Глава III Под шум непогоды
24 февраля 2020, 12:10Встала и шагнула к Галине и сама Салтычиха. Произошло то, что и должно было произойти: тигренок уступил место тигрице. Бой, ежели бы он мог произойти, был бы слишком неравен. На стороне Салтычихи было все: и власть, и личная физическая сила, и привычка повелевать, и жестокость. На стороне девушки было одно желание спасти ни в чем не повинного отца, защитив его своим телом, и еще ненависть, которая, собственно, и породила в ней отважность.Девушка отступила. Невыразимый страх овладел всем ее существом, когда глаза ее, влажные, сверкающие ненавистью, встретились с сухими, покрасневшими до белков глазами Салтычихи. Бедная девушка чуяла, что не отступи она – Салтычиха растерзала бы ее, как котенка. И точно, это бы произошло. Салтычиха обладала цепкими, сильными руками, привычными ко всякого рода расправам. Она при таких условиях задушила бы и более здорового человека, чем Галина.Испугавшись своей отважности, девушка закрыла лицо руками, а слезы так и брызнули у нее из глаз. Она рыдала и ждала, что побои тотчас же посыплются на нее; она даже желала их, как какого-то за что-то искупления. Но произошло нечто странное, нечто неожиданное, почти ничем не объяснимое: Салтычиха, постояв с минуту на одном месте, медленно опустилась на подушку и так же медленно вздохнула – вздохнула, как человек, только что взобравшийся на высокую гору.– Ну! – произнесла она почти спокойно, обращаясь к Никанору, лежавшему на земле ничком без движения. – Встань-ка ты, подымись! Что валяешься, как падаль на задворках? Аль душа в пятки ушла? Коль ушла – вороти ее на старое место. На первый раз прощаю тебе, старому сычу, твою провинность – ослушание. Только гляди, чтоб больше этого не было: в другой раз не пожалею твоей старой спины, как теперь, – так-то отхлещу... Ну вставай же, не бойся!Никанор медленно поднялся с земли.– Милостивица! Матушка! – пролепетал он с умилением и чуть опять, кланяясь, не упал на землю.– Да прощаю уж, кстати, и дочке, – продолжала Салтычиха. – Пусть ее гуляет с молодцом! Коли мой, троицкий, как-нибудь и замуж выдам. Только она у тебя, старичина, никак хворая: у ней не падучая ли? Отведи-ка ее в сторожку да уложи, пусть отлежится. А этак к Казанской приводи ее ко мне, на Москву, пусть к делу привыкнет. Довольно ей погуливать-то да ворон в лесу пугать – пора и на людей поглядеть, себя показать. А показать есть что: вишь, из себя какая складненькая да ровненькая – словно березка по весне, так вся и трепещется. Иди-ка, голубонька, да поотлежись, – обратилась Салтычиха уже к Галине. – Да уж не взыщи, что пуганула тебя маленько. Нравная я – ни за что ни про что девку выбранила. Экая я несуразная! – заключила Салтычиха и закачала, будто о чем-то сожалея, головой.Всю эту долгую не то насмешливую, не то ласковую речь Салтычихи Галина слушала как во сне. Ей и верилось и не верилось тому, о чем только что говорила барыня. Неужто она смиловалась? Неужто она простила ее? Да может ли это быть! Ведь про барыню такие нехорошие слухи идут, столько страшного говорят про нее. А может, люди и врут; ведь так часто люди говорят неправду, так часто взводят на человека то, о чем тому и во сне не снилось.Между тем Салтычиха сидела все с тем же странным спокойствием и, казалось, все более и более принимала участие в девушке, совершенно не понимавшей, как, собственно, глядеть на барыню: как на врага, который, сознавая свою силу, только тешится смущением и боязнью своей жертвы, чтобы после этого еще более упиться наслаждением мести, или же как на благодетельницу, которая только на минуту перед этим, уступив злым побуждениям своего сердца, в свою очередь увидела в ней, в девушке, врага и на этом основании и поступала с ней, как с врагом.Девушка подчинилась последнему чувству. Пылкая от природы, но доверчивая и притом совсем не знавшая ни жизни, ни людей, где так много искусственного, лицемерного, она верила первой ласковой улыбке, первому ласковому слову. Поверила она и ласковости Салтычихи и, поверив, само собою разумеется, взволновалась чувством благодарности, которое выразилось тем, что она, подобно отцу, бросилась барыне в ноги и воскликнула в избытке благодарности:– Барыня!.. Голубушка наша!.. Не обессудь, что сказала тебе слово неразумное! Прости!Голос девушки звучал такой искренностью, такой нежностью, что невольно привлекал к себе и заставлял пожалеть, полюбить эту добрую девушку. От нее веяло той невинностью, которая свойственна только милому, капризному ребенку.Бывают минуты, когда и самые жестокие сердца, самые злейшие люди чувствуют какую-то безмятежность, смягчаются и прощают другим то, чего бы они при других обстоятельствах никогда не простили.Такие минуты нашли на Салтычиху. Она вдруг как бы переродилась: лицо ее, почти всегда дышавшее злым выражением, прояснилось широкой улыбкой, глаза сверкнули ласковостью. Она, видимо, успокоилась.Несколько мгновений с этой доброй улыбкой, с этой ласковостью глаз она смотрела на лежавшую у ног ее девушку.Чутким девичьим сердцем Галина угадала, что барыня простила ей, что она уж больше не в опале, и, в свою очередь, не успевшими еще осушиться от слез глазами посмотрела на Салтычиху – посмотрела невинно и доверчиво, как смотрит дочь на любимую свою мать. И точно, в данную минуту Салтычиха и Галина представляли своеобразную, оригинальную картину – мать, примиряющаяся со своей дочерью. Это было так естественно, так просто, что в душевной своей простоте загляделись даже на них, – по-своему, конечно, – и кучер Аким и полесовщик Никанор. Поразила и их доброта Салтычихи – доброта, которой они, может быть, давно уже не видали у барыни.Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы на дороге, ведущей к сторожке, не послышался вдруг стук конских копыт. Видимо, кто-то торопился прямо к тому месту, где происходила только что описанная выше сцена.Салтычиха прислушалась.– Аль едут? – спросила она, по обыкновению подняв настороженно голову.– Едут, матушка-барыня, едут! – поторопился ответить Никанор.– Кто бы? Узнай-ка!Никанор кинулся в ту сторону, откуда слышался стук копыт, откуда кто-то торопливо подъезжал, и через минуту скрылся за деревьями; мелькнул только его смурый кафтан.Салтычиха между тем положила свою руку на плечо девушки.– Встань-ка ты, чего валяешься? – проговорила она, но уже не тем ласковым голосом, как прежде, но с оттенком некоторой нетерпеливости.Девушка медленно встала.– Ах, барыня, барыня! – тихо произнесла она, полная чувством благодарности, все еще не спуская заплаканных глаз с Салтычихи.– Погоди радоваться-то, красавица! – осадила ее сразу Салтычиха. – Подле огня обожжешься, подле воды обмочишься. Нет ли возле того и другого.Галина молчала. Ей никак не хотелось отрешиться от того чувства, которое только что внушила ей Салтычиха. Она все еще хотела видеть в ней добрую, справедливую барыню, все еще, вопреки слухам, которым сама она прежде верила и знала, что они справедливы, – все еще хотелось ей уверить себя в неблагодарности людей относительно барыни.«Да врут люди, врут! – думала благодарная девушка. – Господами всегда недовольны – уж это дело известное, уж это всякий знает. Господа и справедливо накажут, а люди будут говорить, что господа их мучают, что господа их тиранят».Так думала девушка, позабыв даже о том, что сама она при свидании с Сидоркой называла барыню «волчихой ненасытной». Благодарность, оказалось, брала верх над ненавистью. Люди, как говорится в народе, «с горячим сердцем» всегда способны на подобные быстрые переходы от одного чувства к другому – от чувства ненависти к чувству любви. Женщинам это свойственно в особенности.В голове Салтычихи промелькнули мысли совсем в другом роде.«Вся в мать, чертова кукла, такая же оглашенная! – подумала она и тотчас же задала себе вопрос: – Кто бы такой мог ехать сюда в такую пору?»Ей не нужно было долго ждать ответа.На дороге показался всадник, сопровождаемый полесовщиком.Это был красивый молодой человек, лет двадцати пяти, одетый в серую венгерку с черными жгутами. Он молодецки сидел на седле и, подъехав к сторожке, так же молодецки соскочил с коня и торопливо, с наклоном вперед всего корпуса, подошел к Салтычихе.– Дорот! Дорот! Что вижу я? – воскликнул он, встав перед Салтычихой в какую-то театральную позу, изображавшую, как ему, вероятно, казалось, позу удивления.– А что? – спросила та просто.– Ты еще спрашиваешь, Дорот? Спрашиваешь? – продолжал, стоя все в той же позе, приезжий – молодой инженер по фамилии Тютчев, который был очень близким человеком в доме Салтычихи.– Отчего же не спросить, батенька?– Удивительно! – воскликнул приезжий, растопыривая руки, что, вероятно, изображало еще большее удивление. – Удивительно и непостижимо! На дворе холодная осень, вокруг лес, небо хмурится, готов пойти дождь, а ты сидишь... сидишь на открытом воздухе!.. На открытом воздухе! – повторил он с особенным ударением и развел как-то особенно картинно руками.– Э, батенька, Тютченька мой! Я ко всему привычна! – сказала Салтычиха. – Чай, не неженка какая, не франкмасонка! Про меня вся округа, вся Подоль, сам знаешь, такову речь ведет: «Где черту карачун, там Салтычихе здорово». Так-то, Тютченька мой!– Фи, Дорот, что за речь!– Простая, батенька, речь! Чиниться мне не для чего и не для кого! Тут все свои галманы.– Галманы?Тютчев поочередно, с какой-то своеобразной выдержкой во всей фигуре поглядел на всех присутствующих крепостных, стоявших, как и должно было быть, в почтительной позе. Помимо воли взор его несколько долее остановился на Галине, и легкая улыбка удовольствия озарила его красивое лицо.– Кто сия? – спросил он у Салтычихи.– Пила бы лиса молоко, да рыло коротко! – отрезала Салтычиха без всяких околичностей.– Дорот!.. Фи!.. – воскликнул тот, к кому относились эти слова. – Право, я тебя не понимаю!– Зато я тебя понимаю, Тютченька! – ухмыльнулась Салтычиха. – Девочка-то в прыску, ну ты и глазища выпучил, как баран, коего собираются резать.– Дорот!– Что за Дорот? Какая я Дорот! Говори просто – Дарья!– Ну, Дарья... Дарья!Салтычиха встала.– А Дарья... так и трогаемся отселева восвояси. Я ведь сюда на час время. Хочу вот эту королевишну писаную, пташку лесную эту, на Москву к себе взять...– Резон подходящий... – вставил свое словцо Тютченька.– Дело известное: вам, мужланам, этакой кумач всегда подходящ! – заметила Салтычиха, трогаясь с места.– Ах, Дорот!.. – воскликнул Тютченька и сделал какую-то странную гримаску, вскользь, из-под бровей снова взглянув на Галину.Аким, подхватив подушки, завозился у тележки. Полесовщик взял под уздцы верхового коня.– Ты уж не за мной ли? – спросила у Тютченьки, приближаясь к тележке, Салтычиха.– Именно, именно за тобой, Дорот, мне надо передать тебе очень-очень нужное дело.– Так едем. Садись-ка на своего одра. А я вот в тележку свою залезу, в тележке-то мне способно.Аким помог барыне сесть в тележку и ловко вспрыгнул на козлы. Тютченька вскочил на своего «одра».– Ну, старый хрыч, – обратилась Салтычиха к Никанору, все еще стоявшему без шапки и с изумленным лицом, – не забудь, что я тебе сказала. На Казанскую чтоб лебедушка твоя была у меня.– Будет, матушка-барыня, будет. Привезу.– Да не забудь поучить маленько: неученых мне не надобно. А сама учить начну – может, и не поздоровится. Поучи.– Поучу, матушка-барыня, поучу, как не поучить! – лепетал почти бессмысленно Никанор.Тележка тронулась. Рядом с нею загарцевал и «одер» Тютчева.– Прощай, королевишна! – прохрипела Салтычиха, обернув голову к Галине. – Поторопись ко мне-то... не забудь!Галина не знала, что отвечать. Она стояла в каком-то забытьи и даже не заметила, как молодой инженер, уловив удобную минуту, послал ей довольно выразительный воздушный поцелуй. Не заметила она и того, как кучер Аким искоса глянул на нее, как бы желая этим взглядом передать что-то для нее необходимое. В душе ее происходил какой-то невообразимый переполох.Никанор без шапки, насколько доставало его сил, побежал вслед за тележкой, скрылся вместе с нею, но вскоре возвратился усталый, весь в поту.Галина уже сидела на скамеечке, закрыв лицо руками. Она ждала отца.– Конец! Всему конец! – произнес Никанор каким-то упавшим голосом.Галина медленно подняла голову.– Что смотришь, дочка? Аль не разобрала, в чем дело? Не поняла?– Не поняла, батюшка, – проговорила медленно Галина.– А не поняла – тебе же все на голову падет. Горе тебе, дочка, неминучее. Горе тебя ждет, дочка!– Какое горе?– Такое! Никогда и ни за что не простит тебе барыня того, что ты сделала.Галина, помолчав, спокойно произнесла:– Я и сама теперь так думаю. Не простит.Отец и дочь молчали. В лесу, и без того уже темном, становилось еще темнее. Серые осенние тучи заволакивали небо, ветер пробегал по вершинам деревьев, и уже начал накрапывать мелкий, надоедливый дождик, известный под названием осеннего и бесконечного.Отец и дочь вошли в сторожку. Там уже было темно, как ночью. Галина зажгла лучину, села у светца и задумалась.– Думать нечего, дочка! – начал Никанор с какой-то несвойственной ему решимостью. – Надо дело делать!– Какое? – почти машинально спросила Галина.– Надо бежать.– Кому?– Тебе, дочка. Мать твоя бежала от беды, беги и ты.Галина молчала, но лицо ее передергивалось какой-то странной судорогой, и, видимо, она на что-то решалась.– Нет, батюшка, я тебя не покину, не уйду от тебя! – сказала она решительно глухим голосом.– Стало быть, погибели ищешь, дочка?– Зачем? Погибать мне еще рано.Сильный порыв ветра пронесся в это время на дворе – и лес застонал и загудел, как бушующее море. Дрожала даже от порывов ветра и сама сторожка.– Слышь, батюшка, как непогодь бушует? – начала Галина каким-то неведомым доселе отцу голосом. – Ну вот... бушует она, батюшка, ревет, стонет, гудит, что леший какой, хочет все порвать да изломать, ан и не может. Лес стоит себе да стоит. Может, и изломает она пяток-другой сосенок да березок, а все же остальной лес-то все будет стоять да стоять и долго, может, еще постоит да покрасуется на радость людскую. Так и в жизни нашей. Не все же падают от горя да от беды: кое-кто и живехонек останется да еще посмеется над горем да над бедой. Авось посмеюсь над ними и я, батюшка. Волков бояться – в лес не ходить. А мы, батюшка, в лесу живем. Лес нам не диво.– Эх, дочка, дочка! – закачал головой Никанор. – Кабы твоими устами да мед пить.– Меду, пожалуй, батюшка, и не будет, – удало, по-цыгански тряхнула головой Галина, – а что уж кашу заварим, так уж заварим кашу крутую! Вот увидишь, батюшка!И Галина вдруг повеселела. Начала утешать отца, начала смеяться, топать ногами, запевать какие-то непонятные песни. Казалось, только одна радость да веселье и ютятся под этой убогой, нахмуренной кровлей.Ах, великое дело, братцы, юность!..
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!