ДОЛГАЯ ПРОГУЛКА В ДАХАУ

15 ноября 2019, 19:30

ДОЛГАЯ ПРОГУЛКА В ДАХАУ Кто-то говорил, что сломался грузовик, но я могу лично засвидетельствовать, что дело не в этом. Я там был. А случилось океанское небо с белыми гребнями облаков. И кстати, грузовик был не один. Три грузовика не могли сломаться все разом. Когда солдаты попрыгали на обочину, чтобы закусить и перекурить и сунуть нос в еврейскую поклажу, один узник рухнул от истощения и болезни. Понятия не имею, откуда двигался тот конвой, но все произошло километрах в пяти от Молькинга, и за много-много шагов до концентрационного лагеря Дахау. Я забрался в грузовик через ветровое стекло, подобрал занемогшего и выпрыгнул сзади. Душа была тощая. Даже борода была ему кандалами. Ноги мои шумно ударились о гравий, хотя ни узники, ни конвоиры не услыхали ни звука. Но каждый почуял меня. Я припоминаю, что в кузове того грузовика было много мольб. Внутренние голоса взывали ко мне. Почему он, а не я? Слава богу, это не я. У солдат меж тем зашла своя беседа. Командир раздавил окурок и задал своим людям дымный вопрос: — Когда мы в последний раз выводили этих крыс на свежий воздух? Его помощник подавил кашель: — А оно им не повредит, правда? — Ну так как? Время у нас есть, правда? — Времени пропасть, командир. — И ведь отменный денек для парада, нет? — Так точно, командир. — Ну так чего ждете? Лизель играла в футбол на Химмель-штрассе, когда явился шум. Двое мальчишек боролись за мяч в центре поля, и вдруг все замерло. Услышал даже Томми Мюллер. — Что там такое? — спросил он из ворот. Все обернулись на шарканье ног и командные окрики, когда шум приблизился. — Что там, стадо коров? — спросил Руди. — Вряд ли. Коровы так не шумят, а? Поначалу медленно полная улица детей потянулась на магнит звука, к лавке фрау Диллер. Время от времени раздавался особенно резкий крик. В высокой квартире на Мюнхен-штрассе, сразу за углом, пожилая дама с пророческим голосом разъяснила всем истинный источник волнения. Высоко над улицей в окне ее лицо виднелось, как белый флаг с влажными глазами и открытым ртом. Ее голос, как самоубийца, с лязгом упал под ноги Лизель. Волосы у дамы были седые. А глаза темные — темно-синие. — Die Juden, — сказала женщина. — Евреи. * * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 6 * * * Elend — горе: сильное страдание, несчастье и боль. Родственные слова: мука, терзание, отчаяние, бедствие, скорбь. Больше людей вышло на улицу, по которой тычками гнали сборище евреев и других преступников. Может, лагеря смерти и держали в секрете, но достижения трудовых лагерей, вроде Дахау, обывателям время от времени демонстрировали. Дальше, на другой стороне улицы Лизель приметила человека с малярной тележкой. Он неуютно ворошил себе волосы. — А вон там, — сказала она Руди и показала рукой, — мой Папа. Вдвоем они перебежали дорогу и подошли, и Ганс Хуберман сначала попробовал их увести. — Лизель, — начал он. — Может, вам… Однако он понял, что девочка твердо намерена остаться; к тому же, пожалуй, ей нужно это увидеть. На свежем осеннем ветерке они стояли вместе. Ганс больше не говорил. На Мюнхен-штрассе они стояли и смотрели. Вокруг и перед ними копошились люди. Они смотрели, как евреи текут по дороге, словно каталог красок. Это не книжная воришка так их описала, а я могу сказать вам, что именно так они и выглядели, потому что многие вскоре умерли. Каждый приветствовал меня как последнего верного друга, кости их были как дым, а души тянулись позади. Когда они явились полностью, дорога задрожала от их шагов. Глаза их были огромны на голодных черепах. И грязь. Грязь припаялась к ним. Конвоиры подталкивали, и ноги узников подгибались — несколько шатких шагов принужденной пробежки и медленный возврат к истощенной ходьбе. Ганс смотрел на них через головы толпящихся зевак. Не сомневаюсь, что глаза у него были серебряные и напряженные. Лизель выглядывала в проемы или по-над плечами. Страдающие лица изможденных мужчин и женщин тянулись к ним, моля даже не о помощи — ее они ждать не могли, — а прося объяснения. Которое хоть как-тоскрасит это смятение. Их ноги едва отрывались от земли. Звезды Давида, нашитые на одежду, горе, неотделимое, будто предписанное им. «Тогда забудешь горе…» [15] На некоторых горе росло, как лоза. По бокам колонны шагали солдаты, приказывая торопиться и не стонать. Многие были зелеными юнцами. С фюрером в глазах. Глядя на все это, Лизель понимала, что несчастнее душ не бывает. Так она и напишет о них. Костлявые лица растянулись от мучений. Людей точил голод, а они брели вперед, многие — опустив глаза в землю, чтобы не встречаться взглядом с теми, кто на тротуаре. Другие с мольбой смотрели на тех, кто пришел увидеть их унижение, начало их смерти. Или призывали кого-нибудь, хоть кого, сойти на дорогу и взять их на руки. Никто не сошел. С гордостью, с безрассудством или же со стыдом смотрели люди на этот парад, но никто не вышел, чтобы прервать его. Пока не вышел. Время от времени мужчина или женщина — да нет, то не были мужчины и женщины, то были евреи — находили в толпе лицо Лизель. Они обращали на нее свое ничтожество, а книжная воришка только и могла, что смотреть в ответ долгий неизлечимый миг, пока несчастные не пропадали из виду. Ей оставалось лишь надеяться, что они видят всю глубину скорби в ее взгляде и понимают, что эта скорбь неподдельна и не мимолетна. «Один из вас у меня в подвале! — хотелось ей сказать. — Мы с ним лепили снеговика! Когда он болел, я принесла ему тринадцать подарков!» Лизель ничего не сказала. Что хорошего могло это дать? Она понимала, что совершенно бесполезна для этих людей. Их не спасти, а через несколько минут Лизель увидит, что бывает с тем, кому вздумается им помочь. В процессии возник небольшой разрыв, там шел человек старше остальных. С бородой и в рваной одежде. Глаза у него были цвета агонии, и как бы невесом он ни был, его ноги не могли снести и такой ноши. Он падал не раз и не два. Половина лица у него расплющилась о дорогу. Всякий раз над ним зависал солдат. — Steh' auf, — кричал он сверху. — Вставай. Старик поднимался на колени и с трудом вставал. И брел дальше. Всякий раз нагоняя переднюю шеренгу, он скоро сбивался с шага и снова оступался и летел на землю. А ведь за ним шли другие — добрый грузовик людей, — которые могли наступить и затоптать. Смотреть, как больно дрожат у него руки, когда он пытается оторвать тело от земли, было невыносимо. Задние расступились еще раз, давая ему подняться и сделать еще группу шагов. Он был мертв. Этот старик был уже мертв. Только дайте ему еще пять минут, и он непременно свалится в немецкую сточную канаву и умрет. И никто не помешал бы, и все бы стояли и смотрели. И вдруг — какой-то человек. Ганс Хуберман. Все произошло вот так быстро. Когда старик оказался радом, рука, что крепко сжимала руку Лизель, выпустила ее. Ладонь девочки шлепнула по ноге. Папа наклонился к своей тележке и что-то вынул. Протолкнувшись сквозь людей, вышел на дорогу. Старый еврей стоял перед ним, ожидая очередной горсти насмешек, но увидел — как и все увидели, — что Ганс Хуберман протянул руку и, как волшебство, подал кусок хлеба. Когда хлеб перешел из рук в руки, старик осел на дорогу. Упав на колени, он обнял Папины голени, зарылся в них лицом и благодарил. Лизель смотрела. Со слезами на глазах она видела, как старик скользнул еще ниже, оттесняя Папу назад, и плакал ему в лодыжки. Остальные евреи шли мимо, и все смотрели на это маленькое напрасное чудо. Они текли, как человеческая вода. Некоторые в этот же день достигнут океана. Им дадут пенные гребни. Перейдя строй вброд, скоро на месте преступления оказался конвойный. Посмотрел на коленопреклоненного еврея и на Папу, окинул взглядом толпу. Еще одна секундная мысль — и он извлек из-за пояса хлыст и приступил. Еврей получил шесть ударов. По спине, по голове и по ногам. — Мразь! Свинья! — Из уха у старика потекла кровь. Потом пришла очередь Папы. Лизель теперь держала новая рука, и когда она, скованная ужасом, повернула голову, рядом стоял Руди Штайнер — он сглатывал, видя, как Папу секут на дороге.От шлепков Лизель тошнило, ей казалось, что Папино тело сейчас треснет. Ганс получил четыре удара, прежде чем тоже рухнул на землю. Когда старик еврей в последний раз поднялся на ноги и двинулся вперед, он коротко оглянулся. Последний печальный взгляд на человека, который теперь и сам стоял на коленях, а его спина горела четырьмя полосами огня, и колени саднило от жесткой мостовой. По крайней мере, этот старик умрет как человек. Или хотя бы с мыслью, что он был человеком. Я? Я не очень уверен, что это так уж здорово. Когда Лизель с Руди протолкались вперед и помогли Гансу подняться, вокруг звучало так много разных голосов. Слова и солнечный свет. Так это запомнила Лизель. Свет искрился на дороге, а слова волнами разбивались о ее спину. Лишь когда они двинулись прочь, Лизель заметила, что хлеб так и лежит отвергнутый на дороге. Руди хотел было подобрать, но из-под его руки кусок схватил следующий еврей, и еще двое кинулись отбирать у него, не переставая шагать в Дахау. Серебряные глаза попали под обстрел. Тележку перевернули, и краска полилась на мостовую. Его обзывали «жидолюбом». Другие молчали, помогая ему скрыться. Ганс Хуберман застыл, склонившись, упираясь вытянутыми руками в стену дома. Его внезапно придавило тем, что сейчас произошло. Мелькнула картина, быстро и горячо. Химмель-штрассе, 33, — подвал. Панические мысли застряли между мучительными вдохами и выдохами. За ним сейчас придут. Придут. Иисусе, Иисусе распятый. Он посмотрел на девочку и закрыл глаза. — Папа, тебе плохо? Вместо ответа Лизель получила вопрос. — О чем я только думал? — Ганс крепче зажмурил глаза и снова открыл. Его роба помялась. На руках краска и кровь. И хлебные крошки. Как непохоже на летний хлеб. — О господи. Лизель, что я наделал? Да. Придется согласиться. Что Папа наделал?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!