не сразу и услышал,  как  кто-то  скребется  в  дверь,  -заходит эта самая пани Ядя. Маленькая такая, щупленькая, но с лисой на шееи в шикарной заграничной шляпке. "Прошу извинить, пан шеф, я, прошу  пана,по педагогическому вопросу", - "Что же, садитесь, пожалуйста, слушаю".   Садится на  краешек  кресла,  поправляет  свою  великолепную  шляпку  иначинает сыпать почти  сплошь  по-польски  -  едва  разбираю.  Все  манерыизысканно воспитанной паненки, а самой лет за пятьдесят, такое сморщенное,хитренькое личико. Что же  оказывается?  Оказывается,  имеет  конфликт  сосвоим шефом  в  Сельце,  коллегой  Морозом.  Оказывается,  этот  Мороз  неподдерживает дисциплины, как равный  ведет  себя  с  учениками,  учит  безнеобходимой строгости, не выполняет программ наркомата и самое  главное  -говорит ученикам, что не надо ходить в костел, пусть туда ходят бабушки.   Ну насчет костела я, естественно,  не  слишком  обеспокоился,  подумал:правильно  делает  Мороз,  если  так  советует.   А   вот   что   касаетсяпанибратства, дисциплины, игнорирования наркоматовских программ, это  менявстревожило. Но кто этот самый Мороз, понятия не имею, в  Сельце  ни  разуеще не был. Ладно, думаю, при первой же возможности махну, посмотрю, что унего там за порядки.   Случай для этого подвернулся, однако, не скоро, но все же недели  черездве  как-то  вырвался,  взял  у  хозяина,  у  которого  квартировал,   еговелосипед, ровар по-здешнему, и рванул по этому вот шоссе. Шоссе, конечно,было не то что нынче - булыжник. Ехать по нему на подводе или на роваре  -все равно кишки вытрясешь. Но поехал. Поднажал как  следует  на  педали  ичерез час прикатил в ту самую аллейку под вязами. Хотел попасть  на  урок,но опоздал - занятия уже закончились. Еще издали вижу  -  на  дворе  полнодетворы, думаю, игра какая, но нет, не игра, - оказывается,  идет  работа.Заготавливают дрова. Бурей повалило то самое заморское  дерево  во  дворе,вот теперь его пилят, колют и сносят в сарайчик. Мне это понравилось. Дровтогда не хватало, каждый день жалобы из школ насчет топлива, а  транспортав районе никакого - где взять, откуда привезти? А эти, вишь, сообразили  ине ждут, когда там в районо надумают обеспечить их топливом, - сами о себезаботятся.   Слез я с велосипеда, все на меня смотрят, я на них: где же  заведующий?"Я заведующий", - говорит один, которого я не сразу и заметил, потому  чтостоял он за толстенным  комлем  -  пилил  его  с  парнишкой,  должно  бытьпереростком,  ладным  таким  мальцом  лет  Пятнадцати.  Ну  бросает  пилу,подходит. И сразу замечаю: хромает. Одна нога как-то вывернута в сторону ивроде не разгибается, поэтому он здорово на нее припадает и кажется как быниже ростом. А так  ничего  парень  -  плечистый,  лицо  открытое,  взглядсмелый, уверенный. Наверно, догадывается, кто перед ним,  но  никакой  тамрастерянности или замешательства. Представляется:  Мороз  Алесь  Иванович.Руку пожимает так, что сразу понимаешь: силен. Ладонь  шершавая,  твердая,должно быть, такая работа ему не впервой. А напарник его стоит  там  же  ипробует водить пилой. Но пила ни с места - попала  на  сук,  а  толщина  вкомле больше метра. Мороз извинился, вернулся, чтобы закончить зарез, но ивдвоем, гляжу, не очень управятся - пилу чем дальше, тем сильней  зажимаетв распиле. Попятное дело: надо что-нибудь подложить. Чтобы подложить, надосперва приподнять. Мороз бросил  пилу,  стал  приподнимать  комель,  да  водиночку разве поднимешь.  Тут  ребятишки,  кто  постарше,  тоже  облепилибревно, а оно ни с места. Короче говоря, положил на траву я свой  ровар  итоже за тот комель взялся. Силились, силились, кажется, приподняли, еще бына сантиметр - и можно палку подсунуть, да этот последний  сантиметр,  каквсегда, самый трудный. И тут, как на грех, из-за угла выплывает  та  самаяпани Ядя. Увидела ровар, меня возле комля, да так и остолбенела.   Потом, когда я говорил с ней, понять  ничего  не  могла,  все  поминаламатку боску и недоумевала: что за учителя у Советов,  имеют  ли  они  хотьмалейшее понятие о педагогическом такте и  авторитете  старших?  Не  беда,говорю, пани Ядя, авторитета от того не убавится, а дрова в школе будут. Втепле работать будете. Но это потом. А  тогда  все  же  распилили  мы  этучертову  колоду,  и  я  уже  почти  забыл,  зачем  приехал,  скинул   свойединственный пиджачок и пилил на пару с  Морозом,  потом  кололи.  Попотелвволю. Дети перенесли дрова в сарайчик, и Мороз отпустил всех по домам.   Ночевать пришлось там же, в школе. Мороз жил в  боковушке  при  классе,спал на роскошной, в стиле барокко, панской кушетке с выгнутыми  наподобиельвиных лап ножками. Накрывался пальто, одеяла, конечно, не  было.  На  туночь кушетка досталась мне, укрылся я своим пиджачком. Перед тем как лечь,поели бульбочки, мать одного ученика ради такого случая принесла с  хуторакусок колбасы и крынку простокваши.  Ужинали  и  знакомились.  Хотя,  покапилили дрова, мне казалось, что  знаю  его  всю  жизнь.  Родом  он  был  сМогилевщины, уже пять лет  учительствовал  после  окончания  педтехникума.Нога такая с детства, долго болела да  так  и  осталась.  Я  осторожненькозавел речь о наших обычных делах: программах, успеваемости, дисциплине.  Итогда услышал от него такое, что сначала  вызвало  во  мне  несогласие.  Апотом я стал допускать, что, возможно, он в  чем-то  и  прав.  Как  теперьпогляжу с высоты моего пенсионного возраста, так был он абсолютно прав.   Да, он был прав, так как смотрел шире  и,  возможно,  дальше,  чем  этопринято смотреть, ограничивая  свой  кругозор  профессиональными  нормами.Нормы, они, брат,  хорошая  вещь,  если  не  закостенели,  не  засохли  отвремени, не пришли в противоречие с жизнью. Словом, применять  их,  как  ивсякие нормы, надо с умом, смотря по обстоятельствам. А у нас как  бывает?Теперь  к  каждой  науке  приставлен   специалист-предметник,   и   каждыйдобивается наилучших знаний по  своей  специальности.  И  потому,  скажем,математичке какой-либо бином Ньютона в сто раз дороже всей поэтики Пушкинаили  человековедения  Толстого.  А   для   языковеда   умение   обособлятьдеепричастные обороты - мерило всех  достоинств  школьника.  За  эти  своизапятые он готов ребенка на второй год оставить и в институт не дать ходу.Математичка тоже. И  никто  не  подумает,  что  этот  бином,  может,  -  инаверняка - никогда в жизни ему не понадобится, да и без  запятых  прожитьможно. А вот как  прожить  без  Толстого?  Можно  ли  в  наше  время  бытьобразованным человеком, не читая Толстого? Да  и  вообще,  можно  ли  бытьчеловеком?   Теперь, правда, уже присмотрелись к  Толстому  и  ко  многому  прочему,приобвыкли, утратили свежесть восприятия. А  тогда  все  выглядело  внове,значительнее, и Мороз, очевидно, отреагировал на это острее, чем я. Хоть яи был старше его лет на пять, членом партии и заведовал всем районе. И  онмне сказал той ночью, когда мы лежали рядом - я на его кушетке,  а  он  настоле, - примерно следующее: "С программами в школе действительно не все впорядке, успеваемость не  блестящая.  Ребята  учились  в  польской  школе,многие, особенно католики, плохо справляются с белорусской грамматикой, ихначальные знания не  соответствуют  нашим  программам.  Но  вовсе  не  этоглавное. Главное, чтобы ребята теперь поняли, что они люди, не  быдло,  некакие-то там вахлаки, какими паны  привыкли  считать  их  отцов,  а  самыеполноправные граждане. Как все. И они, и их учителя, и их родители, и  всеруководители в районе - все равные в своей стране, ни перед  кем  не  надоунижаться, надо только учиться, постигать то самое главное, что  приобщаетлюдей к вершинам национальной и  общечеловеческой  культуры".  В  этом  онвидел свою наипервейшую педагогическую обязанность. И он делал из  них  неотличников учебы, не послушных  зубрил,  а  прежде  всего  людей.  Сказатьтакое, конечно, легко, труднее это понять, а еще труднее - добиться. Такоев  программах  и  методиках  не  очень-то  разработано,  часы  на  это  непредусмотрено. И Мороз сказал,  что  достичь  этого  можно  только  личнымпримером в процессе взаимоотношений учителя с учениками.   Наверно, мы  все-таки  плохо  знаем  и  мало  изучаем,  чем  было  нашеучительство для народа  на  протяжении  его  истории.  Духовенство  -  этоизвестно, здесь еще есть более или менее достоверная картина.  Роль  попа,ксендза на каждом историческом этапе прослежена. А вот что такое  сельскоеучительство в наших школах, что оно значило  для  нашего  некогда  темногокрестьянского края во времена царизма, Речи Посполитой, в войну,  наконец,до и после войны? Это сейчас спроси любого огольца,  кем  он  станет,  каквырастет, - скажет: врачом, летчиком, а то и космонавтом. Да, теперь  естьтакая  возможность.  И  в  действительности  так  бывает,  до   космонавтавключительно. А прежде?  Если  рос,  бывало,  смышленый  парнишка,  хорошоучился, что о нем говорили взрослые? Вырастет - учителем будет. И это быловысшей  похвалой.  Конечно,  не  всем   достойным   удавалось   достигнутьучительской судьбы, но к ней стремились. Это был предел жизненной мечты. Иправильно. И не потому, что почетно или легко. Или заработок хороший -  недай бог учительского хлеба, да еще на деревне. Да  в  те  давние  времена.Нужда, бедность, чужие углы, деревенская глушь и в конце - преждевременнаямогила от чахотки... И тем не менее, скажу  тебе,  не  было  ничего  болееважного и нужного, чем та ежедневная, скромная, неприметная  работа  тысячбезвестных сеятелей на этой духовной ниве. Я так  думаю:  в  том,  что  мысейчас есть как нация  и  граждане,  главная  заслуга  сельских  учителей.Пусть, может, и я ошибаюсь, но так считаю.   И тут, как это часто бывает, не обходится без своих энтузиастов.  Морозбыл именно одним из тех, кто сделал для людей многое, подчас на свой страхи риск, невзирая на трудности и неудачи. А неудач и  разных  конфликтов  унего хватало.   Помню, как-то поехал  в  Сельцо  инспектор  из  области  -  через  деньвозвращается разгневанный и возмущенный. Оказывается,  очередной  скандал.Не успел товарищ инспектор войти в Габрусеву  усадьбу,  как  в  аллее  егоатаковали собаки. Одна черная, на трех  лапах,  а  вторая  -  злая  такая,маленькая и вертлявая (полицаи потом в войну их постреляли). Да. Ну,  покаинспектор опомнился, собаки и располосовали ему штанину, Морозу,  конечно,пришлось извиняться, а пани Ядя зашивала пану инспектору брюки,  пока  тотсидел в пустом классе в своих не слишком,  наверно,  свежих  подштанниках.Оказывается, собаки были школьные. Именно так. Не сельские, не откуда-то схутора и даже не лично учителя, а общие, школьные. Ребята где-то подобралиэту непотребщину, родители наказали утопить, но перед тем в классе  читалитургеневскую "Муму", а вот Алесь Иванович решил: поселить щенков в школе ипо очереди их досматривать. Так в Сельце завелись школьные собаки.   А потом появился школьный скворец. Осенью отстал от своей стаи, поймалиего на лугу, мокрого доходягу, и Мороз тоже поселил его в  школе.  Сначалалетал по классу, а потом смастерили клетку - больше  для  того,  чтобы  несъел кот. Ну, конечно, был там и кот, жалкое такое создание слепое, ничегоне видит, а только мяукает - есть просит.

   Тем  временем  быстро  темнело.  Серая  лента  дороги,   выгибаясь   напригорках, пропадала в сумеречной дали.  Горизонт  вокруг  тоже  утонул  всумерках, вечерней дымкой покрылись поля,  а  лес  вдали  казался  тусклойглухой полосой. Небо над дорогой совсем померкло, только закатный  краешекего за нашими спинами  еще  сочился  далеким  отсветом  зашедшего  солнца.Машины по шоссе шли с включенными фарами, но, как назло,  все  из  города,нам навстречу. После  никелированной  "Волги"  нас  не  обогнала  ни  однамашина. Слушая Ткачука, я время от  времени  оглядывался  и  еще  издалеказаметил две светлые точки быстро приближающихся автомобильных фар.   - Идет какая-то.   Ткачук замолчал, остановился и вгляделся  тоже;  его  хмурый  массивныйпрофиль четко обозначился на светлом фоне закатного неба.   - Автобус, - сказал он с уверенностью.   Должно быть, мой спутник был дальнозорким, я на таком расстоянии не моготличить легковушки от грузовой. И правда, вскоре мы уже  оба  увидели  нашоссе большой серый автобус, который быстро нагонял нас. Вот он  ненадолгоисчез в невидимой отсюда ложбинке, чтобы затем  еще  отчетливее  появитьсяиз-за пригорка; ярче засверкали колючие огоньки его фар и даже стал  видентусклый отсвет салона. Автобус, однако, замедлил ход, мигнул одной фарой иостановился, чуть съехав к обочине. Он не дошел до нас каких-нибудь метровтриста, и мы, вдруг обнадеженные  возможностью  подъехать,  бросились  емунавстречу. Я несколько поспешно сорвался с места.  Ткачук  тоже  попыталсябежать, но тут же отстал, и я подумал, что надо хоть мне успеть, чтобы  наминуту задержать автобус.   Бежать было легко, под уклон, подошвы гулко стучали  по  асфальту.  Всевремя казалось, автобус вот-вот тронется, но он терпеливо стоял на дороге.Из него даже вышел кто-то, должно быть водитель, оставив открытой  дверцу,обошел машину и чем-то раза два стукнул. Я уже был  совсем  близко  и  ещебольше напряг силы, казалось - добегу, но тут  резко  хлопнула  дверца,  иавтобус сорвался с места.   Все еще не теряя надежды, я остановился на асфальте и отчаянно  замахалрукой:  дескать,  стой  же,  возьми!  Мне  даже  показалось,  что  автобуспритормозил, и тогда я снова бросился к нему чуть ли не под самые  колеса.Но на ходу открылась дверца кабины, и  сквозь  взметенную  автобусом  пыльдонесся голос водителя:   - Нету, нету остановки. Чеши дальше...   Я остался один посреди гладкой полосы асфальта. Вдали,  затихая,  гуделмотор комфортабельного  "Икаруса",  на  взгорке  смутно  маячила  одинокаяфигура Ткачука.   - Чтоб ты провалился, гад! - вырвалось у меня: надо же так обмануть.   Было обидно, хотя я и понимал, что не такое уж это большое несчастье  -действительно, разве здесь была остановка? А раз не было, так какая  нуждамеждугородному скоростному экспрессу подбирать разных ночных бродяг -  дляэтого есть автобусы местных линий.   И все-таки вид у меня был, наверно, довольно убитый, когда я добрел  доТкачука. Терпеливо дождавшись меня, тот спокойно заметил:   - Не взял? И не возьмет. Они такие. Раньше бы всех подобрал,  чтобы  набутылку сшибить. А теперь нельзя - контроль,  ну  и  жмет.  Назло  себе  идругим.   - Говорит, остановки нет.   - Но ведь останавливался. Мог бы... Да что там. Я уже в  таких  случаяхпредпочитаю помалкивать: себе дешевле обойдется.   Может, он  и  был  прав:  не  надо  было  надеяться  -  не  было  бы  иразочарования. Значит, придется помаленьку топать дальше. Правда, ноги ужепорядком устали, но раз мой попутчик молчал, то и мне, пожалуй,  следоваловести себя сдержаннее.   -  Да,  так,  значит,  про  Мороза,  -  начал  Ткачук,  возвращаясь   кпрерванному рассказу. - Второй раз наведался  я  в  Сельцо  зимой.  Холодастояли лютые, помнишь же, наверно, зиму сорокового - сорок  первого  года:сады вымерзли. Мне-то еще повезло, подъехал с каким-то  дядькой  в  санях,ноги зарыл в сено, и то замерзли, думал, отморозил совсем. До  школы  едвадобежал, было поздно, вечер, но в окошке горит свет, постучал. Вижу, будтокто-то глядит сквозь намерзшее стекло, а  не  открывает.  Что,  думаю,  занапасть, уж не завел ли тут мой  Алесь  Иванович  какие-нибудь  шуры-муры?"Открой, - говорю. - Это я, Ткачук, из районе". Наконец открывается дверь,где-то лает собака, вхожу. Передо мной парнишка с лампой в руках. "Ты  чтотут делаешь?" - спрашиваю. "Ничего, - говорит. - Чистописание пишу". -  "Апочему домой не идешь? Или, может, Алесь Иванович после  уроков  оставил?"Молчит. "А где сам учитель?" - "Повел Ленку Удодову  с  Ольгой".  -  "Кудаповел?" - "Домой". Ничего, не понимаю: какая  нужда  учителю  учеников  подомам разводить? "А что, он всех домой провожает?" - спрашиваю, а сам  ужезлюсь за такую встречу. "Нет, - говорит, - не всех.  А  этих  потому,  чтомаленькие, а через лес идти надо".   Ну, что ж, думаю, ладно. Разделся, начал отогреваться, настроение пошлона улучшение. Но вот минул час, а Мороза все нет.  "Так  сколько  до  тогосела будет?" - спрашиваю.  Говорит:  "Версты  три  будет".  Ладно,  что  жделать, сидим ждем. Парнишка в  тетрадке  пишет.  "А  тебя  он,  наверное,оставил печку топить? - спрашиваю. - Ты где живешь?"  -  "Тут  и  живу,  -отвечает. - Меня Алесь Иванович к себе взял, а то мой татка  дерется".  Э,вот оно, оказывается,  в  чем  дело.  Как  бы  оно  не  обернулось  новыминеприятностями.  И  скажу  тебе,  забегая  вперед,  так  и  вышло.  Как  япредчувствовал, так и получилось.   Часа через три возвращается Мороз. Ни стука, ни шагов, ничего, кажется,не было слышно, только парнишка тот, Павлик... Да, да, ты  угадал.  ИменноПавлик, Павел Иванович, будущий  товарищ  Миклашевич...  Тогда  был  такимчерноглазым, шустрым мальчонкой. Так вот  Павлик  срывается,  бежит  черезкласс и открывает дверь. Вваливается Мороз, весь заиндевелый, заснеженный,ставит  в  угол  свою  палочку  с  ручкой   наподобие   козлиной   головы.Поздоровались. Объясняет, почему задержался. Оказывается,  довел  он  этихдевчушек домой, а там неприятность: что-то случилось с коровой,  не  могларастелиться, вот и задержался учитель, помогал матери. А девчушки? Ну  этопростая история. Наступили холода, мать  забрала  их  из  школы:  дескать,обувка плохая и ходить далеко. В ту пору все это было  делом  обычным,  нодевчушки, славные такие близнята, хорошо учились, и Мороз понимал, что этоозначало для матери-вдовы (отец в тридцать девятом погиб под Гдыней). И онуломал бабу, купил девочкам по паре ботинок - стали учиться. Только  когдаприбыло ночи,  забоялись  одни  ходить  через  лес,  надо  было  проводитькому-то. Обычно это делал переросток Коля  Бородич,  тот,  что  некогда  сучителем пилил колоду. А в тот день Бородич почему-то не пришел  в  школу,дома понадобился, вот и довелось учителю идти в провожатые.   Рассказал это он, я молчу. Черт знает, что ему сказать, педагогично этоили нет, тут все паши педпостулаты попутались.  Мороз  вообще  был  мастерпутать постулаты, и я уже стал привыкать к этой его особенности. А про егоквартиранта мы тогда не очень-то говорили. Он сказал только, что  парнишкапобудет пока в школе, дома, мол, нелады. Ну что ж, думаю, пусть. Тем болеетакие холода стоят.   И вот спустя каких-нибудь две недели вызывают меня  к  прокурору.  Что,думаю, за  напасть,  не  любил  я  этих  законников,  от  них  всегда  ждинеприятностей. Прихожу, а там сидит незнакомый дядька в кожухе, и прокуроррайона товарищ Сивак строго так наказывает мне ехать в Сельцо и забрать  угражданина Мороза сына вот этого гражданина Миклашевича. Я попытался  быловозразить, но не тут-то было. Прокурор в таких случаях, как дубинкой,  билодним аргументом: закон! Ладно, думаю, закон так закон. Сели в милицейскийвозок и с участковым да с Миклашевичем покатили в Сельцо.   Приехали, помню, к концу занятий, вызвали Мороза, стали объяснять в чемдело: постановление прокурора, на стороне  гражданина  Миклашевича  закон,надо вернуть парнишку. Мороз выслушал все молча,  позвал  Павла.  Тот  какувидел отца - съежился, будто  зверек,  близко  не  подходит.  А  тут  всядетвора за дверьми, оделись, а по домам не  расходятся,  ждут,  что  будетдальше. Мороз и говорит Павлику: так, мол, и так, поедешь домой, так надо.А тот ни с места. "Не пойду, - говорит. - Я у вас хочу  жить".  Ну,  Морознеубедительно так, конечно, неискренне объясняет, что жить у  него  большенельзя, что по закону сын должен жить  с  отцом  и,  в  данном  случае,  смачехой (мать недавно умерла, отец женился на другой, ну и пошли нелады  смальчишкой - известное дело). Едва уговорил парня. Тот, правда,  заплакал,но надел свой пиджачок, собрался в дорогу.   И вот картина! Как сейчас все перед глазами, хоть минуло уже... Сколькоже это? Должно быть, лет тридцать. Мы стоим на веранде, дети  толпятся  водворе, а  Миклашевич-старший  в  длинном  красном  кожухе  ведет  к  шоссеПавлика. Атмосфера напряженная, детвора на нас смотрит, милиционер молчит.Мороз просто оцепенел. Те двое далековато уже отошли  по  аллейке  и  тут,видим,  останавливаются,  отец  тормошит  сына  за  руку,   тот   начинаетвырываться, да куда там, не  вырвешься.  Потом  Миклашевич  снимает  однойрукой с кожуха ремень и начинает бить сына. Не дождавшись,  пока  уйдут  счужих глаз. Павлик вырывается, плачет, детвора во дворе  шумит,  некоторыеповорачиваются в нашу сторону с упреком в глазах, чего-то ждут  от  своегоучителя. И что ты думаешь? Мороз вдруг  срывается  с  веранды  и,  хромая,через двор - туда. "Стойте, - кричит, - прекратите избиение!"   Миклашевич и впрямь остановился, перестал бить, сопит,  зверем  смотритна учителя, а тот подходит, вырывает Павлову руку из отцовской  и  говоритпрерывающимся от волнения голосом: "Вы у меня его не  получите!  Понятно?"Миклашевич, разъяренный, - к учителю, но и Мороз, не  глядя,  что  калека,тоже грудью вперед и готов в драку. Но тут уже мы подоспели,  разняли,  недали подраться.   Разнять-то разняли, а что дальше? Павлик убежал в школу, отец  ругаетсяи грозится, я молчу. Милиционер ждет - он  что,  он  исполнитель.  Кое-какутихомирили обоих. Миклашевич пошел на шоссе, а мы втроем остались  -  чтоделать?  Тем  более  что  Мороз  сразу   же   объявил   с   присущей   емукатегоричностью: такому отцу парня не отдам.   Вернулись с милиционером в  район  ни  с  чем,  наказ  прокурорский  невыполнили. Передали все дело на исполком, назначили комиссию, а  отец  темвременем подал в суд. Да, было хлопот  и  неприятностей  и  ему  и  мне  -хватило обоим. Но Мороз все-таки своего добился: комиссия решила  передатьпарня в детдом. Правда, с выполнением этого соломонова  решения  Мороз  неспешил и, наверное, правильно делал.   Тут еще надо вспомнить одно обстоятельство. Дело в том, что как  я  ужеговорил, школы создавались заново, почти всего не хватало. Каждый  день  врайон приезжали из деревень учителя, жаловались  на  условия,  просили  топарты, то доски, то  дрова,  то  керосин,  то  бумагу  -  и,  уж  конечно,учебники. Учебников не хватало, мало было  библиотек.  А  читали  здорово,читали все: школьники, учителя, молодежь. Книги добывали где  только  быловозможно. Мороз, когда приезжал в местечко, наседал на меня чаще  всего  содной просьбой: дайте книг. Кое-что я, конечно, ему  давал,  но,  понятно,немного. К тому же, признаться, думал:  школа  маленькая,  зачем  ему  тамбольшая библиотека? Тогда он взялся добывать книги сам.   Километрах в трех от райцентра, может, знаешь, есть село Княжево.  Селокак село, ничего там княжеского нет, но когда-то неподалеку от  него  былапанская усадьба - в войну при  немцах  сгорела.  А  при  поляках  там  жилкакой-то богатый пан, после  него  осталась  всякая  всячина  и,  понятно,библиотека. Я там был как-то, поглядел  -  казалось,  ничего  подходящего.Книг много, новые и старые, но все на польском да  на  французском.  Морозвыпросил разрешение съездить туда, отобрать кое-что для школы.   И знаешь, ему повезло. Где-то на чердаке,  кажется,  откопал  сундук  срусскими книгами, и среди всего не слишком стоящего - разных  там  годовыхкомплектов "Нивы", "Мира божьего", "Огонька" - оказалось  полное  собраниесочинений Толстого. Мне об этом ничего не сказал, а в первый  же  выходнойвзял в Сельце фурманку, ученика того, переростка - и в  Княжево.  Но  делобыло к весне, дорога раскисла, как на беду, снесло мост, близко к  усадьбеникак не подъехать. Тогда он начал носить книги через реку  по  льду.  Всешло хорошо, но в самом конце, уже в потемках, провалился у берега. Правда,ничего страшного не случилось, но ноги промочил до  колен,  простудился  ислег. Да слег основательно, на месяц. Воспаление  легких.  Мне  сказал  обэтом приезжий дядька из Сельца, и вот я ломаю голову:  как  быть?  Учительболеет, школу хоть закрывай. Пани Ядя, помнится, тогда  уже  не  работала,выехала куда-то, замены ему никакой нет, ребятам раздолье. Знаю,  надо  бысъездить, да времени нет - мотаюсь по району: открываем школы,  организуемколхозы. И все же как-то проездом  завернул  в  ту  аллейку.  Дай,  думаю,проведаю Мороза, как он там, жив ли?   Захожу в коридор - на вешалке полно  одежды,  ну,  думаю,  слава  богу,значит, поправился, наверно, идут занятия. Открываю дверь в  класс:  стоитштук шесть парт - и пусто. Что, думаю, за лихо, где же дети?  Прислушался:как будто разговор где-то, тихий такой, складный, словно  молится  кто-то.Еще  прислушался:  совсем  чудно  -  слышу  монолог   князя   Андрея   подАустерлицем. Помнишь: "Где оно, это высокое небо, которого я  не  знал  досих пор и увидел нынче... И страдания этого  я  не  знал  также...  Да,  яничего этого не знал до сих пор. Но где я?.."   Мне тоже почудилось: где я? Такого  я  не  слышал  уже  лет  десять,  акогда-то, студентом, этот отрывок сам декламировал на литературном вечере.   Тихонько открываю дверь - в Морозовой боковушке полно детей,  расселиськто где: на столе, на скамейках, на подоконнике и на полу. Сам Мороз лежитна своей кушетке укрытый кожушком  и  читает.  Читает  Толстого.  И  такаятишина и внимание,  что  муха  пролетит  -  услышишь.  На  меня  никто  неоглянулся - не замечают. И я стою, не знаю, что делать. Первое побуждение:просто закрыть дверь и уехать.   Но  все-таки  вспомнил,  что  я   начальство,   заведующий   районе   иответственный за педпроцесс в районе. Это хорошо -  читать  Толстого,  но,наверно, и программу выполнять надо. А уж если ты можешь читать  "Войну  имир", так, должно быть, и учить можешь? А то зачем же ученикам  брести  застолько километров в это Сельцо?   Примерно так я и сказал Морозу, когда мы отправили учеников и  осталисьодни. А он говорит в ответ, что все те программы, весь тот  материал,  чтоон пропустил за  месяц  болезни,  не  стоят  двух  страничек  Толстого.  Япозволил себе не согласиться, и мы поспорили.   В ту весну Мороз изучал усиленно Толстого, сам перечитал  всего,  многопрочитал  ребятам.  То  была  наука!  Это   теперь   любой   студент   илистаршеклассник, только заведи с ним разговор о  Толстом  или  Достоевском,перво-наперво начнет тебе толковать об их недостатках  и  заблуждениях.  Вчем  состоит  величие  этих  гениев,  надо  еще  допытываться,  а  вот  ихнедостатки у каждого наперечет. Вряд ли кто помнит, на  какой  горе  лежалраненный  под  Аустерлицем  князь  Андрей,  а  вот  по  части  ошибочностинепротивления злу насилием с уверенностью судит каждый. А Мороз не ворошилтолстовские заблуждения - он просто читал ученикам и сам вбирал в себя вседочиста, душой вбирал. Чуткая душа, она  прекрасно  сама  разберется,  гдехорошее, а где так себе. Хорошее войдет в нее как свое,  а  прочее  быстрозабудется. Отвеется, как на ветру зерно от  половы.  Теперь  я  это  понялотлично, а тогда что ж... Был молод, да еще начальник.   Обычно  в  мальчишеской  компании   находится   кто-то   постарше   илинесообразительнее, который своим характером или авторитетом подчиняет себеостальных. В той школе в Сельце, как мне потом говорил  Миклашевич,  такимзаводилой стал Коля Бородич. Если ты помнишь, его фамилия стояла первой напамятнике, а теперь вторая, после Мороза. И это правильно.  Во  всей  этойистории с мостом именно Коля сыграл первую скрипку...   Я видел его несколько раз, всегда он был  рядом  с  Морозом.  Плечистыйтакой, приметный парень, упрямого, молчаливого характера. Судя  по  всему,очень любил учителя. Просто был предан ему безгранично. Правда, никогда  яне слышал от него ни единого слова - всегда он  поглядывает  исподлобья  имолчит, словно сердится за что-то. Было ему в ту пору шестнадцать лет. Припанах, понятно, не очень учился, у Мороза ходил в четвертый класс. Да, ещеодин факт: в сороковом закончил четвертый, надо было подаваться в  НСШ  зашесть километров, в Будиловичи. Так он  не  пошел.  Знаешь,  попросился  уМороза ходить второй год в четвертый. Лишь бы в Сельце.   Мороз, кроме того, что учил по программе и  устраивал  читку  книг  внепрограммы, занимался еще и самодеятельностью. Ставили, помню,  "Павлинку",какие-то пьески, декламировали, пели, как обычно. Ну и, конечно, были в ихрепертуаре антирелигиозные номера, всякие там басни про попа и ксендза.  Ивот об этих-то номерах прослышал ксендз  из  Скрылева,  который  во  времяслужбы в очередной  праздник  пренебрежительно  отозвался  об  учителе  изсельцовской школы. Как выяснилось потом, довольно подло  оскорбил  его  захромоту, словно тот был в этом повинен. Кстати, об этом  узнали  позже.  Асперва случилось вот что.   Как-то встречает меня  в  столовке  все  тот  же  наш  прокурор  Сивак,говорит: зайди в прокуратуру. Я уже говорил, что страх как не  любил  этихвизитов, но что поделаешь, не откажешься - надо идти. И вот,  оказывается,в прокуратуру поступила жалоба от скрылевского ксендза на  злоумышленника,который влез в  святой  храм  и  осквернил  алтарь  или  как  там  у  них,католиков, называется эта штуковина. Что-то написал там.  Служки,  однако,поймали осквернителя, им оказался  сельповскпй  школьник  Микола  Бородич.Теперь ксендз и группа прихожан ходатайствуют перед властями  о  наказаниишкольника, а заодно и его учителя.   Что тут делать - опять разбираться?  Через  неделю  в  Сельцо  выезжаютследователь, участковый, какое-то духовное начальство из  Гродно.  Бородичне отирается: да, хотел отомстить ксендзу. Но  за  кого  и  за  что  -  неговорит. Ему втолковывают: не признаешься честно - засудят, не  посмотрят,что малолеток. "Ну и пусть, - говорит, - засудят".   И что же ты думаешь, чем это кончилось? Мороз всю вину  взял  на  себя,доложил начальству, будто все это результат  его  не  совсем  продуманноговоспитания. Хлопотал, ездил куда-то в центр - и парня  оставили  в  покое.Надо ли тебе говорить, что после этого не только школьники в Сельце, но  икрестьяне со всей округи стали смотреть на Мороза как на какого-то  своегозаступника. Что у кого было трудного или хлопотного, со всем шли к нему  вшколу. Настоящий консультационный пункт открыл по различным вопросам. И нетолько разъяснял или давал советы, но еще и самому забот невпроворот было.Каждую свободную минуту - то в район, то  в  Гродно.  Вот  по  этой  самойдороге - на фурманках или попутных, не  частых  тогда,  машинах,  а  то  ипешком. И это хромой-человек с палочкой! И не за деньги, не по обязанности- просто так. По призванию сельского учителя.

   По-видимому, мы протопали по шоссе час, если не больше. Стемнело, земляцеликом погрузилась во мрак, туман затянул низины. Хвойный  лес  невдалекеот дороги зачернел неровным зубчатым гребнем на светловатом закрайке неба,в котором одна за другой зажигались звезды. Было тихо, не холодно,  скореесвежо и очень привольно на опустевшей  осенней  земле.  В  воздухе  тянулоароматом свежей пашни, от дороги пахло асфальтом и пылью.   Я слушал Ткачука и подсознательно впитывал в себя торжественное величиеночи,  неба,  где  над  сонной  землей  начиналась  своя,  необъяснимая  инедосягаемая ночная жизнь звезд. Крупно и ярко горело в стороне от  дорогисозвездие Большой Медведицы, над нею  мигал  ковшик  Малой  с  Полярной  вхвосте, а впереди,  как  раз  в  том  направлении,  куда  уходила  дорога,тоненько и остро поблескивала звездочка Ригеля, словно серебряный штемпельна уголке звездного конвертика  Ориона.  И  мне  подумалось,  как  все  жевыспренни и неестественны в своей высокопарной  красивости  древние  мифы,хотя бы вот и об этом красавце Орионе, возлюбленном богини  Эос,  которогоиз ревности убила Артемида, как  будто  не  было  в  их  мифической  жизнидругих, более страшных бед и более важных забот. Тем не менее эта красиваявыдумка древних подкупает и  очаровывает  человечество  куда  больше,  чемсамые захватывающие факты его истории. Может, даже и в наше  время  многиесогласились бы на такую легендарную смерть и особенно последующее  за  пейкосмическое бессмертие в виде этого туманного созвездия на краю  звездногоночного неба. К сожалению или к счастью, но это не дано никому. Мифическиетрагедии не повторяются, а земля полнится собственными, подобными той, чтонекогда случилась в Сельце и  о  которой  сейчас,  переживая  все  заново,рассказывал мне Ткачук.   И тут - война.   Сколько мы к ней ни готовились, как ни укрепляли  оборону,  сколько  ничитали и ни думали о ней, а обрушилась она  нежданно-негаданно,  как  громсреди ясного дня. Через три дня от начала, как раз в среду, здесь уже былинемцы. Которые местные, здешние крестьяне, те  уже,  знаешь,  привыкли  насвоем веку к частым переменам: как-никак  при  жизни  одного  поколения  -третья  смена  власти.  Привыкли,  словно  так  и  должно  быть.  А  мы  -восточники. Это было такое несчастье -  разве  думали  мы  тогда,  что  натретий день окажемся под  немцем.  Помню,  пришел  приказ:  организовыватьистребительный   отряд,   чтобы   вылавливать   немецких   диверсантов   ипарашютистов. Я бросился собирать учителей, объездил шесть школ, в обед нароваре прикатил в райком, а там  пусто.  Говорят,  райкомовцы  только  чтопогрузили в полуторку свои пожитки и покатили на Минск,  шоссе,  мол,  ужеперерезано немцами. Я поначалу опешил: не может быть. Если немцы,  так  жедолжны где-то отступать наши. А то с начала войны  тут  ни  одного  нашегосолдата никто не видел и вдруг -  немцы.  Но  те,  что  говорили  так,  необманывали - под вечер в местечко и впрямь вкатило штук  шесть  вездеходовна гусеничном ходу, и в них полно самых настоящих фрицев.   Я да еще трое хлопцев - два учителя и инструктор  райкома  -  огородамипрошмыгнули в жито, через него в лес и подались на восток. Три дня  шли  -без дорог, через принеманские  болота,  несколько  раз  попадали  в  такиепеределки, что врагу не пожелаешь,  думали:  каюк.  Учителя  одного,  СашуКрупеню, ранило в живот. А где  фронт  -  черт  его  знает,  не  догонишь,наверно. Поговаривают, что уже и Минск под немцем.  Видим,  до  фронта  недойдем, погибнем. Что делать? Оставаться - а где? У чужих людей  не  оченьудобно, да и как попросишься? Решили возвращаться назад, все  же  в  своемрайоне  хоть  люди  знакомые.  За  полтора  года  по  селам   да   хуторамперезнакомились со всякими.   И тут, понимаешь, оказалось, что все-таки плохо мы знали  наших  людей.Сколько было встреч, бесед, за  чаркой  иной  раз  сидели,  казалось,  вседобрые, хорошие, честные. А на деле обернулось совсем иначе.  Приволоклисьмы в Старый Двор - хутор такой близ леса, в стороне от дорог,  немцев  тамбудто еще и не было. Ну, думаю, самое подходящее  место  пересидеть  здеськаких  пару  недель,  пока  наши  погонят  немцев.  На  большее  тогда  нерассчитывали - что ты! Если бы  кто  сказал,  что  война  на  четыре  годазатянется, его  провокатором  или  паникером  посчитали  бы.  Крупеня  темвременем уже доходит, идти дальше нельзя. И я вспомнил, что в Старом Двореесть у меня знакомец, активист, грамотный человек  Усолец  Василь.  Как-тоночевал у него после собрания, поговорили  от  души,  понравился  человек:умный, хозяйственный. И жена -  моложавая  такая  женщина,  гостеприимная,чистюля, не в пример другим. Грибками  солеными  угощала.  В  хате  цветовполно - все подоконники ими заставлены. Вот мы поздно ночью и заявились  кэтому Усольцу. Так и так, мол, надо помочь, раненый и так  далее.  И  что,думаешь, наш знакомец? Выслушал и на порог не пустил.  "Кончилась  тут,  -говорит, - ваша власть!"  И  так  грохнул  дверью,  что  аж  с  подстрешьяпосыпалось.   Приютила нас простая, никому не знакомая  тетка  -  трое  малых  детей,старший глухонемой, муж в армии. Как прослышала,  что  раненый  (мы  передэтим к другой семье в крайнюю хату зашли), как  узнала,  кто  такие,  всехперетащила к себе. Бедолагу Крупеню обмыла, накормила куриным  бульончикоми спрятала под снопами в пуньке.  И  все,  помню,  охала:  может,  и  мой,бедненький, где так мучается! Значит, любила своего  бедненького,  а  это,брат, всегда что-то да значит. Ну, а Крупеня через неделю помер, не  помоги куриный бульончик;  пошло  заражение.  Втихую  закопали  ночью  на  краюкладбища. И что же дальше? Посидели еще неделю у тетки Ядвиги, и я  взялсянащупывать каких-нибудь партизан. Думаю, должны же быть  где-нибудь  наши.Не все же на восток поудирали.  Без  партизан  ни  одна  война  у  нас  необходилась - сколько об этом книг написано да фильмов поставлено - было начто надеяться.   И знаешь, напал-таки на  группу  окруженцев,  человек  тридцать  бывшихбойцов. Командовал ими майор Селезнев, из кавалеристов, решительный  такоймужик, родом с Кубани, мастер ругаться  в  семь  этажей,  накричать,  дажепристрелить  под  горячую  руку  мог.  А  вообще-то  справедливый.  И  чтоинтересно: никогда не угадаешь, как он к тебе отнесется. Только что грозилпустить пулю в лоб за ржавый  затвор,  а  через  час  уже  объявляет  тебеблагодарность за то, что на  переходе  первым  заметил  хутор,  в  которомоказалась возможность отдохнуть и подкрепиться. А  про  затвор  он  уже  изабыл. Такой был человек. Поначалу он меня удивлял, потом ничего, привык кэтому его кавалерийскому норову. В сорок втором под Дятловом шел первым потропке, за ним адъютант Сема Цариков и остальные. И  надо  же  -  какой-топаршивый полицай с перепугу пальнул от моста и прямо командиру  в  сердце.Вот тебе и судьба. В скольких страшных боях участвовал, и ничего. А тут завсю ночь одна пуля - и в командира.   Да, Селезнев был мужик  особенный,  крутой,  своенравный,  но,  знаешь,голову на плечах имел, на рожон не лез, как некоторые. Заядлый  на  словахбольше, а так - умел думать. Первые несколько месяцев просидели в лесу  наВолчьих ямах - урочище так называется за Ефимовским кордоном. Потом уже, всорок третьем, там обосновалась Кировская бригада, мы перебрались в  пущу.А поначалу мы эти ямы  обживали.  Отличное,  скажу  тебе,  место:  болото,бугры, ямы да увалы - сам черт ногу сломает. Ну  погрелись  мы  малость  вземлянках, попривыкли к волчьей жизни в лесу. Не знаю, подсказал  кто  илимайор сам понял, что  война  не  на  несколько  месяцев,  может,  побольшепротянется и что без местных ему не обойтись. Поэтому-то и принял  в  своекадровое войско меня  и  еще  некоторых:  начальника  милиции  из  Пружан,студента одного, председателя сельсовета с секретарем.  А  на  Октябрьскиепраздники и прокурор наш, товарищ Сивак, заявляется,  тоже  до  фронта  недошел, вернулся. Сначала рядовым был, а потом начальником  особого  отделапоставили. Но это потом уже, как Селезнева не стало. А в то время  решили,что, пока спокойно, надо оглядеться да наладить кое-какие связи с  селами,возобновить знакомства с надежными людьми, пощупать на хуторах окруженцев,которые из частей разбежались да к молодицам  пристроились.  Перво-наперворазослал майор всех местных, здешних, а таких тогда уже человек двенадцатьнабралось, кого куда. Меня с прокурором,  понятно,  в  наш  бывший  район.Риску, конечно, тут было побольше, чем в другом месте  -  все-таки  многиенас тут помнили, могли опознать. Но зато  и  мы  знали  больше  и  немногоориентировались, кому довериться, а кому нет.  Да  и  вид  у  нас  был  непрежний, не сразу узнаешь  -  обросли  бородами,  обносились.  Прокурор  вчерной железнодорожной шинели, я в армяке и  сапогах.  У  обоих  торбы  заспинами. Как нищие какие.   Поначалу решили зайти в Сельцо.   Не на усадьбу, конечно, а в село - ты, может, знаешь, что  через  выгонот школы. В селе у прокурора был знакомый один, бывший сельский  активист,вот к нему мы и направились. Но сперва из предосторожности  зашли  в  однухату на Гриневских хуторах - ту самую, что после войны завмаг из  Рандуличкупил и возле сельмага поставил. Хозяйка в Польшу выехала, года  три  хатастояла пустая, вот завмаг и откупил. А в войну в ней жили  три  девки  приматери, невестка - сынова женка (сын в  польско-германскую  войну  пропал,потом аж у Андерса объявился). Вот, пока мы портянки сушили, девки нам всеи рассказали. И про новости в Сельце тоже.  Оказывается,  хорошо  сделали,что сначала зашли к этим полячкам, а то бы не миновать беды. Дело  в  том,что этот прокурорский знакомый ходит уже с белой повязкой на рукаве - сталполицаем.  Покряхтел  прокурор  от  такой  новости,   а   я,   признаться,порадовался; было бы, наверно, хуже, если  бы  сразу  сунулись  полицаю  влапы. Однако скоро пришла и моя очередь  удивиться  и  озадачиться  -  этокогда я спросил про  Мороза.  Невестка  и  говорит:  "Мороз  все  в  школеработает". - "Как работает?" - "Детей, - говорит,  -  учит".  Оказывается,тех самых своих пацанов собрал по селам,  немцы  дали  разрешение  открытьшколу, вот он и учит. Правда, уже не в Габрусевой  усадьбе  -  там  теперьполицейский участок, - а в одной хате в Сельце.   Вот так метаморфоза! От кого-кого, а от Мороза такого не  ждал.  А  тутпрокурор высказывается в том смысле, что в  свое  время,  мол,  надо  былоэтого Мороза репрессировать - не наш человек. Я  молчу.  Думаю,  думаю,  иникак в голове не укладывается, что Мороз - немецкий учитель. Сидим  возлепечки, глядим в огонь  и  молчим.  Наладили,  называется,  связи.  Один  -полицай, другой - немецкий прихвостень, ничего себе  кадры  подготовили  врайоне за два предвоенных года.   И знаешь, думал я, думал и надумал сходить  все-таки  ночью  к  Морозу.Неужели, думаю, он меня продаст? Да я  его,  если  что,  гранатой  взорву.Винтовки не было, а граната имелась в-кармане. Селезнев запретил  брать  ссобой оружие, но гранату я все-таки  прихватил  на  всякий  непредвиденныйслучай.   Прокурор отговаривал меня от этой затеи, но я не поддался. Характер  ужтакой с детства: чем больше меня убеждают в чем-то, с чем я  не  согласен,тем больше мне хочется сделать  по-своему.  Не  очень-то  это  помогает  вжизни, да что поделаешь. Правда, прокурор тут ни при чем. Просто боялся заменя, думал, как бы одному не пришлось возвращаться в лагерь.   Девки рассказали, как в деревне найти Мороза. Третья хата  от  колодца,со двора крыльцо. Живет у бабки-бобылки. Через улицу в другой хате  теперьего школа.   Стемнело - пошли. Дождик моросит,  грязюка,  ветер.  Начало  ноября,  ахолодина собачья. Договорились с напарником, что я зайду один, а  он  меняподождет в загуменье, за кустиками. Ждать будет час, не  приду  -  значит,дело плохо, что-то стряслось. Все  же,  думаю,  за  час  управлюсь.  Уж  яразгадаю душу этого Мороза.   Прокурор остался за пунькой, а я вдоль межи  -  к  хате.  Темно.  Тихо.Только дождь усиливается и шуршит в соломе на  стрехах.  За  изгородью  наощупь добрел до калитки во двор, а она проволокой закручена.  Я  и  так  иэтак - ничего не получается. Надо перелезать через  изгородь,  а  изгородьвысоковатая, жерди мокрые, скользкие. Наступил сапогом да как поскользнусь- грудью об жердь, та хрясть пополам, а я носом в грязь. И тут  -  собака.Так зашлась в лае, что я лежу в грязи, боюсь пошевелиться и не  знаю,  чтолучше: удирать или звать на помощь.   И  вот,  слышу,  кто-то   выходит   на   крыльцо,   скрипнул   дверьми,прислушивается. Потом спрашивает вполголоса: "Кто тут?" И собаке: "Гулька,пошла! Пошла! Гулька!" Ну, ясно, это же школьная собачонка, трехлапая, чтокогда-то инспектора укусила. А человек на крыльце - Мороз, голос знакомый.Но как отозваться? Лежу и молчу. А собака опять в лай. Тогда он  сходит  скрыльца, хромая (слышно по грязи: чу-чвяк, чу-чвяк), топает к забору.   Встаю  и  говорю  напрямик:  "Алесь  Иванович,  это  я.   Твой   бывшийзаведующий". Молчит. И я молчу. Ну что  тут  делать:  назвался,  так  надовылезать. Встаю, перелезаю забор. Мороз тихо так: "Тут левей держите, а токорыто лежит". Успокаивает собаку и  ведет  меня  в  хату.  В  хате  гориткоптилка, окно занавешено, на табуретке - раскрытая книга. Алесь  Ивановичпододвигает табурет  ближе  к  печке.  "Садитесь.  Пальто  снимите,  пустьсохнет". - "Ничего, - говорю, - пальто мое еще высохнет". - "Есть  хотите?Картошка найдется". - "Не голодный, ел уже". Отвечаю вроде спокойно,  а  усамого нервы напряжены - к кому попал? А  он  как  ни  в  чем  не  бывало,спокоен, будто  мы  с  ним  вчера  только  расстались:  никаких  вопросов,никакого замешательства. Разве только излишняя озабоченность в  голосе.  Ивзгляд не такой открытый, как прежде. Вижу, небрит, должно быть, дней пять- русая бородка пробилась.   Сижу мокрый, не снимая армяка, и он наконец присел на  лавку.  Коптилкупоставил на табурет. "Как живем?" - спрашиваю. - "Известно как. Плохо".  -"А что такое?" - "Все то же. Война". - "Однако, слышал, на  тебе-то  войнане очень отразилась. Все учишь?" Он кисло, одной стороной лица усмехнулся,уставился вниз на коптилку.  "Надо  учить".  -  "А  по  каким  программам,интересно? По советским или немецким?" - "Ах, вот вы о чем!" - говорит  они встает. Начинает расхаживать по хате, а  я  исподтишка  внимательно  такнаблюдаю за ним. Молчим оба. Потом он остановился, зло глянул  на  меня  иговорит: "Мне когда-то казалось, что вы умный человек". - "Возможно, и былумным". - "Так не задавайте глупых вопросов".   Сказал как отрезал - и смолк. И знаешь, стало мне малость не  по  себе.Почувствовал, что, наверно, дал маху,  сморозил  глупость.  Действительно,как я мог сомневаться в нем! Зная, как он тут жил и кем  был  прежде,  какможно  было  подумать,  что  он  за  три  месяца  переродился?  И  знаешь,почувствовал я без слов, без заверений, без божбы, что он наш  -  честный,хороший человек.   Но ведь - школа! И с разрешения немецких властей...   "Если вы имеете в виду мое теперешнее  учительство,  то  оставьте  вашисомнения. Плохому я не научу. А школа необходима.  Не  будем  учить  мы  -будут оболванивать они. А я не затем два  года  очеловечивал  этих  ребят,чтобы их теперь расчеловечили. Я  за  них  еще  поборюсь.  Сколько  смогу,разумеется".   Вот так он говорит, шаркая по хате, и не смотрит на  меня.  А  я  сижу,греюсь и думаю: а что, если он прав? Немцы  ведь  тоже  не  дремлют,  своюотраву в миллионах листовок и газет сеют по городам и  селам,  сам  видел,читал кое-что. Так складно пишут, так заманчиво врут, и даже  партию  своюкак назвали: национал-социалистическая рабочая партия. И будто эта  партияборется за интересы  германской  нации  против  капиталистов,  плутократовевреев и большевистских комиссаров. А молодежь и есть молодежь. Она, брат,как малышня на дифтерит, заразительна на всякие малопонятные штучки.  Людипостарше, те уж понимают такие хитрости,  всякого  насмотрелись  в  жизни,мужика-белоруса на мякине не проведешь. А молодые?   "Теперь все хватаются за оружие, - говорит Мороз, расхаживая по хате. -Потребность в оружии в войну всегда больше, чем потребность в науке. И этопонятно: мир борется. Но одному винтовка нужна, чтобы стрелять в немцев, адругому - чтобы перед своими выпендриваться.  Ведь  перед  своими  форситьоружием куда безопасней, да и применить его можно вполне безнаказанно, роти находятся такие, что идут в полицию.  Думаете,  все  понимают,  что  этозначит? Далеко не все. Не задумываются, что будет дальше. Как дальше жить.Им бы только получить винтовку. Вон в районе уже набирают  полицию.  И  изСельца двое туда подались. Что из них выйдет, нетрудно себе  представить".И это правда, думаю. Но  все-таки  Мороз  этот  добровольно  работает  поднемецкой властью. Как же тут быть?   И внезапно, хорошо помню, подумалось, как-то само собой:  ну  и  пусть!Пусть работает. Неважно где - важно как. Хоть и под немецким контролем, нонаверняка не на немцев. На нас работает. Если не на наше нынешнее, так  набудущее. Ведь будет же и у нас будущее. Должно быть.  Иначе  для  чего  жетогда и жить? Разом в омут головой - и конец.   Но, оказывается, Мороз этот  работал  не  только  для  будущего.  Делалкое-что и для настоящего.   Час, должно быть, уже прошел, я побоялся за  прокурора,  вышел  позватьего. Тот сначала упирался, не хотел идти, но холод донял,  побрел  следом.Поздоровался с Морозом  сдержанно,  не  сразу  включился  в  разговор.  Ноисподволь  осмелел.  Еще  поговорили,  потом  разделись,  стали  сушиться.Морозова бабка что-то на стол  собрала,  даже  бутылочка,  мутной  правда,нашлась.   Так посидели мы тогда, поговорили откровенно обо всем. И надо  сказать,именно тогда впервые открылось мне, что Мороз этот не нам ровня, умнее насобоих. Ведь случается так, что все работают  вместе,  по  одним  правилам,кажется, и по уму все равны. А когда жизнь разбросает  в  разные  стороны,разведет по своим стежкам-дорожкам и кто-то вдруг  неожиданно  выдвинется,мы удивляемся: смотри-ка, а был ведь  как  и  все.  Кажется,  и  не  умнеедругих. А как выскочил!   Вот тогда я и почувствовал, что Мороз своим умом  обошел  нас  и  беретшире и глубже. Пока мы по лесам шастали да заботились о самом будничном  -подкрепиться,   перепрятаться,   вооружиться   да   какого-нибудь    немцаподстрелить, - он думал, осмысливая эту войну. Он и на  оккупацию  как  быизнутри смотрел и видел то, чего мы не замечали. И главное, он  ее  большеморально ощущал, с духовной, так сказать,  стороны.  И  знаешь,  даже  мойпрокурор это понял. Когда мы уже вдоволь наговорились, совсем  сблизились,я и сказал Морозу: "А может, бросай всю эту шарманку да айда с нами в лес.Партизанить будем". Помню, Мороз насупился, сморщил лоб, а прокурор  тогдаи говорит: "Нет, не стоит. Да и какой из него, хромого, партизан! Он здесьнам будет нужнее". И Мороз с  ним  согласился:  "Сейчас,  наверно,  я  тутбольше к месту. Все меня знают, помогают. Вот уж когда нельзя будет..."   Ну и я согласился. Действительно, зачем ему  в  лес?  Да  еще  с  такойногой. Наверно, и нам будет выгодней иметь своего человека в Сельце.   Вот так мы тогда погостили у него и со спокойной душой распрощались.  Искажу тебе, этот Мороз стал для нас  самым  драгоценным  помощником  средивсех наших деревенских помощников. Главное, как потом выяснилось, приемникдостал. Не сам, конечно, - мужики передали. Так его  уважали,  так  с  нимсчитались, что, как и раньше, не к попу или ксендзу, а  к  нему  шли  и  сплохим и хорошим. И когда отыскался где-то  этот  приемничек,  так  первымделом передали его своему учителю. Алесю Ивановичу. И тот потихонечку сталего покручивать в овине. Вечером, бывало,  забросит  антенну  на  грушу  ислушает. А после запишет, что услышал. Главное - сводки Совинформбюро,  наних самый большой спрос был. У нас в отряде ничего  не  имели,  а  он  вотразжился. Селезнев, правда, когда дознался, хотел тот приемничек для  себязабрать, но передумал. У нас бы те новости человек тридцать пять  слушало,а так вся округа ими пользовалась. Тогда сделали так:  Мороз  два  раза  внеделю передавал сводки в отряд - у лесной  сторожки  висела  дуплянка  насосне, туда пацаны их клали, а ночью мы забирали.  Помню,  сидели  мы  тойзимой по своим ямам,  как  волки,  все  сплошь  замело  снегом,  холодина,глухомань, со жратвой туго, и только  радости,  что  эта  Морозова  почта.Особенно когда  немцев  из-под  Москвы  шибанули,  каждый  день  бегали  кдуплянке... Постой, кажется, едет кто-то...

   Из ночной темени сквозь легкие порывы свежего  ветра  донесся  знакомыйперестук конских копыт, звякнула уздечка. Колес, правда, не было слышно нагладком, подметенном автомобильным вихрем асфальте. Впереди,  куда  бежалошоссе, разрозненно сверкали огни недалекой придорожной деревни Будиловичи.   Мы  остановились,  немного  подождали,  пока   из   темноты,   негромкопостукивая подковами, появился тихий коник с  одиноким  седоком  на  возу,который  лениво  пошевеливал  вожжами.  Увидев  нас  на  обочине,   возчикнасторожился, но молчал, видимо намереваясь проехать мимо.   - Вот кто нас подвезет, - без  всякого  приветствия  сказал  Ткачук.  -Наверно, порожний, ага?   - Порожний. Мешки отвозил, - глуховато послышалось  с  воза.  -  А  вамдалече?   - Да в город. Но хотя бы до Будиловичей довез.   - Это можно. Как раз в Будиловичи еду.  А  там  на  автобус  сядете.  Вдевять автобус. Гродненский. Теперь который?   - Без десяти восемь, - сказал я, кое-как  разглядев  стрелки  на  своихчасах.   Повозка остановилась. Ткачук, кряхтя, влез на нее, я примостился сзади.Сидеть было не слишком удобно, жестковато на  голых,  с  остатками  мусорадосках, но я уже не хотел отставать  от  моего  спутника,  который  усталовздохнул и свесил с повозки ноги.   - А все-таки, знаешь, уморился. Что значит годы. Эх, годы, годы...   - Издалека идете? - спросил возница. Судя по  его  глуховатому  голосу,был он тоже немолод, держался степенно и как бы чего от нас ждал.   - Из Сельца.   - А-а, так с похорон, значит?   - С похорон, - коротко подтвердил Ткачук.   Возница встряхнул вожжами, конь прибавил  шагу  -  дорога  пошла  вниз.Навстречу, по ту сторону мрачной, без единого огонька широкой  низины  всестригли в небе расходящиеся лучи автомобильных фар.   - А ведь молодой еще человек был учитель этот. Знал  я  его  хорошо.  Впозапрошлом году в больнице вместе лежали.   - С Миклашевичем?   - Ну. В одной палате. Еще он какую-то толстую книжку читал. Больше  просебя, а когда и вслух. Вот забыл того писателя... Помню,  говорилось  там,что если нет бога, так нет и черта, а значит, нет ни рая, ни пекла, значитвсе можно. И убить и помиловать. Вот как. Хотя он говорил, что это  смотрякак понимать.   - Достоевский, - бросил Ткачук и обратился  к  вознице:  -  Ну,  а  ты,например, как понимаешь?   - Я-то что! Я человек темный, три класса образования. Но я так понимаю,что надо, чтобы в человеке что-то было. Стопор какой.  А  то  без  стопорадрянь дело. Вон в городе набросились на парня с дивчиной трое,  чуть  бедыне наделали. Витька наш, хлопец из Будиловичей, вмешался, так  сам  теперьтретью неделю в больнице лежит.   - Побили?   - Не сказать, чтоб побили - один раз кастетом по виску ударили. И  тогохватило. Правда, и от него кому-то досталось. Поймали - известный  бандюгаоказался.   - Это хорошо, - оживился Ткачук. - Смотри, не  испугался.  Один  противтроих. Когда такое было в ваших Будиловичах?   - Ну в Будиловичах, может, и не было...   - Не было, не было. Знаю я ваши  Будиловичи  -  бедное  село,  выселки.Теперь что, теперь другое дело: под шифер да под гонт убрались, а давно лина стрехах мох зеленел! Такое село на большаке, и что меня удивляло  -  ниодного деревца. Как в Сахаре какой. Правда, земля  -  один  песок.  Помню,как-то зашел - рассказали историю. Одного будиловчанина голодуха по  веснеприщемила, дошел на крапиве, ну и надумал  на  большаке  разжиться.  Ночьюподстерег прохожего да и стукнул обушком по голове. Вон и  теперь  еще  наоколице возле камня крест стоит. Оказался - нищий с пустой торбой. А  этоткаторгу получил, так из Сибири и не вернулся. А теперь гляди  ты  -  какойкавалер нашелся в Будиловичах. Рыцарь.   - Ну.   - А куда в школу ходил? Не в Сельцо?   - До пятого класса в Сельцо.   - Ну видишь! - искренне обрадовался Ткачук. -  У  Миклашевича,  значит,учился. Я так и знал.  Миклашевич  умел  учить.  Еще  та  закваска,  сразувидать.   Машины быстро летели навстречу и еще  издали  ослепили  нас  сверкающимпотоком лучей. Возчик заботливо свернул на обочину, лошадь замедлила  шаг,и машины с ревом промчались мимо, стегнув по  возу  щебнем  из-под  колес.Стало совсем темно, и с полминуты мы ехали в этой тьме, не видя  дороги  идоверяясь коню. Сзади по шоссе быстро  отдалялся-стихал  могучий  нутрянойгул дизелей.   - Кстати, вы не досказали. Как оно тогда обошлось с Морозом, - напомниля Ткачуку.   - О, если бы обошлось. Тут еще долгая история. Ты, дед, Мороза не знал?Ну, учителя из Сельца? - обратился Ткачук к вознице.   - Того, что в войну?.. А как же! Еще и моего племяша разом загубили.   - Это кого же?   - А Бородича. Это же племяш мой.  Родной  сестры  сын.  Как  не  знать,знаю...   - Так я вот товарищу эту историю рассказываю. Значит, ты знаешь.  А  томожешь послушать, если не все слышал. В лесу небось не был? В партизанку?   - А как же! Был! - обидчиво отозвался человек.  -  У  товарища  Куруты.Возил раненых. Санитаром работал.   - У Куруты? Комбрига Куруты?   - Ну. От весеннего Николы в сорок третьем и до конца. Как наши  пришли.Считай, больше года.   - Ну, Курута не нашей зоны.   - Мало что. Нашей не нашей, а был. Медаль имею и документ, - уже совсемразобиделся старик.   Ткачук поспешил смягчить разговор:   - Так я ничего, я так. Имеешь - носи на здоровье. Мы тут про  другое...Мы про Мороза.   - Так вот, у Мороза первое время, в общем,  все  шло  хорошо.  Немцы  иполицаи пока не привязывались, наверно, следили издали. Единственное,  чтокамнем висело на его совести, так это судьба двух девочек. Тех самых,  чтокогда-то домой  отводил.  Летом  сорок  первого,  как  раз  перед  войной,отправил их в пионерский лагерь  под  Новогрудок  -  организовывали  тогдавпервые межрайонные пионерские лагеря. Мать не  хотела  пускать,  боялась,известное дело, деревенская баба, сама дальше местечка нигде не бывала,  аон уговорил, думал сделать девчушкам хорошее. Только поехали, а тут война.Прошло уже столько месяцев, а о них  ни  слуху  ни  духу.  Мать,  конечно,убивается, да и Морозу из-за всего этого тоже несладко, как-никак,  а  всеже и его тут вина. Мучит совесть, а что поделаешь? Так и пропали девчонки.   Теперь надо тебе сказать про тех двух полицаев из Сельца. Одного ты ужезнаешь, это бывший знакомый прокурора - Лавченя Владимир. Оказывается, былон не тем, за кого мы его поначалу приняли. Правда, в  полицию  пошел  самили принудили, теперь уже не дознаться, но зимой  в  сорок  третьем  немцырасстреляли его в Новогрудке. Дядька, в  общем,  оказался  хороший,  многодобра нам сделал и в этой истории с хлопцами  сыграл  довольно  пристойнуюроль. Лавченя был молодец, хоть и полицай. А вот второй оказался последнимгадом. Не помню уже его фамилии, но по селам его звали Каин. И вправду былКаин, много бед принес людям. До войны жил с отцом на хуторе, был молодой,неженатый - парень как парень. Вроде никто про него,  довоенного,  плохогослова сказать не мог, а пришлет  немцы  -  переродился  человек.  Вот  чтозначат  условия.  Наверно,  в  одних  условиях  раскрывается  одна   частьхарактера, а в других - другая. Поэтому у каждого времени свои герои.  Воти в этом Каине до войны сидело себе потихоньку что-то подлое, и если бы неэта передряга, может, и не  вылезло  бы  наружу.  А  тут  вот  поперло.  Сусердием служил немцам, ничего не  скажешь.  Его  руками  тут  много  чегонаделано. Осенью раненых командиров расстрелял. С лета скрывались  в  лесучетверо раненых, из местных кое-кто знал, да помалкивал. А этот  выследил,отыскал в ельнике земляночку и с  дружками  перебил  всех  ночью.  Усадьбунашего связного Криштофоровича спалил. Сам Криштофорович успел скрыться, аостальных - стариков родителей, жену с  детьми  -  всех  расстреляли.  Надевреями в местечке издевался, облавы устраивал. Да мало чего! Летом  сорокчетвертого куда-то исчез. Может, где  получил  пулю,  а  может,  и  сейчасгде-либо роскошествует на Западе. Такие и в огне не  горят  и  в  воде  нетонут.   Так вот этот Каин все-таки что-то заподозрил  вокруг  Морозовой  школы.Каким ни был Мороз осторожным, но  что-то  вылезло,  как  шило  из  мешка.Должно быть, дошло и до ушей полиции.   Однажды перед весной (снег уже начал таять) и нагрянула эта  полиция  вшколу. Там как  раз  шли  занятия  -  человек  двадцать  детворы  в  однойкомнатенке за двумя длинными столами. И вдруг врывается Каин,  с  ним  ещедвое  и  немец  -  офицер  из  комендатуры.  Учинили   обыск,   перетряслиученические сумки, проверили книжки. Ну, ясное дело, ничего не нашли - чтоможно найти у детишек в школе? Никого и не забрали. Только учителю  допросустроили, часа два по разным вопросам гоняли. Но обошлось.   И тогда ребятишки, что учились  у  Мороза,  и  тот  переросток  Бородиччто-то задумали.  В  общем-то  они  были  откровенны  с  учителем,  а  тутзатаились даже от него. Однажды, правда, этот Бородич будто между  прочим,намекнул, что неплохо бы пристукнуть Каина. Есть, мол, такая  возможность.Но Мороз категорически запретил это делать. Сказал, что, если потребуется,пристукнут без них. Самовольничать в войну не  годится.  Бородич  не  сталвозражать, вроде бы согласился. Но такой уж  был  этот  хлопец,  что  есливтемяшится что в голову, то не скоро расставался он с этой мыслью. А мыслиу него всегда были одна отчаяннее другой.   Дальше мне уже рассказывал сам Миклашевич, так что можно  считать,  чтовсе тут чистая правда.   Случилось так, что  к  весне  сорок  второго  вокруг  Мороза  в  Сельцесложилась небольшая, но преданная ему группа ребят, которая  буквально  вовсем была заодно с учителем. Ребята эти теперь все известны, на  памятникеих имена в полном составе, кроме Миклашевича, конечно.  Павлу  Миклашевичушел тогда пятнадцатый год. Коля Бородич был самым старшим, ему подбиралосьуж к восемнадцати. Еще были братья Кожаны - Тимка  и  Остап,  однофамильцыСмурный Николай и Смурный Андрей, всего, таким  образом,  шестеро.  Самомумладшему из них, Смурному Николаю, было лет  тринадцать.  Всегда  во  всехделах они держались вместе. И вот эти ребята, когда  увидели,  что  на  ихшколу и на их Алеся Ивановича насел этот Каин с немцами,  решили  тоже  неоставаться в  долгу.  Сказалось  Морозове  воспитание.  Но  ведь  ребятня,детишки без оружия, почти с голыми руками. Дурости и смелости у  них  хотьотбавляй, а вот сноровки и ума, конечно, было в обрез.   Ну и кончилось это, понятное дело, тем, чем и должно было кончиться.   Миклашевич рассказывал, что после  того,  как  Мороз  запретил  трогатьэтого Каина, они посидели малость, да и взялись за свою затею  втихомолку,тайно от учителя. Долго прикидывали, присматривались и наконец разработалитакой план.   Я вроде говорил уже, что этот Каин жил на отцовском хуторе, через  полеот Сельца. Почти все время отирался в местечке, но иногда приезжал домой -попьянствовать да позабавиться с девками. Один приезжал  редко,  больше  стакими, как сам, изменниками, а то  и  с  немецким  начальством.  Тогда  вздешних местах было еще  тихо.  Это  потом  уже,  с  лета  сорок  второго,загремело, и немцы не очень-то показывали нос в  села.  А  в  первую  зимудержали себя нахально, отчаянно, ничего не боялись. В ту  пору  случалось,что Каин и на ночь оставался в хуторе,  переночует,  а  назавтра  утречкомкатит себе  в  район.  Верхом,  на  санях,  а  то  и  на  машине.  Если  сначальством. И вот ребята однажды подобрали момент.   Все  случилось  нежданно-негаданно,  как   следует   не   организовано.Ребятишки ведь неопытные. Да и откуда взяться опыту? Одна жажда мести.   Помню, была весна. С полей сошел снег, только в лесу да по рвам и  ямамлежал еще грязными пятнами. В оврагах и на пашне было сыро и топко. Бежалиручьи, полные, мутные.  Но  дороги  уже  подсыхали,  под  утро  порой  жалнебольшой морозец. Отряд наш малость увеличился, набралось человек полета:военные и местные пополам. Меня поставили комиссаром. То был рядовым, а товдруг начальство, забот прибавилось не дай бог. Но  молодой  был,  энергиихватало, старался, спал по четыре часа в сутки. В то время мы  уже  знали,предвидели - весной загремит, а вот  оружия  было  маловато,  на  всех  нехватало. Где могли, всюду добывали, выискивали оружие. Посылали за ним, ажза сто километров, на  государственную  границу.  Однажды  кто-то  сказал,будто на переправе через Щару прошлым летом наши, отступая,  затопили  двагрузовика с  боеприпасами.  И  вот  Селезнев  загорелся,  решил  вытащить.Организовал  команду  в  пятнадцать  человек,  снарядил   пару   фурманок,руководить взялся сам -  надоело  сидеть  в  лагере.  А  меня  оставил  заглавного. Первый раз оказался над  всеми  начальником,  ночь  напролет  неспал, два раза посты проверял - на просеке и  дальний,  у  кладок.  Утром,только задремал в землянке, будят. Еле поднялся со своего  хвойного  ложа,гляжу. Витюня, наш партизан, долговязый такой саратовец, что-то толкует, ая спросонья никак не могу понять,  в  чем  дело.  Наконец  понял:  часовыезадержали чужого. "Кто такой?" - спрашиваю. Отвечает: "А черт  его  знает,вас спрашивает. Хромой какой-то".   Услышав такое, я, признаться, встревожился. Сразу почувствовал:  Мороз,значит, что-то стряслось. Сперва почему-то подумал о селезневской группе -показалось: с ней что-то недоброе, потому и прибежал Мороз. Но почему  самМороз? Почему не прислал кого из ребят? Хотя если б на свежую голову,  таккакое отношение имел Мороз к группе командира? Она даже не в ту сторону  ивыехала.   Встал, натянул сапоги, говорю: "Ведите сюда". И точно: вводят Мороза. Вкожушке, теплой шапке, но на ногах туфли чуть не на босу ногу и мокрые  доколен штаны. Не соображу никак, что случилось, а что плохое, это уж  точночувствую: весь взъерошенный вид Мороза красноречиво о том свидетельствует.Да и его неожиданное появление в лагере, где он никогда еще не был.  Шуткали, километров двенадцать отмахать по такой  дороге.  Вернее,  без  всякойдороги.   Мороз постоял малость, присел на нары, посматривая на Витюню:  мол,  нелишний ли. Я делаю знак, парень закрывает дверь с  той  стороны,  и  Морозговорит таким голосом, словно похоронил родную мамашу: "Хлопцев  забрали".Я не понял сначала: "Каких хлопцев?" - "Моих, - говорит. -  Сегодня  ночьюсхватили, сам едва вырвался. Один полицай предупредил".   Признаться, тогда я ждал худшего. Я думал, что  случилось  что-то  кудаболее страшное. А то - хлопцев! Ну что они могли сделать, эти его  хлопцы?Может, сказали что? Или обругали  кого?  Ну,  дадут  по  десятку  палок  иотпустят. Такое уже бывало. В то время  я  еще  не  предвидел  всего,  чтопроизойдет в связи с этим арестом морозовских хлопцев.   А Мороз немного успокоился,  отдышался,  закурил  самосаду  (раньше  некурил вроде) и мало-помалу начал рассказывать.   Вырисовывается такая картина.   Бородич все-таки добился своего: ребята  подстерегли  Каина.  Несколькодней назад полицай этот на немецкой машине с немцем-фельдфебелем, солдатоми двумя полицаями прикатил на отцовский хутор. Как было уже не однажды, нахуторе заночевали. Перед этим заехали в Сельцо, забрали  свиней  у  ФедораБоровского и глухого  Денисчика,  похватали  по  хатам  с  десяток  кур  -назавтра собирались везти в местечко. Ну, ребята все высмотрели, разведалии, как стемнело, огородами - на дорогу. А на дороге  этой,  если  помнишь,недалеко от того места, где она пересекает шоссе, небольшой  мосток  черезовражек. Мосток-то небольшой, но высокий, до воды метра два, хоть  и  водытой по колено, не глубже. К  мостку  крутоватый  спуск,  а  потом  подъем,поэтому машина или подвода вынуждена брать  разгон,  иначе  на  подъем  невыберешься. О, эти сорванцы учли все, тут они были мастера. Тут у них  всетонко было сработано.   Так вот, как стемнело, все шестеро  с  топорами  и  пилами  -  к  этомумостику. Видно, попотели, но все же подпилили столбы, не  совсем,  а  так,наполовину, чтоб человек или конь могли  перейти,  а  машина  нет.  Машинапереехать этот мосток уже не могла. Сделали все удачно, никто не  помешал,не застукал: радостные, выбрались из овражка. Но  как  же  всем  спать:  втакое время, когда будет лететь вверх колесами немецкая машина. Вот двое иостались ради такого момента - Бородич и Смурый Николай. Выбрали  местечкопоодаль в кустах и засели ждать. Остальных отправили по домам.   В общем, все шло, как и было задумано, кроме небольшой мелочи. Но,  каквидно,  эта-то  мелочь  их  и  погубила.  Во-первых,  Каин  в   тот   деньзапозднился, проспал после пьянки. Рассвело, в  деревне  повставали  люди,началась обычная суета по хозяйству. Миклашевич  потом  говорил,  что  онидома  за  всю  ночь  глаз  не  сомкнули  и  чем  дальше,  тем  все  большетревожились: почему не прибегают дозорные? А дозорные терпеливо дожидалисьмашину,  которой  все  не  было.  Вместо  нее  на  дороге  утречком  вдругпоявляется фурманка. Дядька Евмен, ничего не  подозревая,  катит  себе  подрова. Пришлось Бородичу вылезать из  своей  засады  и  встречать  дядьку.Говорит: "Не едьте, под мостом мина". Евмен  перепугался,  не  стал  оченьинтересоваться той миной и повернул в объезд.   Наконец, часов, может, в десять на дороге  показалась  машина.  Как  нагрех, дорога была плохая, в лужах и выбоинах, скорости не было никакой,  имашина тихо ползла, переваливаясь с боку на бок. Не было и  разгона  передовражком. Помалу сползла под уклон,  на  мостике  шофер  стал  переключатьскорость, и тогда одна поперечина подломилась. Машина накренилась и  бокомполетела под мост. Как потом выяснилось, седоки и свиньи с  курами  простосъехали в воду и тут же  благополучно  повыскакивали.  Не  повезло  одномутолько немцу, который сидел возле кабины, - как раз угодил под борт, и егопридавило кузовом. Вытащили из-под машины уже мертвого.   А хлопцы как увидели, чего добились, ошалели от счастья  и  рванули  покустам в деревню.  На  радостях  небось  показалось,  что  всем  фрицам  иполицаям капут, машине тоже. И невдомек было им, что Каин и остальные  тутже выскочили, стали поднимать машину, и кто-то тогда заметил, как в кустахмелькнула фигура. Фигура  ребенка,  пацана  -  больше  ничего  не  удалосьзаметить. Но и этого оказалось достаточно.   В селе каждый слух облетает подворья молнией, через  какой-то  час  всеуже знали, что случилось на дороге у овражка. Каин  прибежал  за  подводойвезти труп немца в местечко. Мороз как услышал об этом, сразу  бросился  вшколу, послал за Бородичем, но того не  оказалось  дома.  Зато  МиклашевичПавлик, видя, как встревожился их учитель, не выдержал и рассказал ему обовсем.   Мороз не находил себе места, но  занятий  в  школе  не  отменил,  началтолько с небольшим опозданием. Ребята, что учились,  все  поприходили.  Небыло одного Бородича, хотя Бородич в то время уже не учился  в  школе,  нобывал в ней часто. Мороз все поглядывал в окно, говорил после - все  урокипровел у окна, чтобы увидеть, если кто чужой появится на улице. Но  в  тотдень никто не появлялся. После занятий учитель во  второй  раз  послал  заБородичем, а сам стал ждать. Как он сам мне потом  признавался,  положениеего было нелепым до дикости. Понятно, ребята более-менее позаботились  обовсем, что касалось самой  диверсии,  но  как  быть-дальше,  если  диверсияудастся, они просто не думали. И учитель тоже не знал, что  придумать.  Онпонимал, конечно,  что  немцы  это  так  не  оставят,  начнется  заваруха.Возможно, заподозрят и ребят, и его  самого.  Но  в  деревне  три  десяткамужчин, думалось, не так-то просто найти именно того, кого нужно.  Если  бон загодя знал, что готовят эти сорванцы, так наверняка что-либо придумал.А теперь все обрушилось на него так внезапно, что он просто не  знал,  чтопредпринять. Да и какая угрожает опасность, тоже было неведомо. И кому онаугрожает в первую  очередь?  Наверно,  прежде  всего  надо  было  повидатьБородича, все же он постарше, поумнее. Опять же, из соседнего села, может,был смысл до поры до времени  припрятать  у  него  ребят.  Или,  наоборот,прежде его самого где-нибудь спрятать.   Пока он сидел в ту ночь у своей бабки  и  ждал  посланца  с  Бородичем,передумал всякое. И вот где-то около полуночи слышит стук в дверь. Но стукне детской руки - это он сообразил сразу. Открыл и остолбенел:  на  порогестоял полицай, тот самый Лавченя, про которого я уже говорил. Но почему-тоодин. Не успел Мороз сообразить что-то,  как  тот  ему  выпалил:  "Удирай,учитель, хлопцев забрали, за тобой идут". И назад, не попрощавшись.  Морозрассказывал, что сначала ему подумалось - провокация. Но нет. И вид и  тонЛавчени не оставляли  сомнений:  сказал  правду.  Тогда  Мороз  за  шапку,кожушок, за свою палку - и огородами в лесок за выгоном. Ночь просидел поделкой, а под утро не выдержал, постучал к одному дядьке,  которому  верил,чтобы узнать, что все-таки случилось. А дядька,  как  увидел  учителя,  ажзатрясся. Говорит: "Утикай, Алесь  Иванович,  перетрясли  все  село,  тебяищут". - "А ребята?" - "Забрали, заперли в  амбаре  у  старосты,  один  тыостался".   Теперь-то уж точно известно, как все  случилось.  Оказывается,  Бородичдавно был на подозрении у этого Каина, к тому же кто-то из полицаев увиделего в овражке. Не опознал, но увидел, что  побежал  подросток,  пацан,  немужчина. Ну, наверно, поговорили  там,  в  районе,  вспомнили  Бородича  ипорешили взять. Ночью подкатывают к его хате, а тот дурень как раз обуваетчуни. Целый день шатался по  лесу,  к  ночи  притомился,  оголодал,  ну  ивернулся к батьке. Сначала у кого-то спросил на улице, сказали: все,  мол,тихо, спокойно. Умный был парень, решительный, а осторожности ни на  грош.Наверно, подумал: все шито-крыто, никто ничего не знает, его  не  ищут.  Авечером как раз прибегает Смурный, так и  так,  вызывает  Алесь  Иванович.Только ребята стали собираться, а тут машина. Так и схватили обоих.   А схватив двух, нетрудно было забрать и остальных. Порой  вот  думаетсятолько: как это следователь нашел виновного, если никто ничего  не  видел,ничего не знает? Может, это и в самом деле не просто, если  придерживатьсякаких-то там правил юриспруденции. Только немцы в таких случаях чихали  наюриспруденцию. Каин и остальные рассуждали иначе. Если  где  обнаруживалсявред  немцам,  они  прикидывали  по  вероятности:  кто  мог  его  сделать.Выходило: тот или этот. Тогда и хватали того и этого вместе с их  своякамии приятелями. Мол, одна шайка. И знаешь,  редко  ошибались,  гады.  Так  ибыло. И если и ошибались, то не переиначивали, назад не отпускали.  Караливсех скопом - и виноватых и невиновных.   До сих пор неизвестно в точности, как это Лавчене удалось  предупредитьМороза. Наверно, они там сперва не планировали хватать учителя, а  сделалиэто импровизированно, по  ходу  дела.  Наверно,  Каин  допетрил,  что  гдеребята, там и учитель. И вот Лавченя, которого мы считали подлюгой, улучилмомент, буквально каких-то десять  минут,  и  забежал,  предупредил.  СпасМороза.   Вот как оно получилось.   А в лагерь на  другой  день  приехал  Селезнев.  Привезли  пару  ящиковотсыревших гранат.  Удача  небольшая,  хлопцы  устали,  командир  злой.  Ярассказал про Мороза:  так  и  так,  что  будем  делать?  Надо,  наверное,забирать учителя в отряд, не пропадать же человеку. Говорю так, а Селезневмолчит.  Конечно,  боец  из  учителя  не  очень  завидный,  но  ничего  неподелаешь. Подумал майор  и  приказал  выдать  Морозу  винтовку  с  чернымприкладом, без мушки (никто ее брать не хотел,  бракованную)  и  зачислитьего во взвод Прокопенко бойцом. Сказали об этом Морозу, тот  выслушал  безвсякого энтузиазма, но винтовку взял. А сам - словно в воду  опущенный.  Ивинтовка никак не подействовала. Бывало, вручаешь кому оружие, так столькорадости, почти детского восторга. Особенно у молодых хлопцев, для  которыхвручение оружия - самый большой в жизни праздник. А тут ничего  подобного.Два дня проходил с этой винтовкой и даже ремешка не привязал, все носил  вруках. Как палку малую.   Так прошло еще два или три дня. Помню, хлопцы копали третью землянку накраю нашего стойбища, под ельничком. Народу по весне прибавилось,  в  двухстало тесновато. Я сижу себе над ямой, беседуем. И тут прибегает партизан,который был дневальным по лагерю, говорит:  "Командир  зовет".  -  "А  чтотакое?" - спрашиваю. Говорит: "Ульяна пришла". А Ульяна эта связная наша слесного кордона. Хорошая была девка, смелая, боевая, язычок  не  дай  бог,что бритва. Сколько  хлопцы  к  ней  не  подкатывались  -  никому  никакойпоблажки, любого отбреет, только держись. Потом, летом  сорок  второго,  сМарией Козухиной чуть комендатуру в местечке не  подорвали,  уже  и  зарядподложили,  да  какая-то  подлюга  заметила,   донесла.   Заряд   туч   жеобезвредили, а ее догнали верхами,  схватили  и  расстреляли.  А  Козухинакак-то спаслась, в блокаду ранена была, да пересидела в болоте.  Теперь  вГродно  работает.  Недавно  свадьбу  справляла,  сына  женила.  И  я   былприглашен, а как же...   Так вот, прибежала, значит,  Ульяна.  Я  как  услышал  об  этом,  сразусообразил:  дело  плохо.  Плохо,  потому  что  Ульяне  было  категорическизапрещено появляться в лагере. Что надо  было,  передавала  через  связныхраза два на неделе. А самой разрешалось прибежать только в  самом  крайнемслучае. Так вот, наверно, это и был тот самый крайний случай. Иначе бы  непришла.   Я, значит, к командирской землянке и уже на ступеньках слышу - разговорсерьезный. Точнее, громкий разговор. Селезнев кроет матом. Ульяна тоже  неотстает. "Мне сказали, а я что, молчать буду?" - "Во вторник передала бы".- "Ага, до вторника им всем головы пооткручивают". - "А я что сделаю? Я имголовы поприставляю?" - "Думай, ты командир". - "Я командир, но не бог.  Аты вот мне лагерь демаскируешь. Теперь  назад  тебя  не  пущу".  -  "И  непускай, черт с тобой. Мне тут хуже не будет".   Захожу, оба смолкают. Сидят, друг на друга не  смотрят.  Спрашиваю  какможно ласковее: "Что случилось,  Ульянка?"  -  "Что  случилось  -  требуютМороза. Иначе, сказали, ребят повесят. Мороз им нужен". - "Ты  слышишь?  -кричит командир. - И она с этим  примчалась  в  лагерь.  Так  им  Мороз  ипобежит. Нашли дурака!" Ульяна молчит. Она  уже  накричалась  и,  наверно,больше не хочет. Сидит, поправляет белый платок под  подбородком.  Я  стоюошеломленный. Бедный Мороз! Помню как сейчас, именно так подумал. Еще одинкамень на его душу. Вернее,  шесть  камней  -  будет  от  чего  почернеть.Конечно, никто из нас тогда и в мыслях не имел  посылать  Мороза  в  село.Сдурели мы, что ли. Ясно, что и мальцов не отпустят, и его  кокнут.  Знаеммы эти штучки. Девятый месяц под немцами живем. Насмотрелись.   А Ульяна рассказывает: "Я разве железная? Прибегают ночью тетка Татьянаи тетка Груша - волосы на себе рвут. Еще бы, матери. Просят Христом-богом:"Ульяночка, родненькая, помоги. Ты знаешь как". Я им  толкую:  "Ничего  незнаю: куда я пойду?" А они: "Сходи, ты знаешь, где Алесь  Иванович,  пустьспасает мальцов. Он же умный, он их учитель". Я свое твержу:  "Откуда  мнезнать, где тот Алесь Иванович. Может, удрал куда, где я его искать  буду?"- "Нет, золотко, не отказывайся, ты с партизанами знаешься.  А  то  завтрауведут в местечко, и мы их  больше  не  увидим".  Ну  что  мне  оставалосьделать?"   Да. Вот такая вызрела ситуация. Невеселая,  прямо  скажу,  ситуация.  АСелезнев погорячился, накричал и  молчит.  И  я  молчу.  А  что  сделаешь?Пропали, видно, хлопцы. Это так. Но каково матерям? Им ведь еще жить надо.И Морозу тоже. Мы молчим, что пни, а Ульяна встает: "Решайте, как  хотите,а я пошла. И пусть проводит кто-либо. А то возле кладок чуть не  застрелилкакой-то ваш дурень".   Конечно, надо  проводить.  Ульяна  выходит,  а  я  следом.  Вылезаю  изземлянки и тут же нос к носу - с  Морозом.  Стоит  у  входа,  держит  своювинтовку без мушки, а на самом лица нету. Глянул на него  и  сразу  понял:все слышал. "Зайди, - говорю, -  к  командиру,  дело  есть".  Он  полез  вземлянку, а я повел Ульяну. Пока нашел, кого ей определить  в  провожатые,пока ставил ему задачу, пока прощался, прошло минут двадцать,  не  больше.Возвращаюсь в землянку, там командир, как тигр, бегает  из  угла  в  угол,гимнастерка расстегнута, глаза горят. Кричит на Мороза: "Ты с  ума  сошел,ты дурак, псих, идиот!" А Мороз стоит у дверей  и  понуро  так  смотрит  вземлю. Кажется, он даже и не слышит командирского крика.   Я сажусь на нары, жду, пока они мне объяснят, в чем дело. А они на меняноль внимания. Селезнев все ярится, грозит Мороза к  елке  поставить.  Ну,думаю, если уж до елки дошло, то дело серьезное.   А дело и впрямь такое, что дальше некуда. Командир выкричал свое  и  комне: "Слыхал, хочет в село идти?" - "Зачем?" - "А это ты у  него  спроси".Смотрю на Мороза, а тот только вздыхает. Тут уж и я  начал  злиться.  Надобыть круглым идиотом, чтобы поверить немцам, будто они  выпустят  хлопцев.Значит, идти туда самое безрассудное самоубийство. Так  и  сказал  Морозу,как думал. Тот выслушал и вдруг очень спокойно так отвечает: "Это верно. Ивсе-таки надо идти".   Тут мы оба взъярились: что за сумасбродство?  Командир  говорит:  "Еслитак, я тебя посажу в землянку. Под стражу". Я  тоже  говорю:  "Ты  подумайсперва, что говоришь".  А  Мороз  молчит.  Сидит,  опустив  голову,  и  нешевелится. Видим, такое дело,  надо,  наверно,  нам  вдвоем  с  командиромпосоветоваться, что с ним делать. И тогда  Селезнев  устало  так  говорит:"Ладно, иди подумай. Через час продолжим разговор".   Ну, Мороз встает и,  прихрамывая,  выходит  из  землянки.  Мы  осталисьвдвоем. Селезнев сидит в углу злой, вижу, на меня  зуб  имеет:  мол,  твойкадр. Кадр действительно мой, но, чувствую, я тут ни при чем. Тут  у  негосвои какие-то принципы, у этого Мороза. Хотя я и комиссар, а  он  меня  неглупее. Что я могу с ним сделать?   Посидели так, Селезнев и говорит со строгостью в голосе,  к  которой  явсе еще не смог до конца привыкнуть; "Потолкуй с ним. Чтоб он эту блажь изголовы выбросил. А нет, погоню на Щару. Поплюхается в ледяной воде,  авосьпоумнеет".   Думаю, ладно. Надо как-то поговорить с ним, уломать отказаться от  этойглупой затеи. Конечно, я понимал: жаль хлопцев, жаль матерей. Но мы помочьне могли. Отряд еще не набрал силы, оружия было мало, с боеприпасами  делосовсем аховое, а вокруг в каждом селе гарнизон - немцы и полиция. Попробуйсунься.   Да, я честно собирался  поговорить  с  ним  и  убедить  его  бросить  ипомышлять о явке в Сельцо. Но вот не поговорил.  Промедлил.  Может,  усталили просто не собрался с духом сделать это  сразу  же  после  разговора  вземлянке. А потом случилось такое, что стало не до Мороза.   Сидим, молчим, думаем и вдруг слышим голоса  неподалеку,  возле  первойземлянки.  Кто-то  пробежал  мимо  нашего  оконца.  Прислушался  -   голосБроневича. А Броневич только утром отправился на один  хутор  с  сержантомПекушевым - было задание насчет связи с местечком. Пошли туда на три  дня,и вот вечером они уже тут.   Первым, учуяв недоброе, выскочил командир, я следом. И что же мы видим?Сидит перед землянкой Броневич, а рядом на земле лежит Пекушев.  Глянул  исразу понял: мертвый. А Броневич,  истерзанный  весь,  потный,  мокрый  попояс, с окровавленными руками, заикаясь, рассказывает. Оказывается,  дряньдело. Возле одного хутора нарвались на полицаев, те обстреляли и вот убилисержанта. А славный был парень этот Пекушев, из пограничников. Хорошо еще,Броневич как-то выкрутился и приволок тело. У самого телогрейка  на  плечепрострелена.   Помню, это была наша первая потеря в лагере. Переживали не приведи бог.Просто в уныние впали все. И кадровые и местные.  И  правда,  хороший  былпарень: тихий,  смелый,  старательный.  Все  довоенные  письма  от  материперечитывал - где-то под Москвой жила. А он у нее единственный сын. И  вотнадо же...   Что поделаешь, начали готовиться к похоронам. Недалеко от  лагеря,  надобрывом возле ручья,  выкопали  могилу.  Под  сосной,  в  песочке.  Гроба,правда, но было, могилку выстлали лапником. Пока хлопцы там управлялись, япотел над речью. Это ведь была моя первая  речь  перед  войском.  Назавтрапостроили отряд, шестьдесят два  человека.  У  могилы  положили  Пекушева.Обрядили его в чью-то новую гимнастерку, синие брюки.  Даже  треугольничкина петлицы собрали, по три на каждую, чтобы  все  как  положено  в  армии.Затем  выступали.  Я,  командир,  кто-то  из   его   друзей-пограничников.Некоторые прослезились даже. Словом, это были первые и, пожалуй, последниетрогательные такие похороны. Потом хоронили чаще, и  даже  не  по  одному.Бывало, по десять в одну яму закапывали. А то и  без  ямы  -  листвой  илииглицей присыплешь, и ладно. В блокаду, например. Да  и  самого  командирапохоронили просто - яму по колено выкопали, и все. Не переживали и десятойдоли того, что по этому Пекушеву. Привыкли.   Так, значит, похоронили Пекушева. Речь моя удалась, с  этой  стороны  ябыл доволен. Даже Селезнев как-то по-дружески, без своей вечной  строгостипоговорил, пока шли рядом к  нашей  землянке.  Намерились  уже  спуститьсятуда, как подлетает Прокопенко: так и так, нет Мороза. С ночи нет. "Как  сночи? - взвился Селезнев. - Почему не доложили сразу?" А Прокопенко толькопожимает плечами: мол, думали, отыщется. Думали, к комиссару пошел. Или наручей. Все возле ручья последнее время любил сидеть. В одиночестве.   Тут уж, знаешь, нам дурно стало.   Селезнев накинулся на Прокопенко, честил его как только умел.  А  он-тоумел. А потом вызверился на меня. Обозвал последними  словами.  Я  молчал.Что ж, наверно, заслужил. Спустились в землянку, Селезнев приказал позватьначальника штаба - был такой тихий, исполнительный лейтенант Кузнецов,  изкадровых - и командиров взводов. Все собрались, уже знают, в чем  дело,  имолчат, ждут, что скажет майор. А майор думал, думал  и  говорит:  "Менятьлагерь. А то прижмут этого хромого идиота, сам того не желая, выдаст всех.Перестреляют, как куропаток".   Вижу, хлопцы носы повесили. Никому не хочется менять лагерь,  очень  ужподходящее место: тихое, в стороне от дорог. И счастливое. За всю зиму  ниодной неожиданности на этот счет. А тут из-за какого-то хромого  идиота...Оно и понятно, им-то  кто  этот  Мороз?  После  всего,  что  случилось,  -разумеется, хромой идиот, не больше. Но ведь я-то,  как  никто  тут,  знаюэтого хромого. Себя погубит, это уж точно, но никого не предаст. Не  можетвыдать он лагерь. Не знаю,  как  доказать  это,  но  чувствую  твердо:  невыдаст. И когда уже все готовы были согласиться с майором, я и говорю: "Ненадо менять лагерь". Селезнев на меня как  на  второго  идиота  накинулся:"Как это не надо? Где гарантия?" - "Есть, - говорю, - гарантия. Не надо".   Стало тихо, все молчат, один Селезнев сопит да на меня  из-под  широкихбровей поглядывает. А что я могу им сказать? Разве что начать рассказыватьс самого начала, кто этот хромой учитель? Чувствую, не могу  сейчас  многоговорить, да и не надо этого. Я только уперся на своем: лагерь  менять  неследует.   Не знаю, что подумали  тогда  Селезнев  и  остальные,  поверили  в  моеголословное заверение или очень уж не хотелось срываться  невесть  куда  снасиженного места, а только намерились рискнуть, выждать с неделю. Решили,правда, выставить два дополнительных дозора - со стороны деревни  и  возлепросеки в логу. И еще послали в Сельцо Гусака,  у  которого  там  проживалсвояк, надежный, наш человек, чтобы проследить, как оно будет дальше.   Вот от этого-то Гусака и от наших людей из местечка, а потом уже  и  отПавлика Миклашевича и стало известно, как развивались дальнейшие события вСельце.

   Начинались Будиловичи. Возле крайней хаты за тыном горел  электрическийфонарь,  который  освещал  калитку,  скамейку   рядом,   голые   кусты   впалисаднике. Где-то в темноте за сараями яркой  рубиновой  каплей  сверкалкостерок, и ветер нес запах дыма - должно быть, жгли листья.  Наш  возницасвернул с дороги, явно намереваясь въехать во  двор,  конь,  словно  понявего, сам по себе остановился. Ткачук недоуменно прервал рассказ.   - Что, приехали?   - Ага, приехали. Я  тут  распрягу,  а  вы  пройдите  немного,  у  почтыостановка.   - Знаю, не первый раз, - сказал Ткачук, слезая с воза. Я тоже  соскочилна выщербленный край асфальта. -  Ну,  спасибо,  дед,  за  подвоз.  С  наспричитается.   - Не за что. Конь колхозный, так что...   Повозка свернула во  двор,  а  мы,  медленно  ступая  после  неудобногосидения на возу, потащились по сельской  улице.  Тусклый  свет  фонаря  настолбе не  достигал  следующего,  светлые  отрезки  улицы  чередовались  сширокими полосами тени, и мы шли, попадая то в свет, то в потемки. Я  ждалпродолжения рассказа о Сельце, но Ткачук молча топал, прихрамывая, и я  нерешался  торопить   его.   Где-то   впереди   затарахтел   двигатель,   мыпосторонились,  пропуская  трактор  на  резиновых  колесах,  который  лихопрокатил мимо;  свет  его  единственной  фары  едва  достигал  дороги.  Затрактором впереди стало видно ярко освещенное  крыльцо  белого  кирпичногодомика с вывеской сельской чайной. Из ее застекленных  дверей  неторопливовышли двое и, закуривая, остановились возле приткнутого  к  самой  обочинеЗИЛа. Ткачук с какой-то новою мыслью посмотрел в ту сторону.   - Может, зайдем, а?   - Давайте, что ж, - покорно согласился я.   Мы обошли ЗИЛ и свернули на небольшой, посыпанный гравием дворик.   - Была когда-то задрипанная забегаловка,  а  теперь  вон  какой  домищеотгрохали. Ей-бо, в этой не был еще, - словно бы извиняясь,  объяснил  он,пока мы шагали по бетонным ступенькам.   Я смолчал - к чему оправдываться: все мы грешны  в  этом  малопочтенномделе.   Небольшое помещение чайной было почти пустым, если не считать  угловогостолика у печки, за которым непринужденно восседали трое мужчин. Остальныеполдюжины легких городских столиков и таких же  кресел  при  них  были  незаняты. Женщина в синей  нейлоновой  куртке  тихо  переговаривалась  черезстойку с буфетчицей.   - Ты садись. Я сейчас, - кивнул мне на ходу Ткачук.   - Нет, вы садитесь. Я помоложе.   Он не заставил себя уговаривать, сел  на  первое  попавшееся  место  заближним столом, напомнив, однако:   - Два по сто, и хватит. И может, пива еще? Если есть.   Пива, к сожалению, тут не оказалось, водки тоже. Было только "Мицнэ", ия взял бутылку. На закуску буфетчица предложила котлеты - сказала, свежие,только недавно привезенные.   Я  подумал,  что  Ткачуку  такое  угощение  вряд   ли   понравится.   Идействительно, не успел я все  это  донести  до  стола,  как  мой  спутникнеодобрительно сморщился.   - А беленькой не нашлось? Терпеть не могу этих чернил.   - Ничего не поделаешь, берем, что дают.   - Да уж так...   Мы молча выпили по стакану "чернил". Немного еще  осталось  в  бутылке.Закусывать Ткачук не стал, вместо этого закурил из моей мятой пачки.   - Беленькая, она, конечно, подлая, но вкус имеет. "Столичная",  скажем.Или, знаешь, еще лучше самодельная. Хлебная.  Из  хороших  рук  если.  Эх,умели когда-то ее делать! Вкуснота, не то что эта химия. И градус, я  тебедоложу, имела, ого!   - А вы что... уважали?   - Было дело! - вскинул он на меня покрасневшие глаза. - Когда  помоложебыл.   Расспрашивать его насчет того "дела" я не решился  -  я  с  нетерпениеможидал продолжения рассказа о давних событиях в Сельце. Но  он  как  будтопотерял уже всякий интерес к ним, курил и сквозь  дым  косо  поглядывал  вугол,  где  хорошо  подвыпившие  мужчины  горланили  на  всю  чайную.  Ониссорились. Один из них, в ватнике, так двинул столом, что с него  едва  неслетела посуда.   - Набрались. Того, лысоватого, немного знаю. Бухгалтер со  спиртзавода.В партизанку был взводным у Бутримовича. И неплохим взводным. А теперь вотполюбуйся.   - Бывает.   - Бывает, конечно. В войну три ордена отхватил, голова  и  закружилась.От гордости! Ну и догордился. Трояк уже отсидел, а  все  не  унимается.  Анекоторые другие  потихоньку,  помаленьку,  орденов  не  хватали  -  бралихитростью. И обошли. Обскакали. Вот так. Ну что?  Досказать  про  хлопцев?Почему  не  спрашиваешь?  Эх,  хлопцы,  хлопцы!..   Знаешь,   чем   старшестановлюсь, тем все милее мне эти хлопчики. И отчего бы это, не знаешь?   Он  грузно  облокотился  на  наш  шаткий  столик,   глубоко   затянулсясигаретой. Лицо его стало печально-задумчивым, взгляд ушел куда-то в себя.Ткачук умолк, должно быть, как гармонист, настраиваясь на  свою  невеселуюмелодию, что нынче звучала в его душе.   - Сколько у нас героев? Скажешь, странный вопрос? Правильно,  странный.Кто их считал. Но посмотри газеты: как они любят писать об одних и тех же.Особенно если этот герой войны и сегодня на видном месте. А если погиб? Нибиографии, ни фотографии.  И  сведения  куцые,  как  заячий  хвост.  И  непроверены.  А  то  и  путаные,  противоречивые.  Тут   уж   осторожненько,боком-боком - и подальше от греха. Не так ли ваш брат корреспондент?.. Вотмне, например, непонятно, почему героев, живых или погибших, должны искатьпионеры? Пусть бы и те, и другие, и пионеры тоже - это другое дело. А  такполучается,  что  розыском  героев  должны  заниматься  пионеры.   Неужелиребятишки лучше всех разбираются в войне? Или настырности у них побольше -легче к важным дядям достучаться? Я вот не понимаю.  Почему  это  взрослыедяди не заботятся, чтобы не было этих самых безвестных? Почему  они  умылируки? Где  военкоматы?  Архивы?  Почему  такое  важное  дело  передовереноребятишкам?..   Да. А в Сельце дела стали плохи. Ребят заперли в амбар старосты Бохана.Был там такой мужик, возле сухой  вербы  хата  стояла,  теперь  уже  нету.Хитрый, скажу тебе, мужичок: и на немцев работал, и с нашими знался. Ну  атакое, знаешь же, чем обычно кончается. Что-то заприметили немцы,  вызвалив район и назад уже не вернули. Говорят,  в  лагерь  отправили,  где-то  изагнулся старик. Так вот, сидят ребята в амбаре, немцы таскают в  избу  надопросы, бьют, истязают. И ждут  Мороза.  По  селу  распустили  слух,  чтовот-де как поступают  Советы:  чужими  руками  воюют,  детей  на  закланиеобрекают. Матери голосят, все лезут во двор к старосте, просят, унижаются,а полицаи их гонят. Николая  Смурного  мать,  как  самую  горластую,  тожезабрали за то, что на немца  плюнула.  Другим  угрожают  тем  же;  правда,ребята держатся твердо, стоят на своем: ничего не знаем, ничего не делали.Да разве у этих палачей  долго  продержишься?  Стали  бить,  и  первым  нестерпел Бородин, говорит: "Я подпиливал. Чтобы душить вас,  гадов.  Теперьрасстреливайте меня, не боюсь вас".   Он взял все на себя, наверно думал, что теперь от остальных  отвяжутся.Но и эти холуи не круглые идиоты  -  скумекали,  что  куда  один,  туда  иостальные. Мол, все заодно. Начали бить еще, вытягивать новые данные и проМороза. Про Мороза особенно старались. Но что  ребята  могли  сказать  проМороза?   И вот в эту самую пору, в разгар пыток является сам Мороз.   Произошло это, как потом рассказывали, раненько утром, село еще  спало.На выгоне легонький туманчик стлался, было нехолодно, только мокровато  отросы. Подошел Алесь Иванович, видать, огородами, потому как  на  улице,  украйней избы, сидела засада, а его не заметила. Должно быть, перелез черезизгородь - и во  двор  к  старосте.  Там,  конечно,  охрана,  полицай  каккрикнет: "Стой, назад!" - да за винтовку. А Мороз уже  ничего  не  боится,идет прямо на  часового,  прихрамывает  только  и  спокойно  так  говорит:"Доложите начальству: я - Мороз".   Ну, тут  сбежалась  полицейская  свора,  немцы  скрутили  Морозу  руки,содрали кожушок. Как привели в старостову хату, старик Бохан улучил моменти говорит так тихонько, чтоб полицаи не услышали: "Не надо было, учитель".А тот одно только слово в ответ: "Надо". И ничего больше.   Вот тут-то и появилась  на  свет  та  шарада,  которая  внесла  столькопутаницы в эпилог этой трагедии. Я так думаю, что именно из-за нее стольколет мариновали Мороза и столько сил стоило все  это  Миклашевичу.  Дело  втом, что, когда в сорок четвертом турнули наконец немчуру, в местечке и  вГродно остались кое-какие бумаги: документы полиции, гестапо,  СД.  Бумагиэти, разумеется, были кем следует разработаны, приведены в порядок. И  вотсреди разных там протоколов, приказов оказалась  одна  бумажка  касательноАлеся  Ивановича  Мороза.  Сам  видел:  обыкновенный  листок  из  школьнойтетрадки  в  клетку,   написанный   по-белорусски,   -   рапорт   старшегополицейского Гагуна Федора, того самого  Каина,  своему  начальству.  Мол,такого-то апреля сорок второго года команда полицейских  под  его  началомзахватила во время карательной акции главаря  местной  партизанской  бандыАлеся Мороза. Все это сплошная липа. Но Каину она была  нужна,  да  и  егоначальству, наверно, тоже. Взяли ребят, а через три дня поймали и  главарябанды - было чем похвалиться  старшему  полицаю.  И  ни  у  кого  никакогосомнения насчет правдивости рапорта.   Как ни странно, но случилось так, что и мы неумышленно подтвердили  этубесстыжую ложь Каина. Уже летом  сорок  второго,  когда  настали  для  насгорячие денечки и набралось немало убитых и раненых, потребовали как-то  вбригаду данные о потерях за весну и зиму. Кузнецов составил список, принеснам с Селезневым на подпись и спрашивает: "Как  будем  показывать  Мороза?Может, лучше совсем не показывать? Подумаешь, всего два дня  в  партизанахпобыл". Тут, естественно, я возразил: "Как это не показывать?  Что  же  онтогда, сидя на печке, умер?" Селезнев, помню, нахмурился  -  он  не  любилвспоминать эту историю с Морозом. Подумал  и  говорит  Кузнецову:  "А  чтокрутить! Так и напиши: попал в  плен.  А  дальше  не  наше  дело".  Так  инаписали. Признаться, я промолчал. Да и что я тогда мог  сказать?  Что  онсам сдался? Кто бы это  понял?  Так  к  немецкому  прибавился  еще  и  нашдокумент. И попробуй потом  опровергнуть  эти  две  бумажки.  Спасибо  вотМиклашевичу. Он все-таки докопался до истины.   Да. А что же в Сельце? "Бандиты" оказались все в сборе, главарь налицо,можно было отправлять в полицейский участок. Под вечер вывели всех семерыхиз амбара, все кое-как держались на ногах, кроме Бородича. Тот  был  избитдо бесчувствия, и два полицая взяли его под руки. Остальных  построили  подва и под конвоем погнали к шоссе. Вот тут уже близок  финал,  что  и  какбыло дальше, рассказал сам Миклашевич.   Хлопцы еще в амбаре упали духом, когда услышали за дверьми голос  АлесяИвановича. Решили - схватили и его. Кстати, до самого конца никто  из  нихиначе и не - думал - считали, не уберегся  учитель,  ненароком  попался  кнемцам. И он им ничего  о  себе  не  сказал.  Только  подбадривал.  И  самстарался быть бодрым, насколько, конечно, это ему удавалось. Говорил,  чтожизнь человеческая очень несоразмерна с вечностью  и  пятнадцать  лет  илишестьдесят - все не более чем мгновение перед лицом вечности. Еще говорил,что тысячи людей в том же Сельце рождались,  жили,  отошли  в  небытие,  иникто их не знает и не помнит никаких следов их существования.  А  вот  ихбудут помнить, и уже это должно быть  для  них  высшей  наградой  -  самойвысокой из всех возможных в мире наград.   Наверно, это все-таки мало их утешало. Но то обстоятельство, что  рядомбыл  их  учитель,  их  всегдашний  Алесь  Иванович,  как-то  облегчало  ихнезавидную судьбу. Хотя, конечно, они бы многое, наверное, дали, чтобы  онспасся.   Рассказывали, что, когда вывели их на  улицу,  сбежалась  вся  деревня.Полицаи стали  разгонять  людей.  И  тогда  старший  брат  этих  близнецовКожанов, Иван, пробрался вперед и говорит какому-то немцу: "Как же так? Выже говорили, что когда явится Мороз, то отпустите хлопцев.  Так  отпуститетеперь". Немец ему парабеллумом в зубы, а Иван ему ногой в живот. Ну,  тоти выстрелил. Иван так и скорчился  в  грязи.  Что  тогда  началось:  крик,слезы, проклятья. Ну да им что - повели хлопцев.   Вели по той самой дороге,  через  мосток.  Мосток  подправили  немного,пешком можно было пройти, а фурманки  еще  не  ездили,  Вели,  как  я  ужеговорил, парами: впереди Мороз с Павликом, за ним близнята Кожаны -  Остапи Тимка, потом однофамильцы - Смурный Коля и Смурный  Андрей.  Позади  дваполицая волокли Бородича. Полицаев,  рассказывали,  было  человек  семь  ичетыре немца.   Шли молча, разговаривать никому не давали. Да  и  не  хотелось,  должнобыть, им разговаривать. Знали ведь, что ведут на  смерть,  -  что  же  ещемогло ожидать их в местечке? Руки у всех были связаны сзади.  А  вокруг  -поля, знакомые с детства места. Природа  уже  дружно  пошла  к  весне,  надеревьях растрескались почки.  Вербы  стояли  пушистые,  увешанные  желтойбахромой. Говорил Миклашевич, такая тоска на него  напала,  хоть  в  голоскричи.  Оно  и  понятно.  Хоть  бы  успели  малость  пожить,   а   то   почетырнадцать-шестнадцать лет хлопцам. Что они видели в этой жизни?   Так подошли к леску с тем мостком. Мороз все молчал, а тут тихонько такспрашивает у Павлика: "Бежать можешь?" Тот сначала не понял, посмотрел  научителя: о чем он? А Мороз снова: "Бежать можешь? Как крикну,  бросайся  вкусты". Павел догадался. Вообще-то бегать он был мастак, но именно -  был.За три дня в амбаре без  еды,  в  муках  и  пытках  умение  его,  конечно,поубавилось. Но все-таки слова Алеся  Ивановича  вселили  надежду.  Павликзаволновался, говорил, аж ноги  задрожали.  Показалось  тогда,  что  Морозчто-то знает. Если так говорит, то наверное, можно спастись. И хлопец сталждать.   А лесок вот уже - рядом. За дорогой сразу же кустики, сосенки,  ельник.Правда, лесок-то не очень густой, но все-таки укрыться можно.  Павлик  тутзнал каждый кустик, каждую тропку, поворот, каждый пенек.  Такое  волнениеохватило парня, что, говорил, вот-вот сердце разорвется от напряжения.  Доближнего кустика оставалось шагов двадцать, потом десять, пять. Вот уже  илесок - ольшаник, елочки.   Справа открылась низинка, тут вроде  полегче  бежать.  Павлик  смекнул,что, наверно, именно эту низинку и имел на примете Мороз. Дорога узенькая,на фурманку, не больше, два полицая идут впереди, двое по сторонам. В полеони держались  чуток  подальше,  за  канавой,  а  тут  идут  рядом,  рукойдотронуться можно. И, конечно, все слышат. Наверно,  поэтому  Мороз  и  несказал ни слова. Молчал, молчал, да как крикнет: "Вот он, вот - смотрите!"И сам влево от дороги смотрит, плечом и головой показывает, словно кого-тоувидел там. Уловка не бог весть какая,  но  так  естественно  это  у  негоподучилось, что даже Павлик туда же глянул. По только раз глянул,  да  какпрыгнет, словно бы заяц, в противоположную сторону, в  кусты,  к  низинке,через пеньки, сквозь чащобу - в лес.   Несколько секунд он все-таки для себя  вырвал,  полицаи  прозевали  тотсамый первый, самый решающий момент, и парень оказался в чаще.  Но  спустятри секунды кто-то ударил из винтовки, потом еще. Двое бросились по кустамвдогонку, поднялась стрельба.   Бедный, несчастный Павлик! Он-то не  сразу  и  сообразил,  что  в  негопопали. Он только удивлялся, что это так ударило его сзади промеж лопаток,и отчего так не вовремя подкосились ноги. Это его  больше  всего  удивило,подумал: может, споткнулся. Но встать он уже не смог, так и  вытянулся  наколючей траве в прошлогоднем малиннике.   Что было потом, рассказывали люди, - слышали, должно быть, от полицаев,потому что больше никто ничего не видел, а те, кому пришлось  видеть,  ужене расскажут. Полицаи приволокли хлопчика на дорогу. Рубашка на его  грудився пропиталась кровью, голова обвисла. Павлик  не  шевелился  и  выгляделсовсем мертвым. Приволокли, бросили в грязь и взялись  за  Мороза.  Избилитак, что и Алесь Иванович уже но поднялся. Но до смерти забить не решились- учителя надо было доставить живым,  -  и  двое  взялись  тащить  его  доместечка. Когда снова построились  на  дороге,  Каин  подошел  к  Павлику,сапогом перевернул его лицом кверху,  видит  -  мертвец.  Для  уверенностиударил еще прикладом по голове и спихнул в канаву с водой.   Там его и подобрали ночью. Говорят,  сделала  это  та  самая  бабка,  укоторой квартировал Мороз. И что ей там, старой, понадобилось? В  потемкахнашла мальчишку, выволокла на сухое, думала, неживой, и даже руки на грудисложила, чтобы все как полагается, по-христиански. Но слышит, сердце вродестучит.  Тихонько  тик,  еле-еле.  Ну,  бабка  в  село,  к  соседу  АнтонуОдноглазому, тот, ни слова не говоря, запряг лошадь - и к батьке  Павлика.И тут, скажу тебе, отец молодцом оказался, не смотри, что ремнем  когда-тостегал. Привез из города доктора, лечил, прятал, сам  натерпелся,  а  сынавынянчил. Спас парня от гибели - ничего не скажешь.   А тех шестерых довезли до местечка  и  подержали  там  еще  пять  дней.Отделали всех - не узнать. В воскресенье, как раз на  первый  день  пасхи,вешали. На телефонном столбе у почты укрепили перекладину - толстый  такойбрус, получилось подобие креста, и по три с каждого конца. Сначала  Морозаи Бородича, потом  остальных,  то  с  одной,  то  с  другой  стороны.  Дляравновесия. Так и  стояло  это  коромысло  несколько  дней.  Когда  сняли,закопали в карьере за кирпичным заводом. Потом уже,  как  бы  не  в  сорокшестом, когда война кончилась, наши перехоронили поближе к Сельцу.   Из семерых чудом уцелел один Миклашевич. Но здоровья так и  не  набрал.Молодой был  -  болел,  стал  постарше  -  болел.  Мало  того,  что  грудьпрострелена навылет, так  еще  столько  времени  в  талой  воде  пролежал.Начался туберкулез. Почти каждый год  в  больницах  лечился,  все  курортыобъездил. Но что курорты! Если своего здоровья нет, так никто уже не даст.В последнее время стало ему получше, казалось, неплохо себя чувствовал.  Ивот вдруг стукнуло. С той стороны, откуда  не  ждал.  Сердце!  Пока  лечиллегкие, сдало сердце. Как ни берегся от проклятой, а  через  двадцать  летвсе-таки доконала. Настигла нашего Павла  Ивановича.  Вот  такая,  браток,история.

   - Да, невеселая история, - сказал я.   - Невеселая что! Героическая история! Так я понимаю.   - Возможно.   - Не возможно, а точно. Или ты не согласен? - уставился на меня Ткачук.   Он заговорил громко, раскрасневшееся его лицо стало гневным,  как  там,за столом в Сельце. Буфетчица с беспокойной подозрительностью поглядела нанас через головы двух подростков с транзистором, запасавшихся  сигаретами.Те тоже оглянулись. Заметив чужое внимание к себе, Ткачук нахмурился.   - Ладно, пошли отсюда.   Мы вышли на крыльцо. Ночь еще потемнела,  или  это  так  показалось  сосвету. Лопоухая собачонка пытливым взглядом обвела наши лица  и  осторожнопринюхалась к штиблетам Ткачука. Тот остановился и с неожиданной  добротойв голосе заговорил с собакой:   - Что, есть хочешь? Нет ничего. Ничего, брат. Поищи еще где-нибудь.   И по тому, как мой спутник шатко и грузно сошел  с  крыльца,  я  понял,что, наверно, он все-таки переоценил некоторые свои возможности.  Не  надонам было заходить в эту чайную. Тем более по такому  времени.  Теперь  ужебыла половина десятого, автобус, наверно, давно прошел, на чем  добиратьсядо города, оставалось неизвестным. Но дорожные заботы лишь  скользнули  покраю моего сознания, едва затронув его, -  мыслями  же  своими  я  целикомнаходился в давнем довоенном Сельце, к которому так неожиданно  приобщилсясегодня.   А мой спутник, казалось, снова обиделся на меня, замкнулся, шел, как  итам, по аллее в Сельце, впереди, а я молча  тащился  следом.  Мы  миновалиосвещенное место у чайной и шли по черному гладкому асфальту улицы.  Я  незнал, где здесь находится автобусная остановка и можно ли еще надеяться накакой-либо  автобус.  Впрочем,  теперь  это  мне   не   казалось   важным.Посчастливится - подъедем, а нет, будем топать  до  города.  Осталось  уженемного.   Но мы не прошли, пожалуй, и половины улицы, как сзади появилась машина.Широкая спина Ткачука ярко осветилась в потемках  от  далекого  еще  светафар. Вскоре обе  наши  голенастые  тени  стремительно  побежали  вдаль  попосветлевшему асфальту.   - Проголосуем? - предложил я, сходя на обочину.   Ткачук оглянулся, и в электрическом  луче  я  увидел  его  недовольное,расстроенное лицо. Правда, он тут же спохватился,  вытер  рукой  глаза,  именя пронзило впервые появившееся за этот вечер новое чувство  к  нему.  Ая-то, дурак, думал, что дело только в "червоном мицном".   В какой-то момент я растерялся  и  не  поднял  руки,  машина  с  ветромпроскочила мимо, и нас снова объяла темень. На фоне бегущего снопа  света,который она выбрасывала перед собой, стало видно, что это  "газик".  Вдругон  замедлил  ход  и  остановился,  свернув  к   краю   дороги;   какое-топредчувствие подсказало - это для нас.   И действительно, впереди послышался обращенный к Ткачуку голос:   - Тимох Титович!   Ткачук проворчал что-то, не убыстряя шага, а я сорвался с места,  боясьупустить эту неожиданную возможность подъехать. Какой-то человек вылез  изкабины и, придерживая открытой дверцу, сказал:   - Полезайте вовнутрь. Там свободно.   Я, однако, помедлил, поджидая Ткачука, который  неторопливо,  вразвалкуподходил к машине.   - Что же это вы так задержались? - обратился к нему хозяин "газика",  ия только теперь узнал в нем заведующего районе Ксендзова. - А я думал,  выдавно уже в городе.   - Успеется в город, - пробурчал Ткачук.   - Ну залезайте, я подвезу. А то автобус уже прошел, сегодня  больше  небудет.   Я сунулся в темное, пропахшее бензином нутро "газика", нащупал лавку  исел за бесстрастно-неподвижной спиной шофера. Казалось,  Ткачук  не  сразурешился последовать за мной,  но  наконец,  неуклюже  хватаясь  за  спинкисидений, втиснулся и он. Заведующий районе звучно захлопнул дверцу.   - Поехали.   Из-за шоферского плеча было удобно  и  приятно  смотреть  на  пустыннуюленту  шоссе,  по  обе  стороны  которого  проносились  навстречу  заборы,деревья, хаты, столбы. Посторонились, пропуская нас, парень и девушка. Оназаслонила ладонью глаза, а он смело и прямо смотрел в яркий свет фар. Селокончалось, шоссе выходило на полевой простор, который сузился  в  ночи  донеширокой ленты дороги,  ограниченной  с  боков  двумя  белесыми  от  пыликанавами.   Заведующий районе повернулся вполоборота и сказал, обращаясь к Ткачуку:   - Зря вы там, за столом, насчет Мороза этого. Непродуманно.   - Что непродуманно? - сразу недобро напрягся на  сиденье  Ткачук,  и  яподумал, что не стоит опять начинать этот нелегкий для обоих разговор.   Ксендзов, однако, повернулся еще больше - казалось, у него был какой-тосвой на это расчет.   - Поймите меня правильно. Я ничего не имею  против  Мороза.  Тем  болеетеперь, когда его имя, так сказать, реабилитировано...   - А его и не репрессировали. Его просто забыли.   - Ну пусть забыли. Забыли потому, что были другие дела. А главное, былипобольше, чем он, герои. Ну в самом деле, - оживился Ксендзов,  -  что  онтакое совершил? Убил ли он хоть одного немца?   - Ни одного.   - Вот видите! И это его не совсем уместное заступничество.  Я  бы  дажесказал - безрассудное...   - Не безрассудное! - обрезал его  Ткачук,  по  нервному  прерывающемусяголосу которого я еще острее почувствовал, что сейчас говорить им не надо.   Но, как видно, у Ксендзова тоже что-то накипело за вечер, и  теперь  онхотел воспользоваться случаем и доказать свое.   - Абсолютно безрассудное.  Ну  что,  защитил  он  кого?  О  Миклашевичеговорить не будем - Миклашевич случайно остался в живых, он не в  счет.  Ясам когда-то занимался этим делом  и,  знаете,  особого  подвига  за  этимМорозом не вижу.   - Жаль, что не видите! - чужим, резким голосом отрезал Ткачук. - Потомучто близорукий, наверно! Душевно близорукий!   -  Гм...  Ну,  допустим,  близорукий,   -   снисходительно   согласилсязаведующий районе. - Но ведь не я один так думаю. Есть и другие...   - Слепые? Безусловно! И глухие. Невзирая на посты и ранги.  От  природыслепые. Вот так! Но ведь... Вот вы скажите, сколько вам лет?   - Ну, тридцать восемь, допустим.   - Допустим. Значит, войну вы знаете по газетам да по кино. Так? А я  еесвоими руками делал. Миклашевич в ее когтях побывал, да так и не вырвался.Так почему же вы не спросите нас? Мы ведь в некотором роде специалисты.  Атеперь же сплошь и во всем специализация. Так мы - инженеры войны.  И  проМороза прежде всего нас спросить надо бы...   - А что спрашивать? Вы же сами тот документ подписали. Про плен Мороза,- загорячился и Ксендзов.   - Подписал. Потому что дураком был, - бросил Ткачук.   - Вот видите,  -  обрадовался  заведующий  районе.  Он  совсем  уже  неинтересовался  дорогой  и  сидел,  повернувшись  назад  лицом,  жар  споразахватывал его все больше. - Вот видите.  Сами  и  написали.  И  правильносделали, потому что... Вот теперь вы скажите: что было бы, если бы  каждыйпартизан поступал так, как Мороз?   - Как?   - В плен сдался.   - Дурак! - зло выпалил Ткачук. - Безмозглый  дурак!  Слышишь?  Остановимашину! - закричал он шоферу. - Я не хочу с вами ехать!   - Могу и остановить, - вдруг многообещающе объявил хозяин  "газика".  -Если не можете без личных выпадов.   Шофер, похоже,  и  впрямь  притормаживал.  Ткачук  попытался  встать  -ухватился за спинку сиденья. Я испугался за моего спутника и  крепко  сжалего локоть.   - Тимох Титович, подождите. Зачем же так...   - Действительно, - сказал Ксендзов и отвернулся. - Теперь не  время  обэтом. Поговорим в другом месте.   - Что в другом! Я не хочу с вами об этом говорить! Вы слышите? Никогда!Вы - глухарь! Вот он -  человек.  Он  понимает,  -  кивнул  Ткачук  в  моюсторону. - Потому что умеет слушать. Он хочет разобраться. А для  вас  всезагодя ясно. Раз и навсегда. Да разве так  можно?  Жизнь  -  это  миллионыситуаций, миллионы характеров. И миллионы судеб. А вы все хотите  втиснутьв две-три расхожие схемы, чтоб попроще! И поменьше хлопот. Убил немца  илине убил?.. Он сделал больше, чем если бы убил сто.  Он  жизнь  положил  наплаху. Сам. Добровольно.  Вы  понимаете,  какой  это  аргумент?  И  в  чьюпользу...   Что-то в Ткачуке надорвалось. Захлебываясь, словно боясь не успеть,  онстарался выложить все наболевшее и, должно быть,  теперь  для  него  самоеглавное.   - Мороза нет. Не стало и Миклашевича - он понимал  прекрасно.  Но  я-тоеще есть! Так что же вы думаете, я смолчу? Черта с два. Пока живой,  я  неперестану доказывать,  что  такое  Мороз!  Вдолблю  и  самые  глухие  уши.Подождите! Вот он поможет, и другие... Есть еще люди! Я  докажу!  Думаете,старый! Не-ет, ошибаетесь...   Он еще говорил и говорил что-то - не слишком вразумительное и, наверно,не совсем бесспорное. Это был неподконтрольный взрыв чувства, быть  может,вопреки желанию. Но, не встретив на  этот  раз  возражений,  Ткачук  скоровыдохся и притих в своем углу на заднем  сиденье.  Ксендзов,  пожалуй,  неждал такого запала и тоже умолк, сосредоточенно уставившись на  дорогу.  Ятакже молчал. Ровно и сильно урчал мотор, шофер развил хорошую скорость напустынной ночной дороге. Асфальт бешено летел под колеса машины, с  вихреми шелестом рвался из-под них назад, фары легко и ярко  резали  темень.  Посторонам мелькали белые в лучах света  столбы,  дорожные  знаки,  вербы  спобеленными стволами...   Мы подъезжали к городу.

   1971

15К970

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!